Книги для читателей's Journal
 
[Most Recent Entries] [Calendar View] [Friends]

Below are the 20 most recent journal entries recorded in Книги для читателей's LiveJournal:

    [ << Previous 20 ]
    Sunday, December 2nd, 2018
    6:30 pm
    [veniamin]
    Яркий талант Зозуля, зная какими падлами вы станете, написал бы совсем иначе.
    Яркий талант Зозуля, зная какими падлами вы станете,
    написал бы совсем иначе.


    Мыслящий участник ЖЖ tdm11 сказал мне в комменте к моей публикации Зозули от 29 нояб. 2018 г.(Моя Москва. Тверская улица глазами одного человека.),
    что после "Моей Москвы..." он продвинулся в Зозулином творчестве дальше и прочёл "Рассказ об Аке и человечестве". Вот я и подумал о вас. Я подумал, что вы все настолько враги либеральной мысли
    и талантливого творчества (для Фридман творчество это социальная фантастика и её собственные рифмованные строчки. Или нерифмованные), что нихуя не поймёте и уж конечно не прочувствуете.
    И кроме хуёв и жидов ничего в комменты к публикации "Рассказа об Аке..." не напхаете. Вот теперь, чтобы в сотый раз подтвердить насколько Тифаретник есть дебильное сборище невежественных
    Кремлёвских и украинских стукачей и провокаторов я решил поместить "Рассказ об Аке и человечестве".
    Специально для этого я полностью открываю комменты в это моё сообщество по имени "Книги для читателей".
    Развлекайтесь. Заходите после чтения ещё разок-другой для знакомства с комментами. Должно быть колоритно. ХА-ХА-ХА!
    ==========================================
    Эта страшненькая штуковина 1919-го года, конечно же напоминает по ощущениям "МЫ" Замятина и совершенно жуткий "Котлован" Платонова.
    Но Платонов написал заметно позже, а Замятин хоть и написал всего лишь на год позже Зозули, но был опубликован в очень усечённом виде аж в 1927, а полностью, только в так
    называемую "ОТТЕПЕЛЬ". А вот Зозуля поместил этот выстрел прямо в десятку психики читателя своего времени just in time! Мой РУнетный опыт говорит, что мудаки и
    красавицы-мудачки, — обожающие попиздеть об английском, но в основном по-русски, — обычно вообще не понимают разницу между in time и on time. АГА. ХА-ХА-ХА!!!
    Зозуля сегодня всё ещё охуенно современный. Это не тот случай, когда мудаки, которые кушают белый хлеб с чёрной икрой за счёт тех, кто пишут, объявляют кого-то современным.
    Если вы способны читать, — чтобы замечать, узнавать и чувствовать, — то вы прочтёте и сами поразитесь современности творчества Зозули.
    Редкий и уникальный талант в сочетании с высоким художественным уровнем абстрактного воображения. Вот для Люли жопы Фридман это не талант. Всё чего она не воспринимает и не понимает
    не есть талант. А не понимает она нихуя, кроме примитива соцфантастики и какой-нибудь фантастической мистики. Ну да! Мистики. Она в девяностых попам руку цаловала. Как раз перед этим
    у священника случился зуд в его священном афедроне. Бывает, не так ли? А потом дал Люле поцаловать эту руку. Нормалёк, не так ли?

    Знаете ли вы, ментальные недоноски, что энциклопедия "Британника" и серьёзная английская критика вовсе не считают "1984" by George Orwell его лучшей работой. АГА. Его лучшее — художественное —
    написано о его жизни и службе в Азии. Только неспособные к самостоятельному мышлению и анализу, вполне советские мудозвоны, типа уже выпавшего в осадок пиздуна Шендеровича или кремлёвских
    провокаторов, профессоров Каледина с Вербицким, — вместе с огромной массой других пиздунов-снобов, — могут ссылаться на совсем чуждую по ощущениям и духу книгу, для объяснения нашего
    (НАШЕГО!!! ебёна Матрёна!) гнусного советского опыта — и нашего блядского образа — жизни. Прочтите Зозулю. Может в вас появится что-нибудь человеческое.
    В конце концов это рассказ о человечестве, не так ли?

    ===========================================
    Зозуля Ефим Давидович (рамка).jpg
    Зозуля Ефим Давидович(1891 — 1941)
    Ефим Зозуля в возрасте пятьдесят лет пошёл добровольцем на фронт. АГА. Добровольцем в пятьдесят лет.
    Можете себе теперь представить в какой вонючей жопе в это же время отсиживался "умный" папахен вашего
    благородного ПСЯ КРЕВ фон Домашевского. Представили? Смотрите не рыганите.
    Зозуля был несколько раз ранен и в конце 1941-го года умер в госпитале от открывшейся гангрены и других ран.


    Рассказ об Аке и человечестве


    1. БЫЛИ РАСКЛЕЕНЫ ПЛАКАТЫ


    Дома и улицы имели обыкновенный вид. И небо с вековым своим однообразием буднично голубело над ними. И серые маски камней на мостовых были, как всегда, непроницаемы и равнодушны, когда очумелые люди, с лиц которых стекали слезы в ведерки с клейстером, расклеивали эти плакаты.

    Их текст был прост, беспощаден и неотвратим.

    Вот он:

    «Всем без исключения.

    Проверка прав на жизнь жителей города производится порайонно, специальными комиссиями в составе трех членов Коллегии Высшей Решимости. Медицинское и духовное исследования происходят там же. Жители, признанные не нужными для жизни, — обязуются уйти из нее в течение двадцати четырех часов. В течение этого срока разрешается аппелировать. Аппеляции в письменной форме передаются Президиуму Коллегии Высшей Решимости. Ответ следует не позже, чем через три часа. Над ненужными людьми, не могущими по слабости воли или вследствие любви к жизни уйти из нее, приговор Коллегии Высшей Решимости приводят в исполнение их друзья, соседи или специальные вооруженные отряды.

    Примечания. 1. Жители города обязаны с полной покорностью подчиняться действиям и постановлениям членов Коллегии Высшей Решимости. На все вопросы должны даваться совершенно правдивые ответы. О каждом ненужном человеке составляется протокол-характеристика.

    2. Настоящее постановление будет проведено с неуклонной твердостью. Человеческий хлам, мешающий переустройству жизни на началах справедливости и счастья, должен быть безжалостно уничтожен. Настоящее постановление касается всех без исключения граждан — мужчин, женщин, богатых и бедных.

    3. Выезд из города кому бы то ни было на все время работ по проверке права на жизнь безусловно воспрещается.» </span></span>


    2. ПЕРВЫЕ ВОЛНЫ ТРЕВОГИ


    — Вы читали?

    — Вы читали?!

    — Вы читали?!

    — Вы читали?! Вы читали?!!

    — Вы видели?! Слышали?!

    — Читали???!!!

    Во многих частях города стали собираться толпы. Городское движение тормозилось и ослабевало. Прохожие от внезапной слабости прислонялись к стенам домов. Многие плакали. Были обмороки. К вечеру количество их достигло огромной цифры.

    — Вы читали?!

    — Какой ужас! Это неслыханно и страшно.

    — Но ведь мы же сами выбрали Коллегию Высшей Решимости. Мы сами дали ей высшие полномочия.

    — Да. Это верно.

    — Мы сами виноваты в чудовищной оплошности!

    — Да. Это верно. Мы сами виноваты. Но ведь мы хотели создать лучшую жизнь. Кто же знал, что Коллегия так просто и страшно подойдет к этому вопросу!

    — Но какие имена вошли в состав Коллегии! Ах, какие имена!

    — Откуда вы знаете? Разве уже опубликован список всех членов Коллегии?

    — Мне сообщил один знакомый. Председателем выбран Ак!

    — О! Что вы говорите! Ак? О, какое счастье!

    — Да. Да. Это факт.

    — Какое счастье! Ведь это светлая личность!

    — О, конечно! Мы можем не беспокоиться — уйдет из жизни только действительно человеческий хлам. Несправедливостям не будет места.

    — Скажите, пожалуйста, дорогой гражданин, как вы думаете — я буду оставлен в живых? Я — очень хороший человек. Знаете, однажды во время крушения корабля двадцать пассажиров спасались на лодке. Но лодка не выдержала чрезмерного груза, и гибель грозила всем. Для спасения пятнадцати — пятерым пришлось броситься в море. Я был в числе этих пяти. Я бросился добровольно. Не смотрите на меня недоверчиво. Теперь я стар и слаб. Но тогда я был молод и смел. Разве вы не слыхали об этом случае? О нем писали все газеты. Четверо моих товарищей погибло. Меня же спасла случайность. Как вы думаете, меня оставят в живых?

    — А меня, гражданин? А меня? Я роздал бедным все свое имущество и капиталы. Это было давно. У меня есть документы.

    — Не знаю, право. Все зависит от точки зрения и целей Коллегии Высшей Решимости.

    — Позвольте вам сообщить, уважаемые граждане, что примитивная полезность ближним еще не оправдывает существования человека на земле. Этак — всякая тупая нянька имеет право на существование. Это — старо. Как вы отстали!

    — А в чем же ценность человека?

    — В чем же ценность человека?

    — Не знаю.

    — Ах, вы не знаете! Зачем же вы лезете с объяснениями, если вы не знаете!

    — Простите. Я объясняю, как умею.

    — Граждане! Граждане! Смотрите! Смотрите! Люди бегут! Какое смятение! Какая паника!

    — О, сердце мое, сердце мое… А-а-а!.. Спасайтесь! Спасайтесь!

    — Стойте! Остановитесь!

    — Не увеличивайте паники!!

    — Стойте!


    3. БЕЖАЛИ


    Бежали по улицам толпы. Бежали краснощекие молодые мужчины с беспредельным ужасом на лицах. Скромные служащие контор и учреждений. Женихи в чистых манжетах. Хоровые певцы из любительских союзов. Франты. Рассказчики анекдотов. Биллиардисты. Вечерние посетители кинематографов. Карьеристы, пакостники, жулики с белыми лбами и курчавыми волосами. Потные добряки-развратники. Лихие пьяницы. Весельчаки, хулиганы, красавцы, мечтатели, любовники, велосипедисты. Широкоплечие спорщики от нечего делать, говоруны, обманщики, длинноволосые лицемеры, грустящие ничтожества с черными печальными глазами, за печалью которых лежала прикрытая молодостью холодная пустота. Молодые скряги с полными улыбающимися губами, беспричинные авантюристы, пенкосниматели, скандалисты, добрые неудачники, умные злодеи.

    Бежали толстые женщины, многоедящие, ленивые. Худые злюки, требовательные и надоедливые, скучающие, самки, жены дураков и умниц, сплетницы, изменницы, завистливые и жадные, сейчас одинаково обезображенные страхом. Гордые дуры, добрые ничтожества, от скуки красящие волосы, равнодушные развратницы, одинокие, беспомощные, наглые, просящие, умоляющие, потерявшие от ужаса всеприкрывающее изящество форм.

    Бежали корявые старики, толстяки, низкорослые, высокие, красивые и уродливые.

    Управляющие домами, ломбардные оценщики, железоторговцы, плотники, мастера, тюремщики, бакалейщики, любезные содержатели публичных домов, седоволосые осанистые лакеи, почтенные отцы семейств, округляющиеся от обманов и подлости, маститые шулера и тучные мерзавцы.

    Бежали густой, стремительной, твердой и жесткой массой. Пуды тряпья окутывали их тела и конечности. Горячий пар бил изо ртов. Брань и вопли оглашали притаившееся равнодушие брошенных зданий.

    Многие бежали с имуществом. Тащили скрюченными пальцами подушки, коробки, ящики. Хватали драгоценности, детей, деньги, кричали, возвращались, вздымали в ужасе руки и опять бежали.

    Но их вернули. Всех. Такие же, как они, стреляли в этих, забегали вперед, били палками, кулаками, камнями, кусались и кричали страшным криком, и толпы бросались назад, оставляя убитых и раненых.

    К вечеру город принял обычный вид. Трепещущие тела людей вернулись в квартиры и бросились на кровати. В тесных горячих черепах отчаянно билась короткая и острая надежда.


    4. ПРОЦЕДУРА БЫЛА ПРОСТА


    — Ваша фамилия?

    — Босс.

    — Сколько лет?

    — Тридцать девять.

    — Чем занимаетесь?

    — Набиваю гильзы табаком.

    — Говорите правду!

    — Я говорю правду. Четырнадцать лет я честно работаю и содержу семью.

    — Где ваша семья?

    — Вот она. Это моя жена. А вот это сын.

    — Доктор, осмотрите семью Босс.

    — Слушаюсь.

    — Ну, каковы?

    — Гражданин Босс малокровен. Общее состояние среднее. Жена страдает головными болями и ревматизмом. Мальчик здоров.

    — Хорошо. Вы свободны, доктор. Гражданин Босс, каковы ваши удовольствия? Что вы любите?

    — Я люблю людей и вообще жизнь.

    — Точнее, гражданин Босс. Нам некогда.

    — Я люблю?.. Ну, что я люблю… Я люблю моего сына… Он так хорошо играет на скрипке… Я люблю поесть, хотя, право, я не обжора… Я люблю женщин. Приятно смотреть, как по улице проходят красивые женщины и девушки… Я люблю вечером, когда устаю, отдыхать… Я люблю набивать гильзы… Могу — пятьсот штук в час… И еще многое я люблю… Я люблю жизнь…

    — Успокойтесь, гражданин Босс. Перестаньте плакать. Ваше слово, психолог.

    — Чепуха, коллега. Сор. Самые заурядные существа. Бедное существование. Темперамент полуфлегматический, полусангвинический. Активность слабая. Класс последний. Надежд на улучшение нет. Пассивность 75%. Мадам Босс еще ниже. Мальчик пошляк, но, может быть… Сколько лет вашему сыну, гражданин Босс? Перестаньте плакать.

    — 13 лет…

    — Не беспокойтесь. Сын ваш пока останется. Отсрочка на пять лет. А вы… Впрочем, это не мое дело. Решайте, коллега.

    — Именем Коллегии Высшей Решимости, в целях очищения жизни от лишнего человеческого хлама, безразличных существ, замедляющих прогресс, приказываю вам, гражданин Босс, и вашей жене оставить жизнь в 24 часа. Тише! Не кричите! Санитар, успокойте женщину. Позовите стражу. Они вряд ли обойдутся без ее помощи.


    5. ХАРАКТЕРИСТИКИ НЕНУЖНЫХ СОХРАНЯЛИСЬ В СЕРОМ ШКАФУ


    Серый Шкаф стоял в коридоре, в главном управлении Коллегии Высшей Решимости. У него был обыкновенный солидный, задумчиво-глуповатый вид, как у всех шкафов. Он не имел ни в ширину, ни в вышину трех аршин, но был могилой нескольких десятков тысяч жизней. На нем красовались две коротеньких надписи:

    — «Каталог ненужных».

    И:

    — «Характеристики-протоколы».

    В каталоге было много отделов и, между прочим, такие:

    — «Воспринимающие впечатления, но не разбирающиеся».

    — «Мелкие последователи».

    — «Пассивные».

    — «Без центров».

    И так далее.

    Характеристики были кратки, объективны. Впрочем, иногда попадались и резкие выражения, и тогда на обороте неизменно алел красный карандаш председателя Коллегии Ака, отмечавший, что бранить ненужных не следует.

    Вот несколько характеристик:


    Ненужный № 14741

    Здоровье среднее. Ходит к знакомым, не будучи нужен или интересен им. Дает советы. В расцвете сил соблазнил какую-то девушку и бросил ее. Самым крупным событием в жизни считает приобретение мебели для своей квартиры после женитьбы. Мозг вялый, рыхлый. Работоспособности нет. На требование рассказать самое интересное, что он знает о жизни, что ему пришлось видеть — он рассказал о ресторане «Квиссисана» в Париже. Существо простейшее. Разряд низших обывателей. Сердце слабое. — В 24 часа.


    Ненужный № 14623

    Работает в бондарной мастерской. Класс — посредственный. Любви к делу нет. Мысль во всех областях идет по пути наименьшего сопротивления. Физически здоров, но душевно болен болезнью простейших: боится жизни. Боится свободы. По праздникам, когда свободен, одурманивается алкоголем. Во время революции проявлял энергию: носил красный бант, закупал картофель и все, что можно было: боялся, что не хватит. Гордился рабочим происхождением. Активного участия в революции не принимал, боялся. Любит сметану. Бьет детей. Темп жизни ровно-унылый. — В 24 часа.


    Ненужный № 15201

    Знает восемь языков, но говорит то, что скучно слушать и на одном. Любит мудреные запонки и зажигалки. Очень самоуверен. Самоуверенность черпает из знания языков. Требует уважения. Сплетничает. К живой настоящей жизни по-воловьи равнодушен. Боится нищих. Сладок в обращении из трусости. Любит убивать мух и других насекомых. Радость испытывает редко. — В 24 часа.


    Ненужная № 4356

    Кричит на прислугу от скуки. Тайно съедает пенку от молока и первый жирный слой бульона. Читает бульварные романы. Валяется по целым дням на кушетке. Самая глубокая мечта: сшить платье с желтыми рукавами и оттопыренными боками. Двенадцать лет ее любил талантливый изобретатель. Она не знала, чем он занимается, и думала, что он электротехник. Бросила его и вышла замуж за кожевенного торговца. Детей не имеет. Часто беспричинно капризничает и плачет. По ночам просыпается, велит ставить самовар, пьет чай и ест. Ненужное существование. — В 24 часа.


    6. ЗА РАБОТОЙ


    Вокруг Ака и Коллегии Высшей Решимости образовалась толпа служащих-специалистов. Это были доктора, психологи, наблюдатели и писатели. Все они необычайно быстро работали. Бывали случаи, когда в какой-нибудь час несколько специалистов отправляли на тот свет добрую сотню людей. И в Серый Шкаф летела сотня характеристик, в которых четкость выражений соперничала с беспредельной самоуверенностью их авторов.

    В главном управлении с утра до вечера кипела работа. Уходили и приходили квартирные комиссии, уходили и приходили отряды исполнителей приговоров, а за столами, как в огромной редакции, десятки людей сидели и писали быстрыми, твердыми, неразмышляющими руками.

    Ак же смотрел на все это узкими, крепкими, непроницаемыми глазами и думал одному ему понятную думу, от которой горбилось тело и все больше и больше седела его большая, буйная, упрямая голова.

    Что-то нарастало между ним и его служащими, что-то стало как будто между его напряженной, бессонной мыслью и слепыми неразмышляющими руками исполнителей.


    7. СОМНЕНИЯ АКА


    Как-то члены Коллегии Высшей Решимости пришли в управление, намереваясь сделать Аку очередной доклад.

    Ака на обычном месте не оказалось. Искали его и не нашли. Посылали, звонили по телефону и тоже не нашли.

    Только через два часа случайно обнаружили в Сером Шкафу.

    Ак сидел в Шкафу на могильных бумагах убитых людей и с небывалым, даже для него, напряжением думал.

    — Что вы тут делаете? — спросили Ака.

    — Вы видите, я думаю, — устало ответил Ак.

    — Но почему же в Шкафу?

    — Это самое подходящее место. Я думаю о людях, а думать о людях плодотворно можно непосредственно на актах их уничтожения. Только сидя на документах уничтожения человека, можно изучать его чрезвычайно странную жизнь.

    Кто-то плоско и пусто засмеялся.

    — А вы не смейтесь, — насторожился Ак, взмахнул чьей-то характеристикой, — не смейтесь. Кажется, Коллегия Высшей Решимости переживает кризис. Изучение погибших людей навело меня на искание новых путей к прогрессу. Вы все научились кратко и ядовито доказывать ненужность того или иного существования. Даже самые бездарные из вас в нескольких фразах убедительно доказывают это. И я вот сижу и думаю о том, правилен ли наш путь?

    Ак опять задумался, затем горько вздохнул и тихо произнес:

    — Что делать? Где выход? Когда изучаешь живых людей, то приходишь к выводу, что три четверти из них надо вырезать, а когда изучаешь зарезанных, то не знаешь: не следовало ли любить их и жалеть? Вот где, по-моему, тупик человеческого вопроса, трагический тупик человеческой истории.

    Ак скорбно умолк и зарылся в гору характеристик мертвецов, болезненно вчитываясь в их протокольно-жуткую немногословность.

    Члены Коллегии отошли. Никто не возражал. Во-первых, потому, что возражать Аку было бесполезно. Во-вторых, потому, что возражать ему не смели. Но все чувствовали, что назревает новое решение, и почти все были недовольны: налаженное дело, ясное и определенное, очевидно, придется менять на другое. И на какое?

    Что еще выдумает этот выживший из ума человек, у которого была над городом такая неслыханная власть?


    8. КРИЗИС


    Ак исчез.

    Он всегда исчезал, когда впадал в раздумье. Его искали всюду и не находили. Кто-то говорил, что Ак сидит за городом на дереве и плачет. Затем говорили, что Ак бегает в своем саду на четвереньках и грызет землю.

    Деятельность Коллегии Высшей Решимости ослабела. С исчезновением Ака что-то не клеилось в ее работе. Обыватели надевали на двери своих квартир железные засовы и попросту не пускали к себе проверочные комиссии. В некоторых районах на вопросы членов Коллегии о праве на жизнь отвечали хохотом, а были и такие случаи, когда ненужные люди хватали членов Коллегии Высшей Решимости и проверяли у них право на жизнь и издевательски писали характеристики-протоколы, мало отличающиеся от тех, которые хранились в Сером Шкафу.

    В городе начался хаос. Ненужные, ничтожные люди, которых еще не успели умертвить, до того обнаглели, что стали свободно появляться на улицах, начали ходить друг к другу в гости, веселиться, предаваться всяким развлечениям и даже вступать в брак. На улицах поздравляли друг друга:

    — Кончено! Кончено! Ура!

    — Проверка права на жизнь прекратилась.

    — Не находите ли вы, гражданин, что приятней стало жить? Меньше стало человеческого хлама! Даже дышать стало легче.

    — Как вам не стыдно, гражданин! Вы думаете, что ушли из жизни только те, кто не имел права на жизнь? О! Я знаю таких, которые не имеют права жить даже один час, а они живут и будут жить годами, а, с другой стороны, сколько погибло достойнейших личностей! О, если бы вы знали!

    — Это ничего не значит. Ошибки неизбежны. Скажите, вы не знаете, где Ак?

    — Не знаю.

    — Ак сидит за городом на дереве и плачет.

    — Ак бегает на четвереньках и грызет землю.

    — И пускай плачет!

    — Пускай грызет землю!

    — Рано радуетесь, граждане! Рано! Ак сегодня вечером возвращается, и Коллегия Высшей Решимости опять начнет работать.

    — Откуда вы знаете?

    — Я знаю! Хлама человеческого еще слишком много осталось. Надо еще чистить, и чистить, и чистить!

    — Вы очень жестоки, гражданин!

    — Наплевать!

    — Граждане! Граждане! Смотрите! Смотрите!

    — Расклеивают новые плакаты.

    — Смотрите!

    — Граждане! Какая радость! Какое счастье!

    — Граждане, читайте!

    — Читайте!

    — Читайте! Читайте!

    — Читайте!!!


    9. БЫЛИ РАСКЛЕЕНЫ ПЛАКАТЫ


    По улицам бежали запыхавшиеся люди с ведерками, полными клейстеру. Пачки огромных розовых плакатов с радостным трескучим шелестом разворачивались и прилипали к стенам домов. Их текст был отчетлив, ясен и так прост.

    Вот он:

    «Всем без исключения.

    С момента опубликования настоящего объявления всем гражданам города разрешается жить. Живите, плодитесь и наполняйте землю. Коллегия Высшей Решимости выполнила свои суровые обязанности и переименовывается в «Коллегию Высшей Деликатности». Вы все прекрасны, граждане, и права ваши на жизнь неоспоримы.

    Коллегия Высшей Деликатности вменяет в обязанность особым комиссиям в составе трех членов обходить ежедневно квартиры, поздравлять их обитателей с фактом существования и записывать в особых «Радостных протоколах» — свои наблюдения.

    Члены комиссии имеют право опрашивать граждан, как они поживают, и граждане могут, если желают, отвечать подробно. Последнее даже желательно. Радостные наблюдения будут сохранены в Розовом Шкафу для потомства».


    10. ЖИЗНЬ СТАЛА НОРМАЛЬНОЙ


    Открылись двери, окна, балконы. Громкие человеческие голоса, смех, пение и музыка вырывались из них. Толстые неспособные девушки учились играть на пианино. С утра до ночи рычали граммофоны. Играли также на скрипках, кларнетах и гитарах. Мужчины по вечерам снимали пиджаки, сидели на балконах, растопырив ноги, и икали от удовольствия. Городское движение необычайно усилилось. Мчались на извозчиках и автомобилях молодые люди с дамами. Никто не боялся появляться на улице. В кондитерских и лавочках сластей продавали пирожные и прохладительные напитки. В галантерейных магазинах шла усиленная продажа зеркал. Люди покупали зеркала и с удовольствием смотрелись в них. Художники и фотографы получали заказы на портреты. Портреты вставлялись в рамы, и ими украшали стены квартир. Из-за таких портретов даже случилось убийство, о котором много писали в газетах. Какой-то молодой человек, снимавший в чьей-то квартире комнату, потребовал, чтобы из его комнаты были убраны портреты родителей квартирохозяев. Хозяева обиделись и убили молодого человека, выбросив его на улицу с пятого этажа.

    Чувство собственного достоинства и себялюбие вообще сильно развились. Стали обычным явлением всякие столкновения и дрязги. В этих случаях, наряду с обычной бранью, донимали друг друга и таким, ставшим трафаретным, диалогом:

    — Вы, видно, по ошибке живете на свете? Как видно, Коллегия Высшей Решимости весьма слабо работала…

    — Очень даже слабо, если остался такой субъект, как вы…

    Но, в общем, дрязги были незаметны в нормальном течении. Люди улучшали стол, варили варенье. Сильно увеличился спрос на теплое, вязаное белье, так как все очень дорожили своим здоровьем.

    Члены Коллегии Высшей Деликатности аккуратно обходили квартиры и опрашивали обывателей, как они поживают.

    Многие отвечали, что хорошо, и даже заставляли убеждаться в этом.

    — Вот, — говорили они, самодовольно усмехаясь и потирая руки, — солим огурчики, хе-хе… И маринованные селедочки есть… Недавно взвешивался, полпуда прибавилось веса, слава Богу…

    Другие жаловались на неудобства и сетовали, что мало работала Коллегия Высшей Решимости:

    — Понимаете, еду я вчера в трамвае и — представьте себе! — нет свободного места… Безобразие какое! Пришлось стоять и мне и моей супруге! Много еще осталось лишнего народа. Толкутся всюду, толкутся, а чего толкутся — так черт их знает! Напрасно не убрали в свое время…

    Третьи возмущались:

    — Имейте в виду, что в четверг и в среду меня никто не поздравлял с фактом существования! Это нахальство! Что же это такое?! Может быть, мне к вам ходить за поздравлением, что ли ?!


    11. КОНЕЦ РАССКАЗА


    В канцелярии Ака, как и раньше, кипела работа: сидели люди и писали. Розовый Шкаф был полон радостными протоколами и наблюдениями. Подробно и тщательно описывались именины, свадьбы, гулянья, обеды и ужины, любовные истории, всякие приключения, и многие протоколы приобрели характер и вид повестей и романов.

    Жители просили членов Коллегии Высшей Деликатности выпускать их в виде книг, и этими книгами зачитывались.

    Ак молчал.

    Он только еще более сгорбился и более поседел.

    Иногда он забирался в Розовый Шкаф и подолгу сидел в нем, как раньше сиживал в Сером Шкафу.

    А однажды Ак выскочил из Розового Шкафа с криком:

    — Резать надо! Резать! Резать! Резать!

    Но, увидев белые, быстро бегущие по бумаге руки своих служащих, которые теперь столь же ревностно описывали живых обывателей, как раньше мертвых, махнул рукой, выбежал из канцелярии — и исчез.

    Исчез навсегда.

    Было много легенд об исчезновении Ака, всякие передавались слухи, но Ак так и не нашелся.

    И люди, которых так много в том городе, которых сначала резал Ак, а потом пожалел, а потом опять хотел резать, люди, среди которых есть и настоящие, и прекрасные, и много хлама людского — до сих пор продолжают жить так, точно никакого Ака никогда не было и никто никогда не поднимал великого вопроса о праве на жизнь.

    1919 год. Ефим Зозуля
    Thursday, November 29th, 2018
    7:05 am
    [veniamin]
    Объяснять кто Ефим Зозуля гондонам я не буду. Так нужно писать блог. О том, что вам самим интересно.
    Объяснять кто Ефим Зозуля гондонам я не буду. Так нужно писать блог.
    О том, что вам самим интересно.


    Попробуйте пройтись по Тверской сегодня, как это сделал Зозуля и написать об этом. Или по другой улице, а?
    Ты Люлька псевдоумная мандовошка, а не литератор. Какие же вы все антикультурные скоты.

    -----------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------
    Моя Москва

    Тверская улица глазами одного человека

    Очерк Ефима Зозули "Моя Москва", опубликованный в 1936 году в библиотечке "Огонька", заканчивался анонсом: "Настоящая книжечка -- глава из большой книги о Москве. В большой книге, которая будет закончена в ближайшие год-два, материал будет собран по тому же принципу, именно: на основе взаимоотношений одного человека с великим городом". Но эта книга так никогда и не была написана.
    Печатается с сокращениями по изданию: Ефим Зозуля. Моя Москва. Библиотека "Огонек". No 7, 1936 г.


    Очень хочется записать все, что происходило, что я лично видел, чувствовал, переживал и что запомнилось мною на улицах Москвы за ряд лет.
    Именно: на улицах, на площадях, в скверах, в парках, переулках, домах.
    Интересно: что получится, если собрать какую-то горсть фактов, явлений, впечатлений, прошедших через сознание одного человека?
    Конечно, тут значительное густо перемежается с мелким и случайным, характерное для Москвы с характерным вообще для человеческой жизни.
    Но так или иначе, пусть среди обильных и прекрасных литературных материалов о мировой столице революции, о центре новой эпохи, которая растет с каждым днем, будет и такая скромная книга.
    Начну с Тверской улицы, которая теперь называется: улица М. Горького.
    Осенним вечером в шестнадцатом году около Страстной площади (теперь Пушкинская) поскользнулась на влажном асфальте и упала лошадь. (Этот участок Тверской, очень незначительный, был асфальтирован давно.) Лошадь упала на бок, сразу, поскользнувшись передними и задними ногами. Было около одиннадцати часов вечера -- самый разгар проституционной биржи. С тротуара раздались свист, хохот, улюлюканье. На улице было полутемно. Запахло чем-то жутким, погромным. Со всех сторон неслась матерная брань. Лошадь поднимали. На тротуаре продолжались выкрики, смех, свист. Это было безмерно отвратительно. Это кричала, свистела и улюлюкала старая Москва.
    В доме No 38 была "Центропечать". Работало много народу. Была девушка -- веселая, жизнерадостная. Бешено неслась по лестницам со второго этажа на третий. Тоненькая. Голубые глаза. В двадцать третьем году на глазах у всех резко и прямо забрал ее угрюмый какой-то человек. Именно забрал. Когда он приходил, она немела. Увез. О ней долго помнили.
    Она иногда наведывалась. Рожала каждый год по ребенку. Семь человек детей. Не много ли? Пыталась "оправдываться". Широкое зеленое провинциальное пальто.
    В тридцать пятом году встретил ее на вокзале: толстая, цветущая, уверенная. Теперь хвастает количеством детей. Весело смеется -- уверенная баба.
    Около стояли двое ребят -- голубоглазые, чудесные, как она в молодости.
    В той же "Центропечати" работал Иван Терентьевич, который всегда начинал разговор с середины. Какие-то кусочки стен около Козицкого переулка, где он меня останавливал, до сих пор напоминают его:
    -- ... Они говорят, что футуризм исчезнет... Ну, конечно, исчезнет... Ну, что собою представляют эти треугольники из кумача, которыми они украшают площади? Конечно, это чепуха. Не в этом дело...
    Или:
    -- ... Выдавать деньги... Ну ясно, что здесь нужны две подписи... С одной подписью неудобно. А он говорит, что необходимо еще иметь какую-то визу... Какую еще визу?
    Такого человека, который всегда начинает разговор с середины, можно вставить в комедию, в драму -- это может быть смешно. Но Иван Терентьевич никогда не был смешон. Он не был ничем замечателен, а чем-то запомнился. Где он сейчас -- неизвестно, но лик его живет около стен Козицкого переулка.
    На углу Чернышевского -- магазин "Гастроном". В девятнадцатом-двадцатом годах в нем было отделение Роста. В окнах были карикатуры, телеграммы, написанные на больших листах бумаги. Перед окнами стояли люди -- в валенках, в сапогах, в шинелях, в пальто. Мерзли, читали.
    Одно время была телеграмма "Деникин под Орлом".
    Читали молча. Расходились. Но к окну подходили другие.
    Однажды один с большим мешком на плече (в мешке была мука) стоял и долго читал. Серьезно читал, забыв о тяжести на плече. Потом медленно ушел.
    Вдоль тротуаров зимою снег лежал кучами. В доме No 19 было какое-то общежитие. В нем жил знакомый. С семьей. Жгли ящики из комодов. Есть почти нечего было. Приятель заходил напротив, в кафе поэтов, и смачно ел картофельные пирожные.
    Я его смутил однажды. Нечаянно спросил, почему он не отнесет пирожное домой, жене, детям. Покраснел. На губах жалко выглядели крошки. Но облизнулся и продолжал есть. "Свинство", -- сказал я -- не для того, чтобы еще более смутить его, а наоборот, чтобы резкой, чересчур преувеличенной оценкой факта мелкого эгоизма смягчить упрек, нивелировать его.
    Вход в бывшее кафе Филиппова теперь с Глинищевского переулка. А был -- с Тверской. Со времени нэпа, когда это кафе открылось, с этого входа классически выталкивали пьяниц и буянов. Много было драк. Запомнился высокий, с белокурой наивной хулиганской физиономией. Его вытолкнули, и он бил нещадно двух швейцаров, милиционера, извозчика, еще кого-то в зеленой шляпе. Исполинская сила. Что он вымещал с такой яростью? Ему, по-видимому, пришлось "большой ответ держать" за столь большую "прелесть бешенства", как говорил Лев Толстой. Из этих дверей часто выкидывали. Пьяницы традиционно упирались -- ногой в косяк. Еще запомнился один. Еле держась на ногах, деликатно грозился пальцем. Теперь мрачную дверь сняли. Вход с переулка.
    На Большой Дмитровке, где теперь театр Станиславского, была при нэпе оперетта. Как-то там нанимали и сортировали статистов и статисток. Почему-то я был там и познакомился с одной из статисток -- молодой девушкой. Никогда не забыть одухотворенного ее лица, тонких черт, легких движений. "Я очень пить хочу", -- сказала она. В театре был ремонт, хаос, нельзя было найти воды.
    Я предложил ей выйти на улицу. Мы завернули в Глинищевский переулок и вышли на Тверскую. "Где же вам напиться?" Я усиленно, но напрасно озирался -- ни кафе, ни киосков не было. На углу продавали фрукты. "Я напьюсь соком, -- сказала она. -- Мне хватит яблока или груши".
    И она утолила жажду грушей, так жадно и в то же время красиво прижимая губы к плоду. Затем улыбнулась... Где она сейчас? Так ли еще улыбается? Она торопилась. Она не принадлежала себе. Она была так озабочена. Попрощалась. Ушла. Оглянулась, и я помахал ей рукой.
    Больше ее не видел. Иногда сейчас, на углу Глинищевского и Тверской в воздухе отпечатывается и нежным видением проходит ее образ -- среди автобусов и такси.
    Немного дальше, около аптеки (когда однажды сняли вывеску аптеки, то оказалось, что здесь жил портной), гордо подняв голову и медленно вынося вперед самодовольные, упрямые ноги, прошел мой враг... "Непримиримый" враг.
    Я наблюдал его со стороны Моссовета. Он ненавидел меня. Мои рассказы, мои слова, мой голос... Я наблюдал его со стороны. Голова его была гордо и самодовольно откинута назад. Шляпа сидела на темени. Он мешал моей литературной работе... Ругал меня. При упоминании моего имени делал брезгливую гримасу. Чаще молчал -- подчеркнуто молчал. Как-то он объяснил мне, что если при упоминании о ком-либо упорно молчать, то это вреднее и обиднее, чем ругать его. И этот метод он применял ко мне.
    В тридцатом году вдруг заболел и умер. Когда я не очень спешу по Тверской и прохожу под часами Моссовета, то вижу его иногда около аптеки. Я не рад, что он умер. Личные враги очень серьезно не могут мешать в советской стране. Пусть бы жил, гулял со своей шляпочкой и важно выставлял бы свои самодовольные, неубедительные ноги...
    Советскую площадь асфальтировали, кажется, в 1932 году. В полтора или два дня. По новому способу: клали асфальт прямо на булыжники. Площадь была прекрасна во время работ, особенно ночью (работали без перерыва): много людей, факелы, синий дым, машины.
    Один из рабочих, пожилой, с седенькой щеголеватой бородкой, работая, явно рисовался перед любопытными, стоявшими у аптеки. Он работал упоенно, точно играл на сцене: щеголевато ворочал лопатой, ухарски закуривал.
    Такой самый, точно так же, рисовался перед прохожими и артистически работал в Кутаисе, тоже с лопатой, когда асфальтировал там в тридцать третьем году уличку недалеко от вуза. Может быть, это был именно он?
    Дальше. Страстная площадь. По каким только направлениям она ни исхожена! Сколько событий -- крупных и мелких! Сколько раз еще придется возвращаться сюда!
    Иногда в витринах магазинов -- здесь, недалеко от Страстной -- бывают чудесные отражения улицы, фасадов противоположных домов. Тверская узка -- поэтому отражение близко и отчетливо, особенно, если в витринах темные сукна. Я люблю останавливаться около магазина Мосторга No 67. Какая живопись! Бутылочный тон стекла объединяет краски и естественно делает то, что под силу крупнейшему художнику. Иногда я подолгу любуюсь роскошным зрелищем. Около меня останавливаются прохожие и с любопытством смотрят на витрину. Что там? Ничего, граждане. Здесь бесплотная прелесть живописи. Если нравится -- любуйтесь.
    Сейчас на Тверской стало немного темнее. Поднялся ряд домов. Поднялся, принарядился и смотрит на стоящих против: ну, друзья, когда же и вы подниметесь с колен, выпрямитесь и отодвинетесь -- надо же расширить улицы, мы же должны стать наконец приличной улицей!
    Против витрины, где цветут изумительные живописные фантазии, -- редакция журнала "Наука и техника". Когда-то здесь было кафе "Бом", потом есенинское "Стойло Пегаса". Здесь часто сиживал Есенин, склонив на мраморный столик "головы своей желтый лист".
    1 мая 1935 года здесь же, неподалеку, на углу Б. Гнездниковского, среди демонстрантов обращал на себя внимание парень, несший на высоком шесте надпись на квадратном куске фанеры:
    "Я учусь в марксистко-ленинском кружке".
    Понимал ли он простоту и величие этого извещения, поднятого на высоком шесте?
    Колонны долго стояли, и тут же, как и во многих других местах, танцевали девушки и парни. Одну хотелось бы показать в замедленном движении -- как в кино. Много неповторимой прелести было в ней! Она так притаптывала старательно и так сочно смеялась!
    Если бы воздух улиц мог отпечатывать все, что в нем происходило -- какая была бы лента изумительных, непревзойденных по интересу картин и фактов! Но были бы факты и не изумительные.
    Несколько дальше, около столба, несколько лет тому назад отчаянно сопротивлялся беспризорный, которого подобрали на улице. Он невероятно кричал, отбивался и цепко обхватывал основание столба. На столбе сейчас висит надпись: "Остановка автобусов". Беспризорный вряд ли помнит этот столб, который стал пограничным столбом между его беспризорностью и новой жизнью. Вряд ли помнит, как он хватался пальцами за его железное основание. А впрочем, может быть, он, проходя здесь, вспоминает свое неразумное сопротивление.
    1 мая 1935 года я пролетал на самолете-гиганте "Максим Горький" очень низко над Тверской. Она была залита людьми, знаменами, цветами. Казалось, люди были неподвижны. Сплошной поток как бы застыл на месте. И в прилегающих переулках застыли черные фигурки людей. Так часто кажется с самолета.
    В двенадцать часов, после полета, я приехал с аэродрома на Пушкинскую площадь. Дальше нельзя было ехать. Сошел с машины и влился в густую двигающуюся, поющую, играющую, танцующую массу.
    Стояли люди -- изумительные люди, не изученные, не описанные, не зарисованные. В последние три-четыре года хочется, есть потребность, больше любить людей... Нравятся многие люди. Не все, конечно, но многие. Хочется смотреть на них, любоваться, не сердиться на них, прощать многое (что можно, разумеется, -- я вовсе не толстовец).
    На углу Козицкого стояла девушка, держа над собой за веревочку воздушный шарик -- голубой и сияющий. Она играла им и смеялась. Нет никаких сомнений, что если бы с нее был написан настоящим художником, любящим жизнь и чувствующим ее прелесть, портрет, он украшал бы любую выставку и перед ним останавливались бы надолго несметные зрители.
    Каждая улица, каждая площадь имеет свой лик. Его можно образно себе представить.
    Еще совсем недавно Пушкинская площадь напоминала какое-то круглое и плоское скуластое лицо московской мещанки, открытое и простодушное. Трамваи, которые гремели (и теперь еще гремят) вокруг Страстной, были большими ее жестяными браслетами, Страстной монастырь -- тяжелым нагрудным крестом, а раскинувшиеся в обе стороны бульвары -- не очень пышным, запыленным мехом на ее широких плечах. Высокий дом, бывший Нирензее, был той европейской шляпкой, которая наивно, косо и нагловато сидела на крупной русой голове.
    Теперь этот образ ушел. Бывший дом Нирензее отодвинулся и потускнел. Вокруг выросли громады. Площадь асфальтирована. Огни и исполинские кинорекламы далеко отодвинули нехитрый образ старой Москвы.
    Красивая площадь! Солнце, облака, восходы и закаты любят резвиться здесь, заигрывая с гениальной головой Пушкина и четырьмя старинными фонарями, бессменно окружающими его.
    Какие отблески, какие отсветы!
    Сколько бликов милой поэтической непостоянности красок и оттенков! Сколько живописных снов проходит здесь! Они скользят, эти сны, чудесными канатоходцами по трамвайным и телеграфным проводам, по верхушкам деревьев убегающих бульваров. Куда же бегут они?
    Несомненно, они стремятся к отдыху, к нежной и бурной московской любви -- ни в каких парках нет такого количества влюбленных, как здесь, на бульварах, во все времена года -- и весной, и летом, и зимой, и осенью!
    Да, и зимой, на белом пушистом снегу, среди белых деревьев, сказочно облепленных белым снегом, вы встретите влюбленных, щебечущих на скамейках боковых аллей, влюбленных, которые не могут дождаться весны или, наоборот, затянули весну до глубоких морозов...
    Но вернемся на улицу Горького.
    Здесь, вот на этом тротуаре, недалеко от "Правды", остановился мой друг, объездивший весь мир, задумался и сказал:
    -- Очевидно, тут придется и доживать. Нигде в другом месте. Здесь каждый камень родной.
    Это было под вечер, а через час, когда стемнело, к цветочному киоску, который находится в центре площади, против монастыря, подошел человек, держа об руку молодую девушку.
    Она была работницей, и он был рабочим, а может быть, инженером, а может быть, молодым ученым (ведь по внешности в Москве ни о ком нельзя судить -- люди внутренне растут и развиваются быстро, а внешность часто не поспевает и отстает). Он так поразительно бережно держал ее за руку, смотрел на нее, так был нежен с ней.
    Я остро завидовал ему, хотя вообще не завистлив. Она выбирала цветы, с полуоткрытым ртом, молодым и радостным, упоенно вглядываясь в каждый лепесток. Они не видели, что творилось вокруг, как я их разглядывал. Они жили друг другом, цветами, своей радостью.
    Можно было бы написать поэму о прелести новых людей, об ее круглых и мускулистых руках, об ее пальцах, больших и плотных, но, несомненно, теплых, сильных и нежных, об ее ногах, тоже крупных и в то же время удивительно женственных, о малейшей черте ее облика, ее движениях, повороте головы, улыбке, словах. То же самое и о нем.
    В доме No 48 была "Правда". В этот двор не раз въезжал Ленин. Большой двор был вечно занят автомобилями, рулонами бумаги. Сколько крупнейших людей эпохи проходили по этому длинному коридору, часто покрытому пятнами масла и типографской краской, в стоящий глубоко во дворе редакционный корпус, сердце революционной печати, центральный орган коммунистической партии -- "Правду".
    О людях "Правды" должна быть и будет написана особая книга, вернее -- много книг.
    В праздник Октября улица Горького была украшена архитектурными планами, проектами и макетами. Во всех витринах были выставлены проекты новых зданий. В одной из витрин, против Брюсовского переулка, был выставлен эскиз будущего театра Мейерхольда. Это здание составит часть будущей Триумфальной площади. Смелая колоннада фронтона придает ему выражение того творческого беспокойства, которое характерно для Мейерхольда.
    На углу Тверской и Охотного была одна из первых шахт метро. Шахта находилась против того места, где сейчас вход в метро. В шахту спускались по узкой вертикальной лестнице. Я спускался в тридцать втором году в брезентовом костюме.
    В этом месте, под Тверской и Охотным, было чумное кладбище XVI века. Человеческих костей нашли немало. Одни лежат, другие стоят или находятся в наклонном положении. Находили и находят стоящих вниз головой. Отчего это? Может быть, от подпочвенных сдвигов, напора вод, а может быть, тут были и счеты господ купцов, бояр и попов с неугодными и неудобными людьми.
    Под Тверской был чернозем или нечто вроде чернозема, которому вначале особенно обрадовались: через него было хорошо делать проходку -- чистый, хороший чернозем. Но этот "чернозем" оказался предательским. Он давал проходить через себя и падал огромными глыбами. Его потом боялись больше всех других напластований, -- как только он встречался, сейчас же подпирали особенно тщательно.
    Здесь было одно из первых подземелий. Было очень мокро, тускло, тесно. Потом все это изменилось. Стали строить шире, увереннее, чище.
    Сейчас от шахты не осталось и следов. Чистая улица, расширенная, широкая перспектива, слева, если приближаться к Красной площади, большие новые дома Охотного ряда. Огромное впечатление.
    Москва с каждым днем образует новые ракурсы для фото, для живописи. Надо снимать! Надо писать!
    Надо, чтобы фотографы и художники имели возможность снимать и писать не только с тротуаров, балконов и крыш, а пользоваться передвижными возвышениями. Надо, чтобы они могли с любой самой неожиданной точки, окруженные вниманием и помощью, снимать и живописать великий город.
    С каждым днем растущие красоты Москвы пока еще почти никак не запечатлены. Это пишется в 1935 году. Хотелось бы, чтобы к моменту выхода книги эти строки можно было бы зачеркнуть как устаревшие.
    ... Опять прохожу по улице Горького. Много раз еще придется вернуться сюда, чтобы вспомнить и лучше увидеть то, что произошло на ней и что есть сейчас.
    Балкон Моссовета. Много шествий останавливалось перед этим балконом. Много речей оглашало с него Советскую площадь!
    Значительное связано с личным... Здесь, на крутом спуске к проезду Художественного театра, я спускался на велосипеде. Из дома No 22, где была какая-то театральная студия, выбежал маленький режиссер, бежал за мной, звал меня и упал. Я не мог сразу остановиться на крутом спуске. Наконец соскочил с велосипеда и подошел к нему. Он встал с булыжников, отряхивая пыль с колен, и второпях заказал мне пьесу... Много раз я спускался по этому крутому месту Тверской на велосипеде, оглядывался, но больше никто не бегал, не падал и пьес не заказывал...
    Здание телеграфа преобразило эту часть Тверской. Оно главенствует днем и особенно вечером и ночью, всегда освещенное, с трудовым человеческим муравейником, хорошо видным из окружающих домов и улиц на большом пространстве. Оно имеет трудовой вид, это здание, и вызывает аппетит к работе.
    Недалеко от телеграфа маленькая лавочка, в которой в девятнадцатом году иногда продавали молоко. Мы с товарищем по очереди спешно покупали здесь молоко, чтобы почти бегом нести его на Арбат, в пустую квартиру, где лежала в тифу Надя, домработница. Добросердечный хозяин, когда она заболела, переселился к товарищу и оставил ее одну в большой холодной квартире. Мы, квартиранты, занимавшие одну из комнат, чудом выходили ее, и выздоровевшая Надя долго плакала потом и произносила речи на тему о черствости и бездушии хозяев.
    Здесь, немного дальше, за Охотным рядом, демонстранты в парадные дни испытывают острое нетерпение. Здесь затихают песни, застывают знамена, колонны ждут момента вступления на великую площадь.
    Тверская значительно расширяется в этой части. Сейчас снимается дом, заслонявший новую гостиницу Моссовета. Днем и ночью гудят грузовики, подъезжающие, поворачивающие и увозящие камни и доски снимаемого здания. Скоро широкая, радостная улица будет заключать Тверскую или начинать ее и вести на Красную площадь.
    Против гостиницы "Националь" тоже снимается дом, его также окружает маленький деловой заборчик. Ах, этот московский заборчик! Лишь только он появляется, как за ним творятся большие дела: либо снимается в несколько дней старый дом, либо очень скоро и буйно вырастает новый.
    В "Национале" жило много революционных работников, самых различных. Одни из них очень известны сейчас и живут в других местах, другие погибли в славных боях и сгорели на работе. Здесь жил и милый, оригинальный и мыслящий неудачник, всю жизнь носившийся с необыкновенными планами и так и умерший, не осуществив их. Это был необыкновенный ум. Когда были получены сведения об исчезновении Амундсена, он три раза туда и обратно прошел со мною всю Тверскую и излагал научные предположения о гибели арктического исследователя. Все это было глубоко интересно и правдоподобно.
    В другой раз, узнав, что я еду в Париж, он опять несколько раз прошел со мною всю Тверскую и советовал спуститься в парижские подземелья и посмотреть, как там устроен водопровод. Он рассказывал интереснейшие вещи, но когда я, завороженный им, спустился в Париже в подземелье, то там оказалось нечто совсем другое...
    Это был чудесный фантазер, увлекающийся мечтатель. Сколько раз мы шагали по Тверской -- в годы, когда она была еще пустынной, бедной, голодной, облезшей.
    Дальше. Дом No 19. Большой двор. Здесь направо были "повара". Знаменитые повара, которые кормили изысканных москвичей в девятнадцатом году. Обед стоил две тысячи рублей. Помещение состояло из большой кухни. Недалеко от плиты стоял длинный деревянный стол. За этим столом и шло это отчаянное чревоугодие. Питался здесь и некий служащий -- в грязных больших калошах и с перевязанной щекой. Он сокрушенно говорил заведующему в своем учреждении:
    -- Как можно жить, если один обед у "поваров" стоит две тысячи рублей, а я у вас получаю тысячу восемьсот без пайка? А счета на извозчиков вы мне не оплачиваете?
    Заведующий презрительно отвечал -- по слогам:
    -- По-тре-би-тель-ска-я психология.
    Теперь от "поваров" идут магазины, в которых продают в одном -- цветы, в другом -- изысканное печение! И сколько таких магазинов в Москве! Сколько их в стране!
    Цветы и хлеб, цветы и хлеб!
    Угол Брюсовского переулка. Здесь бурно кипятился старый знакомый мой. Как он гневался! Его не признают. Его работ не ценят. За ним не признают талантов и способностей. Какой ужас! На узких, злых губах его была пена. Настоящая пена. Его глаза были очень злы. Это было давно, но это запомнилось. Его не признают... Недавно я опять встретил его у того же Брюсовского переулка. "Ах, это что-то немыслимое". Вы можете себе представить?! Его продолжают не признавать... Глаза его посинели от озлобления... Бедняга! Он не понимает, что признания в советской стране добиваются не жалобами, а трудом, работой, волей и общественной полезностью. Он не понимал, что при наличии этих условий глубокая радость признания доступна всем...
    Еще не раз придется вернуться на Тверскую. Многое срослось с ее домами, с ее камнями, с ее воздухом.


    Вениамин
    Wednesday, May 31st, 2017
    10:55 pm
    [veniamin]
    Александра Бруштейн. "Дорога уходит в даль…" Книга Вторая. "В рассветный час" (Четвертая глава)
    Александра Яковлевна Бруштейн в 1912 году

    ССЫЛКА на первую книгу трилогии А.Я. Бруштейн "Дорога уходит вдаль..." в этом же сообществе. Можно читать.
    http://lj.rossia.org/community/thelibrary/256.html

    Глава четвёртая. ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ОКОНЧЕН

    После уроков Дрыгалка не сразу отпускает нас домой. Сперва она диктует нам, что задано к следующему уроку. Потом длинно объясняет: каждая девочка должна принести
    из дома мешок для калош, стянутый вверху веревочкой или тесемкой, — мешок этот должен висеть на вешалке, на «номере» своей хозяйки. Она диктует нам эти номера. Мой номер оказывается «тринадцатый». Затем
    черненькая Горбова читает «молитву по окончании ученья»:
    — «Благодарим тебя, создателю, яко сподобил еси нас благодати твоея во еже внимати учению. Благослови наших начальников, родителей и учителей, и всех ведущих нас к познанию блага и подаждь нам силу и
    крепость для продолжения учения сего».
    Дрыгалка строит нас в пары — пара за парой, пара за парой! — десять раз повторяет, что внизу, в швейцарской, мы не должны галдеть, заводить между собой длинные разговоры: «Одеться — и домой!» Наконец
    она ведет нас вниз, в швейцарскую. Когда мы уже двинулись, Дрыгалка вдруг спохватывается, останавливает наше начавшееся было шествие:
    — Помните! Идти ровно, плавно, не возить ногами, не шаркать!
    Ну, слава богу, тронулись… Но когда мы уже подходим по коридору к лестнице, ведущей вниз, нам навстречу приближается колонна учениц первого отделения нашего же класса. Их ведет своя классная дама. От
    всеведущей Мели мы знаем, что ее прозвали «Мопсей» (очень метко!). Дрыгалка останавливает нашу колонну. Мы, второе отделение, стоим и пропускаем вперед себя первое отделение. Первые десять пар девочек
    не идут вниз по лестнице: они — пансионерки, они живут в самом институте. Лестница не кончается на нашем втором этаже (здесь только классы, актовый зал и коридоры), она заворачивает выше, на третий
    этаж. Там находятся дортуары (спальни) и другие помещения для пансионерок. Медленно («Тихо! Плавно» — покрикивает на девочек повизгивающим голосом Мопся) десять пар пансионерок поднимаются, по лестнице
    на третий этаж. После этого оставшиеся восемь пар приходящих учениц первого отделения спускаются вниз по лестнице в швейцарскую. И лишь тогда Дрыгалка ведет вниз нас, второе отделение. Мы должны знать
    свое место. В первом отделении учатся «сливки» — внучка городского головы, дочка командующего военным округом, дочери богатых фабрикантов и купцов, а во втором отделении мы. Мы — «снятое молоко»: дети
    интеллигенции, младших офицеров, более мелкого купечества.ДАЛЬШЕ ВСЯ ГЛАВА )
    Tuesday, May 30th, 2017
    9:11 pm
    [veniamin]
    Александра Бруштейн. "Дорога уходит в даль…" Книга Вторая. "В рассветный час" (Третья глава)


    Бруштейн, Александра Яковлевна (около 1900 года).

    ССЫЛКА на первую книгу трилогии А.Я. Бруштейн "Дорога уходит вдаль..." в этом же сообществе. Можно читать.
    http://lj.rossia.org/community/thelibrary/256.html

    Глава третья. А ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ВСЕ ДЛИТСЯ!

    Урок танцев происходит в актовом зале. Зал — большой, торжественный, по-нежилому холодноватый. В одной стене — много окон, выходящих в сад. На противоположной стене — огромные портреты бывших царей:
    Александра Первого, Николая Первого, Александра Второго. Поперечную стену, прямо против входа в зал, занимает портрет нынешнего царя — Александра Третьего. Это белокурый мужчина громадного роста, тучный,
    с холодными, равнодушными, воловьими глазами. Все царские портреты — в широких золоченых рамах. Немного отступя от царей, висит портрет поменьше — на нем изображена очень красивая и нарядная женщина. Меля
    объясняет нам, что это великая княгиня Мария Павловна, покровительница нашего института. Под портретом великой княгини висит небольшой овальный портрет молодой красавицы с лицом горбоносым и надменным.
    Это, говорит Меля, наша попечительница, жена генерал-губернатора нашего края Оржевского.
    Мы входим в зал парами — впереди нас идет Дрыгалка. Паркет в зале ослепительный, как ледяное поле катка. Даже страшно: «Вот поскользнусь! Вот упаду!» Вероятно, так же чувствует себя Сингапур, попугай
    доктора Рогова, когда его в наказание ставят на гладко полированную крышку рояля.ДАЛЬШЕ ВСЯ ГЛАВА )
    Monday, May 29th, 2017
    8:48 pm
    [veniamin]
    Александра Бруштейн. "Дорога уходит в даль…" Книга Вторая. "В рассветный час"(Вторая глава)


    Бруштейн, Александра Яковлевна (около 1900 года).

    ССЫЛКА на первую книгу трилогии "Дорога уходит вдаль..." в этом же сообществе. Можно читать.
    http://lj.rossia.org/community/thelibrary/256.html

    Глава вторая. ПЕРВЫЕ ПОДРУГИ, ПЕРВЫЕ УРОКИ

    — Здравствуй… — слышу я вдруг негромкий голос. — Ты меня узнаешь?
    Ну конечно, я узнаю ее! Это Фейгель, та девочка, которая экзаменовалась вместе со мной и так хорошо отвечала по всем предметам. Я радостно смотрю на Фейгель: вот я, значит, и не одна!
    Тогда, во время экзаменов, Фейгель показалась мне усталой, словно несущей на себе непосильную тяжесть. Но в тот день мы все устали от непривычного волнения и напряжения — я, наверно, была такая же
    измученная, как она. А сегодня в Фейгель ничего этого нет. Глаза, правда, грустные, но, наверно, они всегда такие. А в остальном у нее такое лицо, как у всех людей.
    — Почему ты здесь стоишь? — спрашивает она.
    — А ты?
    — Нет, я хотела спросить, почему ты не входишь в институт? — поправляется Фейгель.
    — А ты? — отвечаю я и смотрю на нее с улыбкой.
    Ведь мы обе отлично знаем, что мешает нам перейти через улицу и войти в подъезд института: мы робеем, нам даже немного страшно… и одиноко… все близкие нам люди остались дома. И по этой же причине мы
    так обрадовались друг другу, что сперва заулыбались, а потом начинаем смеяться. На нас нападает внезапный беспричинный «смехунчик». Прохожие оглядываются на нас: стоят две девочки в форменных коричневых
    платьях, крепко держась за руки, и заливаются смехом, глядя друг другу в глаза. У Фейгель от смеха выступили на больших темных глазах слезы.
    — Ты плачешь? — пугаюсь я.
    — Нет, нет! — успокаивает меня Фейгель. — Это у меня всегда такой смех.
    — А как тебя зовут?
    — Маней. А тебя — я знаю! — Сашей… Ну, пойдем, скоро начнутся уроки.
    Мы переходим улицу. У темной глубокой двери с медным кольцом я снова останавливаюсь:
    — Постоим одну секундочку, хорошо?
    Маня соглашается. Ей, видно, тоже страшно взяться за медное кольцо.
    Др-р-р! Др-р-р! — барабанит вдруг дробь по моему ранцу, словно его общелкали целой пригоршней орехов.
    Я вздрагиваю от неожиданности!
    Быстро оборачиваюсь: позади меня стоит невысокая толстенькая девочка в черном чепчике, обшитом черными кружевами и скрывающем всю ее голову. Девочка что-то с аппетитом жует и весело смеется.
    — Это я! Я по твоему горбу барабаню. А почему у тебя ранец? Разве ты солдат или гимназист? — продолжает она, смеясь.ДАЛЬШЕ ВСЯ ГЛАВА )
    Sunday, May 28th, 2017
    3:05 pm
    [veniamin]
    Александра Бруштейн. "Дорога уходит в даль…" Книга Вторая. "В рассветный час" (Первая глава)
    Как на мой взгляд, Первая книга из этой трилогии, "Дорога уходит в даль…" — которую я уже поместил в этом же сообществе,— лучшая.
    Там куда больше прямых и непосредственных детских впечатлений, эмоций и чувств.
    В Первой книге тоже есть социальные и даже политические страдания и проблемы, но они в основном подаются через восприятие ребёнка.
    В любом случае, Вторая и Третья книги этой трилогии, уж наверное получше чем ваша припиздеканная фантастика, в которой некая, неизвестная вам профессорша,
    даже находит глубокую философскую мысль. Дамочка вроде и в Высшего духа, типа в Бога, верит. В 21-ом веке, а? Как ебанутый и невежественный ООРТ.
    Да, можно уверить себя в чём хочешь. Но это будет бессмысленный, и в случае с ентой профессоршей, снобистский самообман. Кому не подходит — просто не читайте.
    А ебала держите на замке.
    Как и в случае с Первой книгой, только первая глава без ката. Все остальные главы пойдут под кат. Это всё.

    ССЫЛКА на первую книгу трилогии "Дорога уходит вдаль..." в этом же сообществе. Можно читать.
    http://lj.rossia.org/community/thelibrary/256.html




    Бруштейн, Александра Яковлевна (около 1900 года).

    Александра Яковлевна Бруштейн (1884-1968)
    Дорога уходит в даль…
    Книга Вторая


    В рассветный час

    Дорога уходит в даль...  В рассветный час, обложка(380 с полоской).jpg

    ССЫЛКА на все главы:

    Глава первая. СВОЕЙ ДОРОГОЙ

    Глава вторая. ПЕРВЫЕ ПОДРУГИ, ПЕРВЫЕ УРОКИ

    Глава третья. А ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ВСЕ ДЛИТСЯ!

    Глава четвёртая. ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ОКОНЧЕН


    Глава Первая. СВОЕЙ ДОРОГОЙ

    — Спать! — командует мама.
    — Мамочка…
    — Ничего не «мамочка»! Спать!
    — Но ведь сейчас только восемь… Я всегда до девяти!
    — Тебе надо хорошенько выспаться! — отчеканивает мама с необычной для нее твердостью. — Чтобы завтра не проспать, не опоздать, сохрани бог, на уроки!
    Конечно, это серьезный довод. И я подчиняюсь, хотя и очень неохотно.
    — Все равно не засну… — ворчу я, укладываясь в постель. — Как я могу заснуть в восемь часов! Цыпленок я, что ли?
    С этой мыслью — «все равно не засну!» — я лежу в постели. Поль, моя учительница французского языка, тоже почему-то улеглась в такую рань, одновременно со мной. Она очень волнуется за меня, даже
    несколько раз в течение этого дня принималась сосать лепешечки из своей заветной коробки. Эти лепешки — ужасно невкусные! — сделаны из сока дерева эвкалипт. Такое красивое название, и такие противные на
    вкус лепешки! Они, собственно говоря, предназначены для лечения людей от кашля, но Поль принимает их от всех болезней: от головной боли, от сердцебиения, даже от ангины и расстройства желудка. Поль
    уверяет, что эвкалиптовые лепешки — «совершенно волшебное лекарство!».
    В общем, учиться пойду завтра я, а волнуется из-за этого весь дом! И не только Поль без конца ворочается в постели и сосет свои лепешечки. Даже маленький Кики, блекло-зеленый попугайчик, слепой на один
    глаз, — даже он сегодня почему-то не засыпает, шебаршит в своей клетке. При этом он издает порою тихие «звучки», словно жалуется:
    «Где мой глаз? Почему у меня только один глаз?»
    В другое время Поль сказала бы с гордостью: «О Кики такой умный! Он все понимает — как человек!».
    Но сегодня Поль даже не замечает этого. Она так волнуется, что ей не до Кики…
    Дверь в столовую открыта, и, лежа в кровати, я вижу все, что там делается. Мама за столом раскладывает пасьянс, но совершенно ясно, что карты ее не интересуют и она в них почти не смотрит. Порой она
    неожиданно задумывается и неподвижно глядит в одну точку. По другую сторону стола сидит наш старый друг доктор Рогов, Иван Константинович. Он тоже раскладывает свой любимый пасьянс «Могила Наполеона» (он
    только этот один пасьянс и знает) и тоже часто отрывается от карт, словно его тревожат другие мысли. Папа ходит по столовой — взад-вперед, взад-вперед. А Юзефа отчаянно, на всю квартиру, гремит в кухне
    посудой и утварью, поминутно роняя на пол то одно, то другое. Грохоту — на весь дом!
    — Юзефа! — просит мама мягко. — Не гремите кастрюлями!
    — А когда ж яны — бодай их, тыи каструли! — сами з рук рвутся! Як живые…
    — Яков… — пробует мама остановить папино вышагивание по столовой. — Перестань метаться, как леопард в клетке!
    — «Яков ты, Яков, цвет ты наш маков…» — вдруг напевает Иван Константинович. — Не мечись как угорелый. Ребенок и без того волнуется.
    — Вспомни, как ты когда-то сам в первый раз пошел в гимназию, — напоминает мама.
    Папа, по своему обыкновению, присвистывает:
    — Фью-ю-ю! Это же было совсем другое дело!
    — Почему «другое»?
    — Потому, что я был пятнадцатилетний парень, почти взрослый. Моя мать хотела, чтобы я непременно стал ученым раввином. Меня учили всякой религиозной премудрости, а я мечтал учиться светским наукам — и в
    особенности математике и медицине!
    — Вот! — радуется Иван Константинович. — В рифму со мной! Я в Военно-медицинскую академию из духовной семинарии подался. Меня папаша с мамашей в священники прочили… Как же ты все-таки, Яков Ефимович, в
    гимназию попал?
    — Не попал бы! — говорит папа. — Не попал бы, если бы не мой отец. Он был целиком на моей стороне. Он нанял мне учителя — гимназиста последнего класса, и тот за три рубля в месяц занимался со мной
    потихоньку от моей матери, у нас на чердаке. Мышей там было! Как-то мыши изгрызли латинскую и греческую грамматики Кюнера и Ходобая, и я, почти взрослый, заплакал, балда, навзрыд. Как ребенок!.. Отец
    ничего не сказал, только вздохнул — это ж было бедствие, катастрофа! — и стал шарить по карманам. Выложил всю обнаруженную наличность — шестьдесят две копейки! — и дал мне. «На, сбегай в лавку, купи новые
    книжки…»
    Лежа в постели, не подавая голоса, я внимательно слушаю папин рассказ. Я думаю о своем дедушке — папином отце. Этот дедушка ведь совсем неученый, только грамотный, а вот понимал, что детей надо учить,
    что для этого ничего не жалко. Молодец дедушка! Когда они с бабушкой вернутся с дачи в город, я ему скажу, что он хороший и я его люблю.
    — Ну, в общем, — рассказывает папа в столовой, я благополучно одолел меньше чем за два года курс четырех классов гимназий — и выдержал экзамен экстерном при Учебном округе. Это было почти чудо: никто
    там экзаменов не выдерживал, всех резали. Но я все-таки получил круглые пятерки: и за латынь, и за греческий, и по математике, и по всем предметам — и мне дали свидетельство от Учебного округа. С этим
    свидетельством отец поехал — будто бы по делу! — в город Мариамполь, и там меня приняли в пятый класс местной гимназии…
    — Почему в Мариамполе? — удивляется Рогов. — Почему не здесь, в своем городе?
    — Что вы, что вы! — Папа, смеясь, машет рукой. — Здесь мамаша не дала бы мне учиться. Нет, отец разработал хи-и-итрый стратегический план! Мы с ним тайком перетаскали на чердак все мои книги и вещи.
    Отец, потихоньку от матери, купил мне на толкучке подержанную гимназическую форму: брюки, блузу с поясом, шинель, фуражку с гербом. Все это мы связали в узел. Поздно вечером отец посадил меня в поезд,
    идущий в Мариамполь. В вагоне он обошел всех пассажиров, всякому поклонился и сказал: «Вот это — Яков, мой сын, он едет учиться. Будьте ласковы, присмотрите за мальчиком». А кондуктору отец дал гривенник:
    «Имейте в виду, мальчик у меня такой: если он начнет читать книжку, он до Парижа доедет! Так уж вы, пожалуйста, высадите его раньше: в Мариамполе!»
    — Ну, и как ты доехал? — интересуется мама.
    — Ох, лучше не спрашивай! Я ведь в первый раз в жизни ехал по железной дороге… Меня тошнило и мутило, как на океанском пароходе!
    — А в Мариамполе как ты устроился?
    — Роскошно! Я высадился со своим узелком и с семью рублями, которые мне дал отец. Нашел «ученическую квартиру», где за пять рублей в месяц давали угол и стол таким бессемейным гимназистам, как я. И
    зажил почти как принц!
    — Почему только «почти»? — не выдержав, подаю я голос из своей комнаты.
    — Смотри ты, она не спит!
    — Ты скажи мне, почему только «почти как принц», папа, и я сию минуту усну!
    — Да потому, что ведь принцы, насколько мне известно, не учатся в мариампольской гимназии, — по крайней мере, при мне там не было среди учеников ни одного принца. Ну, и конечно, принцы вряд ли живут на
    «ученических квартирах», не едят одну только картошку с селедкой… В общем, я думаю, что принцам ученье достается лучше, чем нашему брату.
    — А учился ты хорошо, папа?
    — Да как же иначе? — удивляется папа. — Я поступил прямо в пятый класс, проучился четыре года и кончил гимназию с медалью. Без медали меня не приняли бы в университет.
    — Молодец! — хвалю я.
    — Не я молодец, а мой отец: он моей головой пробил дверь к ученью всем моим шести младшим братьям.
    — А как же бабушка?
    — Бабушка поплакала, погоревала — и смирилась. Теперь она даже рада, гордится тем, что четверо из нас уже кончили университет и «вышли в люди». Остальные трое еще учатся… — Но тут, вдруг спохватившись,
    папа сердито кричит мне: — Да будешь ты наконец спать или нет? — и притворяет дверь из столовой.
    Я благоразумно умолкаю.
    «Все равно мне так рано не уснуть!» — продолжаю я думать. Кровать моя стоит у окна, и я вижу спокойное, глубокое ночное небо. Луна висит в небе, как золотая дыня. Я вижу на ней глаза, нос, рот… Конечно,
    я знаю, что это горы на далекой луне, но до чего это похоже на человеческое лицо! Бывают вечера, когда луна смотрит на землю весело, добродушно — вот-вот улыбнется и подмигнет! И иногда у луны лицо
    недовольное и обиженно поджаты губы.
    Сегодня луна очень ласковая и доброжелательная. На нее просто приятно глядеть. «Конечно… я… так рано… не усну…» — продолжает вертеться у меня в голове. Луна закрывается легким облачком, как шарфиком.
    Потом из глаз луны выкатываются крупные слезы, похожие на перевернутые вниз головой запятые. Потом луны уже не видно, а идет дождик, такой тепленький, будто небо плачет супом! Капли этого дождя-супа падают
    на мое лицо, скатываются ко мне за ухо, за ворот моей ночной рубашки и пахнут чем-то очень знакомым и уютным… Кухней, плитой, свежемолотым кофе… Юзефой!
    Это и в самом деле Юзефа, моя старая няня. Стоя на коленях около кровати, она чуть-чуть касается меня рукой, загрубелой от работы, шершавой от стирки. При этом она еле слышно шепчет на том языке, на
    котором молятся в костелах и который сама Юзефа не без гордости называет «латыньским». Впрочем, латинских слов Юзефа знает только два: «патер ностер» («отче наш»), а за этим следует перечисление Христа,
    всех католических богородиц и святых:
    — Патер ностер… Езус Христос… Матка боска Острабрамска, Ченстоховска… — бормочет Юзефа. Это она призывает мне в помощь всех небесных заступников, продолжая кропить меня слезами.
    — Юзенька… — бормочу я сквозь сон, — как ты мокро плачешь…
    И снова закрываю глаза, снова меня качает на сонной волне. Но тут вдруг будто кто крикнул мне в ухо: «Юзефа плачет!» Я раскрываю глаза, мне больше не хочется спать.
    — Юзенька! Тебя кто-нибудь обижает?
    — Никто мене не забижает… Тебя, шурпочку мою, не забидел бы кто там, у кляссе… Смотри, будут бить — не давайся!
    Никакими уверениями невозможно поколебать Юзефину убежденность в том, что в институте («у кляссе») детей бьют. Бьют и учат, учат и бьют.
    Я начинаю повторять все давно уже приведенные доводы: теперь в школах не бьют — если бы там били, разве папа и мама отдали бы меня туда? — и т. д. Но вдруг замолкаю на полуслове, на меня нападает страх:
    опоздаю! Вон уже как светло, уже утро, — опоздаю на первый урок в институт!
    Срываюсь в ужасе с кровати:
    — Который час?
    Нет, не опоздаю: сейчас только семь часов утра. Уроки начинаются в 9 с половиной, а ходу от нашего дома до института всего минут десять, да и то если останавливаться перед каждым магазином и
    засматриваться на все витрины! Времени еще много!
    Все-таки на всякий случай: а вдруг что-нибудь меня задержит? Вдруг улицу перегородят телеги или марширующие солдаты? — я начинаю мыться и одеваться. Так поспешно, что все валится у меня из рук.
    Скорее, скорее, уже десять минут восьмого!
    Когда человек торопится, вещи, словно нарочно, стараются мешать ему. Где моя левая туфля? Куда она убежала? Ведь это же безобразие: у человека две ноги — и почему-то только одна туфля! Я с негодованием
    повторяю по адресу своих туфель то, что постоянно твердит наш друг, старый доктор Иван Константинович Рогов, когда он на что-нибудь или кого-нибудь рассердится:
    — Это хамство, милостивые государи! Да-с!
    К счастью, «милостивая государыня» — левая туфля моя — отыскалась: она почему-то засунулась за ножку кровати. С форменным коричневым платьем — новая беда: оно почему-то застегивается на спине! Ну что за
    глупая выдумка портнихи! Застегивать платье на спине — этак можно целый час проканителиться. И, по-моему, когда я примеряла платье, застежки были сделаны по-людски, спереди…
    — Да ты надела платье задом наперед! — показывает мама.
    — А то — добре! — серьезно уверяет Юзефа. — Наизнанку надеть платье — плохо. А задом наперед — добрый знак!
    Все мои вещи еще с вечера уложены в большой, вместительный кожаный ранец с мохнатой, ворсистой крышкой из жеребячьей шкуры.
    Мне, конечно, немного досадно, почему у меня ранец, как у мальчишек, а не изящная сумка для книг и тетрадок, как у большинства девочек-учениц, встречающихся на улице. Но ранец — это папина причуда,
    докторская. Сумку-де надо носить на одной руке, а от этого у девочек позвоночник искривляется на ту именно сторону. Конечно, если папа говорит, так это, наверно, правда, и позвоночник в самом деле
    искривляется. Но все-таки мне хотелось бы шагать в школу с легонькой сумкой, висящей на руке. И еще бы я хотела — мое давнишнее затаенное мечтание! — чтоб по спине у меня спускалась длинная коса…
    Ох, косой мне все еще не приходится хвастать! На затылке у меня малютка-косюля с бантиком — все равно как если бы сплели косу из весенних стебельков травы, только что пробившихся из-под земли.
    Зато в ранце у меня множество сокровищ, новеньких, еще не опробованных. Книжки, тетрадки со вложенными в них четырехугольниками промокашек — от всего этого вкусно пахнет клеем. Карандаши, перья,
    резинка — одна половинка ее светлая, другая темная: под карандаш и под чернила. Ручка, на которую насажена петушиная головка. Когда пишешь, то головка эта качается, словно приговаривает: «Так, так, так…
    Пиши, пиши, пиши… Очень, очень, очень прекрасно!» Пенал, подарок Поля, — мечта, а не пенал! На деревянной крышке его выжжено изображение роскошного зайца. Выжигали, видимо, не очень большие искусники:
    рот и нос зайца слились воедино — похоже, что заяц с аппетитом сосет свой собственный нос, а удивленные раскосые заячьи глаза будто говорят: «Смотри ты! Обыкновенный нос, а как вкусно!»
    В боковом карманчике ранца лежит завернутый в пергаментную бумагу мой завтрак — я буду есть его на большой перемене: между третьим и четвертым уроками.
    — Я положила тебе побольше, — говорит мама. — Захочешь — угостишь какую-нибудь подружку.
    — Сама ешь! У них — свое, у тебя — свое! — сердится Юзефа и с укором обращается к маме: — Вы ей эту моду не показывайте: подружков кормить! Она тогда сразу все отдаст и голодная бегать будет.
    Только одной вещи нет у меня в ранце (а ее-то мне, ох, как хотелось бы иметь!): перочинного ножа! Когда обсуждался вопрос о перочинном ноже, Поль стояла за то, что ножик — полезная вещь и надо купить
    мне ножик. Но Юзефа начала так плакать, так божиться, так кричать «по-латыньски»: «Езус Мария, матка боска Острабрамска, Ченстоховска», что мама заколебалась.
    — Зачем ребенку ножик? — возмущалась Юзефа. — Что яна — разбойник или что? Да яна ж — маленькая: дайте, ей ножик, яна домой без пальцев придет!
    Так ножа и не купили.
    Папа смотрит на часы.
    — Без четверти девять… Пора!
    — Да? — говорит вошедший в комнату высокий крепкий старик с густой раздвоенной каштановой бородой, в которой не видно ни одного седого волоса. — Да? Ребенок пойдет в первый раз в жизни учиться без
    своего дедушки? Очень мерси вам, дорогие дети, но я — не согласный!
    — Дедушка! — бросаюсь я к нему на шею. — Миленький!
    Это тот дедушка мой, папин отец, о котором папа рассказывал вчера вечером Ивану Константиновичу и маме. Тот дедушка, который, урезывая себя и бабушку во всем, добился университетского образования для
    всех своих семерых сыновей.
    — Дедушка пришел! — прыгаю я вокруг него.
    — Дедушка пришел, — подхватывает дедушка, — не с пустыми руками: он принес внучке подарок!
    И на протянутой ко мне широкой дедушкиной ладони я вижу… отличный перочинный ножик!
    Пока идут препирательства из-за того, нужен девочке ножик или не нужен, и вопли Юзефы, что этим ножиком я обязательно отрежу себе нос, папа снова смотрит на часы.
    — Без десяти минут девять… Пора!
    И одновременным движением мама берется за свою шляпку, а Юзефа набрасывает на голову платок. Дедушка тоже берет шляпу и палку.
    — Куда? — прищуривается папа. — Куда вы все собрались? Вы хотите проводить ее в институт? «За ручку» — да? Может, еще на руках понесете ее?
    — Так яна ж маленькая… — жалобно возражает Юзефа.
    — Она уж не маленькая! — твердо отрезает папа. — Она идет учиться.
    — Яков… — нерешительно начинает мама.
    Но папа властно перебивает ее.
    — Она пойдет одна. И — все.
    — Но она может попасть под извозчика…
    — Непременно! — гремит папа. — Если она привыкнет, чтобы ее водили «за ручку», она непременно попадет под извозчика в первый же раз, как очутится на улице одна. Она должна учиться быть взрослой.
    Юзефа с сердцем срывает с головы платок и убегает на кухню. Там она — я знаю — плюнет в сердцах и заплачет:
    — Нехай дитя зарежется… нехай яво звозчик задавит — им что.
    Но мне папины слова очень нравятся.
    — Ты сегодня пойдешь своей дорогой… Понимаешь, Пуговка? И с тобой не будет ни мамы, ни меня, ни дедушки, ни Юзефы, ни мадемуазель Полины — никого. Ты сама будешь отвечать за все, что делаешь. И не
    держаться за мамину юбку или за Юзефин фартук… Сама надевай ранец! Не помогайте ей! — сердится папа. — Ну вот, молодец! А теперь попрощайся, и в добрый час…
    Все провожают меня в переднюю. Все, кроме Юзефы, которая заперлась на ключ в кухне и, наверно, горько плачет.
    Я через дверь прошу ее выйти, но она не откликается.
    У мамы полные глаза слез. Поль крепко жмет мне руку.
    — Бонн шанс! (Счастливо!) — говорит она мне и тихо, на ухо, добавляет: — Твой отец сказал тебе все, что я думаю… Как будто он читал мои мысли!
    Дедушка обнимает меня.
    — Другой твой дедушка, отец твоей мамы, — он был ученый человек! — он бы тебе сегодня сказал, наверно, какую-нибудь «алгебру»… Или что «птичка божия знает», или что она, бедная, чего-то там не знает…
    Ну, а я — простой дедушка. И я тебе только скажу: будь здорова, будь умная и будь хорошая. Больше я от тебя ничего не хочу!
    Я берусь за ручки двери. Сейчас уйду.
    — Стой, стой! — вдруг спохватывается папа и быстро уводит меня в свой кабинет. — Помни: не врать! Никогда не врать!
    И, погрозив перед моим носом своим разноцветным «хирургическим» пальцем, с которого уже невозможно смыть следы йода и ляписа, папа поворачивает меня за плечи и подталкивает в переднюю.
    — Вещи-и-и! — раздается вдруг из кухни рыдающий голос Юзефы. — Вещи берегчи надо: за них деньги плачены, не черепья!
    Выйдя на улицу и задрав голову, я смотрю наверх, на наши окна. В них — папа, мама, дедушка. В окне нашей комнаты — Поль и Кики, мечущийся в своей клетке. В окне кухни — распухшее от слез лицо Юзефы.
    Папа многозначительно поднимает свой пестрый указательный палец, это означает: «Помни: не врать!» Я понимающе киваю папе и всем. Юзефа машет мне чайным полотенцем и кричит:
    — Вещи… И через улицу ходи остру-у-ужненько!
    Я шагаю по улице. Не спеша, как взрослая. На витрины магазинов не гляжу. Даже на витрину магазина «Детский рай». Даже на окно кондитерской, где выставлен громадный фарфоровый лебедь; вся его спина густо
    нафарширована множеством крупных конфет в пестрых, бахромчатых бумажках — совсем как панталонцы у кур-брамапуток.
    Я не смотрю по сторонам, не хочу отвлекаться от моего пути. Но, пройдя мимо кондитерской, я вдруг останавливаюсь. Я чувствую неодолимое желание ненадолго — совсем ненадолго, на две-три минуты! —
    отклониться от прямой дороги, сделать ма-а-аленький крючок, чтобы повидать одного человека… Мне бы надо свернуть от кондитерской налево, а я иду направо, где сейчас же за углом находится чайный магазин
    известной фирмы «К. и С. Попов с сыновьями». В этом магазине у меня есть друг, и мне совершенно необходимо показаться ему во всем великолепии коричневого форменного платья, ученического фартука, моего
    нового ранца с книжками — ну, словом, во всей блеске. Этот друг мой — китаец, настоящий живой китаец Ван Ди-бо. Его привезли в прошлом году специально для рекламы — чтоб люди шли покупать чай и кофе только
    в этот магазин. И покупатели в самом деле повалили валом. Всякий покупал хоть осьмушку чаю иди кофе, хоть полфунта сахару — и при этом глазел на живого китайца. Так и стоит с тех пор Ван Ди-бо в магазине с
    утра до вечера, рослый, статный, в вышитом синем китайском халате. Голова у него обрита наголо, только на затылке оставлены волосы, заплетенные в длинную косу ниже поясницы. Ох, мне бы такую!
    Ван Ди-бо немножко говорит по-русски. Произносит он слова мягко, голос у него добрый, ласковый. И на всех покупателей, входящих в магазин, Ван Ди-бо смотрит умными раскосыми глазами и всем улыбается
    одинаковой казенно-приветливой улыбкой. Ведь он для того и нанят, чтобы привлекать покупателей!
    Так же смотрел всегда Ван Ди-бо и на меня, когда я приходила с мамой в магазин. Ван Ди-бо кланялся нам, когда мы входили и выходили, и, пока продавец отвешивал и заворачивал нам товар, — а иногда это
    делал и сам Ван Ди-бо, он быстро научился этому нехитрому искусству, — Ван Ди-бо ласково улыбался нам, как всем покупателям.
    Но однажды все неожиданно изменилось. Мама как-то обратила внимание на то, что у Ван Ди-бо очень грустный, совсем больной вид. Он улыбался, как всегда, но улыбка была вымученная, запавшие глаза смотрели
    страдальчески, лицо было в испарине. Мама спросила Ван Ди-бо, не болен ли он. Опасливо оглядываясь на управляющего магазином, Ван Ди-бо стал торопливо бормотать:
    — Холесо… Се холесо, мадама…
    Был уже вечер, торговый день кончался.
    Управляющий надел пальто, шляпу и ушел из магазина. Тогда Ван Ди-бо оживился — он, видимо, боялся управляющего, — а продавец сказал маме, что у Ван Ди-бо на руке «гугля агромадная — от какая!» Сам Ван
    Ди-бо мялся, улыбка у него была похожа на гримасу, но показать маме свою больную руку стеснялся.
    — От-т-то дурень! — сердился на него продавец. — Откусит барыня твою лапу, что ли?
    Тогда мама предложила, чтобы Ван Ди-бо показал больную руку папе. Это, конечно, была очень правильная мысль, но… Тут встал новый вопрос: каким образом попадет Ван Ди-бо к нам на квартиру? Ему строжайше
    воспрещено не только выходить на улицу, но даже стоять на пороге магазина, где его может увидеть с улицы всякий и каждый. Управляющий ежедневно повторяет это Ван Ди-бо:
    «Зачем тебя, китайсу, сюды привезли, а? Чтоб люди на тебя задарма шары пучили? Не-е-ет! Желаете живого китайсу видеть — пожалуйте-с! В магазин-с! Вошли, купили чего ни то, — вот он вам, живой китайса,
    смотрите в свое удовольствие!»
    Так и живет Ван Ди-бо в темном чулане позади магазина и никогда не выходит на улицу. Если он сейчас пойдет вместе с нами, немедленно сбегутся сотни людей. Нам и не пробиться будет сквозь эту толпу, и,
    уж конечно, управляющий магазином завтра же узнает о запретном путешествии Ваи Ди-бо по улицам города. Скандал будет неописуемый!
    Как же поступить?
    Все предлагали разные способы сделать Ван Ди-бо неразличимым среди уличных прохожих. Самое умное придумала жена продавца, пришедшая за своим мужем: пусть Ван Ди-бо наденет ее широкое, длинное пальто.
    — А коса-то? Куда косу девать?
    — А под мой платок, — спокойно предложила жена продавца.
    Так и сделали. Ван Ди-бо, в пальто и повязанный платком, совершенно похож на женщину, только очень огромную ростом.
    — Мадама… — говорил он про самого себя, тыча себя пальцем в грудь.
    Продавец и его жена остались в магазине дожидаться возвращения Ван Ди-бо, а он ушел с нами.
    На всякий случай мы вели Ван Ди-бо плохо освещенными переулочками.
    Все прошло благополучно. Только у самого нашего подъезда Ван Ди-бо споткнулся, платок соскользнул с его головы, и тяжелая черная коса змеей сползла на его спину.
    — Саляпа — испуганно вздыхал Ван Ди-бо. — Саляпа упаль…
    Но при женском пальто коса не обращала на себя внимания, да и никого вокруг не было. Мы быстро вошли в наш подъезд.
    У Ван Ди-бо оказалась на руке флегмона, глубокая, уже назревшая. Он терпел больше недели и молчал — боялся управляющего. Папа вскрыл ему флегмону, выпустил много гноя, перевязал руку. Ван Ди-бо сразу
    повеселел и без конца кланялся:
    — Пасиба, докта! Пасиба!
    Проводить его обратно в магазин вызвалась Поль. Юзефа наотрез отказалась:
    — Я этих желтых румунцев боюсь! — повторяла она. — Румунцы, я знаю, они такие… Только отвернись, а он тебе голову — ам! — и откусил.
    С того случая у нас с Ван Ди-бо дружба. Когда я прихожу в магазин, он меня радостно приветствует:
    — Маленьки докта пилисол!
    Ну, разве можно не показаться такому другу в торжественный день моей жизни? Нет, пойду. На одну минуточку.
    Подходя к чайному магазину, гадаю: увижу я Ван Ди-бо или не увижу? Если управляющий уже явился, то я Ван Ди-бо не увижу, потому что при нем Ван Ди-бо не позволено даже приближаться к двери на улицу. На
    мое счастье, управляющего магазином еще нет, и Ван Ди-бо, примостившись бочком, опасливо выглядывает на улицу, как белка из дупла, готовый юркнуть и скрыться.
    Увидев меня, Ван Ди-бо, по обыкновению, радостно меня приветствует.
    — Ван Ди-бо… — говорю я. — Видите?
    И поворачиваюсь вокруг себя, чтобы Ван Ди-бо мог разглядеть меня со всех сторон.
    Ван Ди-бо с восхищением цокает языком:
    — Ой, каласива, каласива!
    — Я, Ван Ди-бо, учиться иду!
    — Ну, уциси, уциси! Будеси бальсой докта!
    Но в эту минуту Ван Ди-бо внезапно ныряет в полумрак магазина. Наверно, его зоркие глаза заметили издали приближение грозного управляющего.
    Я снова иду налево, по направлению к институту. Останавливаюсь на противоположном тротуаре и пристально разглядываю это длинное, скучное здание. Непроницаемо и отчужденно смотрят на мир окна,
    закрашенные до половины белой масляной краской. Ни одной раскрытой форточки, ни одного выставленного на солнце цветочного горшка, ни одного выглядывающего из окна человеческого лица… В подъезде — глубокая,
    темная — ниша, похожая на запавший рот древней бабы-яги. И массивная входная дверь враждебно скалится медным кольцом, как последним уцелевшим зубом.
    Сейчас перейду улицу. Сейчас войду в подъезд института…


    Ссылка на следующую главу:
    Глава вторая. ПЕРВЫЕ ПОДРУГИ, ПЕРВЫЕ УРОКИ
    Saturday, November 26th, 2016
    11:57 pm
    [veniamin]
    Этот яврей вскрывал сейфы в Лос-Аламосе на атомном «Проекте Манхэттен» и стал Нобелевским лауреатом.


    Ричард Фейнман (Нобелевский лауреат, 1965,физика)

    Окончание. ССЫЛКА на начало в предыдущем посте.
    http://lj.rossia.org/community/thelibrary/10163.html

    ВЗЛОМЩИК ВСТРЕЧАЕТ ВЗЛОМЩИКА. (Ты шнифер, и я шнифер.)
    Глава из книги Ричарда Фейнман "Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман!"


    - Ах! Наверное, хозяйственникам в конце концов удалось открыть его!
    Я отправился к хозяйственнику:
    - Я сходил к сейфу, но он уже был открыт.
    - Ну да, - сказал он, - извините, не успел предупредить Вас. Я послал штатного слесаря просверлить его, но прежде чем сверлить, он попробовал открыть, и ему удалось
    Так! Первая новость: в Лос-Аламосе теперь есть штатный слесарь. Новость вторая: этот человек знает, как сверлить сейфы, о чем я не имею ни малейшего представления. Третья новость: без дополнительной
    информации этот человек за несколько минут может открыть сейф. Это настоящий профессионал, у которого есть чему поучиться. С ним я должен познакомиться.
    Я выяснил, что слесаря взяли после войны, когда бзик насчет секретности у них прошел, чтобы содержать в порядке замки. Оказалось, однако, что открыванием сейфов он загружен не полный день, и он
    чинил механические калькуляторы, которыми мы пользовались. Во время войны эти калькуляторы чинил я, так что общая тема для разговора у нас была.
    Я никогда не прибегал к интригам или уловкам, когда нужно было поговорить с кем-нибудь, я просто шел и представлялся. Но встреча с этим человеком была для меня важна, и я знал, что мне придется
    заслужить его доверие, прежде чем он поделится со мной хоть одним секретом открывания сейфов.
    Я выяснил, где находится его мастерская, - в нижнем этаже теоротдела, где я работал, - и узнал, что он работает по вечерам, когда останавливают машины. Сначала я просто прошел мимо его двери,
    направляясь вечером в свой кабинет. И только: просто прошел мимо.
    Несколько вечеров спустя просто поздоровался. Через некоторое время он заметил, что один и тот же парень, проходя мимо, говорит: "Привет!" или "Добрый вечер!"
    После нескольких недель этого медленного процесса я заметил, что он возится с калькуляторами, но ничего о них не сказал: было еще не время.
    Постепенно наше общение несколько расширилось: "Привет! Вижу, работенки у Вас хватает!" - "Да, хватает вот", - или что-нибудь в этом роде.
    И, наконец, прорыв - он приглашает меня разделить с ним его суп. Теперь все на мази. Теперь мы каждый вечер вместе едим суп. Я касаюсь в разговоре счетных машин, и он сообщает мне, что с этими
    машинами у него проблема. Он пытается надеть пачку распертых пружинами шестеренок на ось, но у него нет нужного инструмента или он не знает, как это делается, и мучается уже неделю. Я говорю ему, что в
    войну имел дело с этими машинками, и предлагаю оставить вечером калькулятор мне, чтобы завтра я его посмотрел.
    - Прекрасно, - говорит он, потому что эти шестеренки у него уже в печенках.
    На следующий день я рассматриваю проклятую деталь и пытаюсь собрать ее, держа всю пачку шестеренок в руке. Она рассыпается. "Вот что, - говорю я себе, - он проделывал это целую неделю. Я тоже пробую
    сделать так, и у меня не получается. Это значит, что это делается не так!" Я останавливаюсь и тщательно разглядываю каждую шестеренку, и в каждой замечаю малюсенькую дырочку, просто дырочку. И мне
    приходит в голову разгадка: я надеваю первую шестеренку и пропускаю через эту дырочку проволоку. Потом надеваю на ось вторую шестеренку и пропускаю проволоку и через нее. Потом следующую, следующую, и
    так, как бусы на нитку, я с первого раза собрал всю эту деталь, потом вытащил проволоку, и все было в порядке.
    Следующим вечером я показал ему маленькие дырочки и как я собрал деталь, и после этого мы много говорили о счетных машинках; мы стали хорошими друзьями. А в его мастерской было столько ящиков с
    полуразобранными замками и деталями сейфов. О, как они были прекрасны! Но я еще и словом не обмолвился о замках и сейфах.
    И, наконец, пришел день, когда я решился закинуть удочку насчет сейфов: я сообщу ему единственную стоящую вещь, которую я знал о них, - как на открытом сейфе подобрать два последних числа.
    - Слушай, - сказал я ему, - я вижу, ты работаешь с мозлеровскими сейфами!
    - Ну да.
    - Знаешь, эти замки барахло. Когда они открыты, можно подобрать два последних числа...
    - А ты можешь? - сказал он, проявляя, наконец, некоторый интерес к этой теме.
    - Могу.
    - Покажи, - сказал он, и я показал ему, как это делается. Он повернулся ко мне:
    - А как тебя зовут?
    До этого момента мы не представлялись друг другу.
    - Дик Фейнман, - сказал я.
    - Боже! Так ты Фейнман, - сказал он с благоговением, - Великий взломщик! Я слышал о тебе и давно хотел познакомиться с тобой. Я хочу, чтобы ты научил меня вскрывать сейфы!
    - Какого черта? Ты сам умеешь открывать сейфы!
    - Нет, не умею.
    - Послушай, я знаю про случай с сейфом Капитана, и с тех поря приложил столько стараний, чтобы познакомиться с тобой! А ты говоришь мне, что не умеешь открывать сейфы.
    - Не умею.
    - Ладно, ты должен знать, как сверлить их.
    - Я и этого не знаю.
    - КАК? - воскликнул я, - этот тип из хозяйственного отдела сказал, что ты собрал свои инструменты и пошел сверлить сейф Капитана.
    - Поставь себя на мое место. Тебя взяли слесарем. К тебе приходят и говорят, что надо просверлить сейф. Что бы ты стал делать?
    - Ладно, - согласился я, - я собрал бы свой инструмент и отправился к сейфу. Там я ткнул бы дрелью куда-нибудь в сейф и ж-ж-ж-ж.., принялся сверлить, чтобы меня не выгнали с работы.
    - Именно так я и собирался сделать.
    - Но ты же открыл его! Значит, ты знаешь, как вскрывать сейфы.
    - О да. Я знаю, что замки приходят с завода установленными на 25-0-25 или на 50-25-50, и я подумал: "Чем черт не шутит. Может этот олух не потрудился сменить комбинацию", и вторая комбинация открыла
    замок.
    Итак, кое-что я от него все же узнал, - он открывал сейфы тем же чудодейственным способом, что и я. Но занятнее всего все же было то, что этот индюк Капитан получил супер-суперсейф, не постеснялся
    заставить пыхтеть кучу народа, которая тащила его сейф наверх, а потом даже не позаботился установить свою комбинацию.
    Я прошелся по кабинетам своего здания, пробуя эти две заводские комбинации, и открыл каждый пятый сейф.


    Конец

    ССЫЛКА на всю книгу: можно почитать.
    http://lib.ru/ANEKDOTY/FEINMAN/feinman.txt_with-big-pictures.html
    --------------------------------------------------
    Вениамин
    11:42 pm
    [veniamin]
    Этот яврей вскрывал сейфы в Лос-Аламосе на атомном «Проекте Манхэттен» и стал Нобелевским лауреатом


    физика, наука, США, ЛЖР,

    ВЗЛОМЩИК ВСТРЕЧАЕТ ВЗЛОМЩИКА. (Ты шнифер, и я шнифер.)
    Глава из книги Ричарда Фейнман "Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман!"

    Открывать замки научил меня парень по имени Лео Лавателли. Оказалось, что открыть обычный замок с барабанным механизмом, вроде английского замка, - проще пареной репы. Вставленной в отверстие замка
    отверткой пытаешься повернуть барабан (толкать его приходится сбоку, чтобы отверстие оставалось свободным). Это не удается, потому что внутри имеются цилиндрики, которые нужно поднять как раз на нужную
    высоту (обычно это делает вставленный в отверстие ключ). Но поскольку замок изготовлен не идеально, одни из цилиндриков начинают препятствовать поворачиванию барабана раньше, чем другие. Если теперь
    вставить в отверстие маленькую проволочную отмычку (это может быть разогнутая канцелярская скрепка с небольшим закруглением на конце) и подвигать ею взад-вперед, то в конце концов найдешь тот цилиндрик,
    который больше других держит замок, и поднимешь его на нужную высоту. Замок поддастся, повернувшись на самую малость, а первый цилиндрик останется поднятым, уцепившись своим краем за край своего
    отверстия. Теперь вся нагрузка приходится на другой цилиндрик, который тоже можно найти с помощью уже описанной процедуры. Так за несколько минут можно поднять все цилиндрики.
    К сожалению, отвертка часто соскальзывает, и ты слышишь доводящие тебя постепенно до остервенения щелчки: в замке имеются пружинки, возвращающие цилиндрики в исходное положение при вынимании из
    замка ключа, и ты слышишь их срабатывание при отпускании отвертки (иногда приходится нарочно отпускать отвертку, чтобы выяснить, как обстоит дело: может оказаться, например, что ты пытаешься повернуть
    барабан не в ту сторону). Иногда это занятие становится похожим на сизифов труд, - ты все время скатываешься к подножию горы.
    Однако в принципе это дело простое, хотя и требует практики. Ты узнаешь, с какой силой следует поворачивать барабан, - не слишком слабо, чтобы цилиндрики не соскользнули вниз, но и не слишком
    сильно: они должны иметь возможность подниматься. Пользующиеся замками люди вряд ли отдают себе отчет в том, насколько легко открыть эти замки без ключа.
    Когда мы начинали работать над атомной бомбой в Лос-Аламосе, из-за спешки неразбериха была жуткой. Все секреты проекта, - все, относящееся к атомной бомбе, - хранились в шкафах с выдвижными ящиками,
    которые если и запирались, то висячими замками с трехцилиндровыми механизмами, открыть которые мог и ребенок.
    Для усиления безопасности начальство снабдило все шкафы длинными планками, которые пропускались через ручки всех ящиков шкафа и запирались висячим замком.
    Как-то раз кто-то меня спросил: "Посмотри на эти новые штуки, которые они установили. Теперь ты сможешь открыть шкаф?"
    Я осмотрел шкаф с задней стороны и увидел, что сплошной задней стенки у него нет. Через щель у каждого ящика открывался доступ к проволочному стержню, по которому внутри ящика скользили пластины,
    державшие бумаги в вертикальном положении. Немного повозившись, я сдвинул такую пластину назад и через щель начал вытаскивать из ящика бумаги. "Смотри, - сказал я, - мне не пришлось даже открывать замок!"
    Атмосфера в Лос-Аламосе была атмосферой добросовестного исполнения долга, и мы считали своей обязанностью указывать на недостатки, которые могли быть устранены. Я много раз говорил о ненадежности
    шкафов с документами, о том, что стальные планки и висячие замки - сплошная фикция.
    Чтобы продемонстрировать никчемность этих замков, я всякий раз, когда мне нужен был чей-нибудь отчет, а хозяина не оказывалось на месте, просто заходил в кабинет, открывал шкаф и брал нужную бумагу.
    Закончив работать с ней, я отдавал ее хозяину со словами: "Спасибо за твой отчет". В ответ я слышал:
    - А где ты его взял?
    - У тебя в шкафу.
    - Но я запер его!
    - Знаю, что ты его запер. Но замки - барахло!
    Наконец, пришли шкафы с цифровыми замками фирмы "Мозлер", специализирующейся на изготовлении сейфов. У этих шкафов было три ящика, причем выдвигание верхнего ящика освобождало запор, удерживавший
    остальные два. Верхний ящик отпирался поворотом лимба влево, вправо, потом снова влево до определенных цифр и, наконец, вправо до цифры 10. В результате этих операций внутри вытягивался запирающий ящик
    стержень. Чтобы запереть весь шкаф, нужно было сначала задвинуть нижние ящики, затем задвинуть верхний ящик и затем повернуть лимб от цифры 10; при этом стержень возвращался в прежнее положение.
    Само собой разумеется, что эти новые шкафы были вызовом моей любознательности. Я люблю загадки. Какой-то парень хочет тебя перехитрить, но ты должен найти ответ!
    Чтобы понять, как работает этот замок, мне пришлось разобрать тот, что стоял в моем кабинете. Работал он следующим образом: на оси один за другим стояли три диска с прорезями в разных местах. Идея
    заключалась в том, чтобы при установке лимба на 10 фрикционный привод протягивал стержень через щель, образованную прорезями в трех дисках.
    Для поворачивания дисков служит штырек, торчащий с задней стороны лимба с цифрами, и штырек, установленный на том же радиусе на первом диске. За один поворот лимба ты наверняка захватываешь первый
    диск.
    С задней стороны первого диска имеется еще один штырек на том же радиусе, что и штырек на передней стороне второго диска, поэтому за два поворота лимба ты захватишь и второй диск.
    При дальнейшем вращении лимба штырек на задней стороне второго диска войдет в соприкосновение со штырьком на передней стороне третьего диска, который теперь можно будет повернуть в нужное положение,
    определяемое первым числом цифровой комбинации.
    Повернув затем лимб на один оборот в обратную сторону (при этом штырек на втором лимбе захватывается с обратной стороны) и дальше до второго числа, ты устанавливаешь в нужное положение и второй диск.
    Обращая еще раз направление вращения лимба, ты ставишь в правильное положение первый диск. Теперь все три прорези находятся друг против друга, и поворотом лимба на 10 ты открываешь замок.
    Так вот, я старался изо всех сил и ничего не мог поделать с этим замком. Я купил пару книжек про известных взломщиков, но толку от них было мало. В начале книжки автор травил несколько историй про
    фантастические подвиги взломщика, вроде той, где запертая в холодильнике женщина замерзла бы, если б не взломщик, который за две минуты открыл замок, вися вниз головой. Или той, где герой ныряет и под
    водой открывает сундук с драгоценными мехами или золотыми слитками.
    Во второй части книги шли советы, как лучше вскрыть сейф вам. Это была туфта вроде того, что "прекрасная идея - попробовать в качестве комбинации цифр дату, потому что куча народу использует для
    этой цели даты". Или: "подумайте о складе ума владельца сейфа и о том, что он мог использовать в качестве комбинации". Или "секретарши часто боятся забыть комбинацию и записывают ее в одном из следующих
    мест: на краешке стола, в записной книжке, и...". И дальше мура в том же духе.
    И все-таки кое-что полезное про обычные сейфы я узнал. У обычных сейфов есть дополнительная ручка, и если ее поворачивать, одновременно вращая цифровой лимб, повторится ситуация, уже описанная
    применительно к барабанным замкам: проталкиваемый ручкой через прорези (которые не выстроены вдоль одной прямой) дисков стержень одним диском удерживается больше, чем остальными. Поэтому, когда стержень
    попадает против отверстия в этом диске, раздается еле слышный щелчок, который можно уловить стетоскопом, или наблюдается небольшое уменьшение трения, которое можно ощутить рукой (и стирать кончики пальцев
    о наждачную бумагу для этого не нужно!). Услышав этот щелчок, вы говорите себе: "Ага, вот число!".
    Вы не знаете, первое, второе или третье это число, но довольно точное представление об этом сможете получить, сосчитав число оборотов, которые нужно сделать в обе стороны, чтобы снова услышать тот
    же щелчок. Если оно меньше единицы, то это первый диск, а если немного меньше двух (нужно учитывать толщину штырьков), - второй.
    Этот полезный трюк срабатывает только с обычными сейфами, имеющими дополнительную ручку, и для меня он был бесполезен.
    Я перепробовал с этими шкафами всякие "нечестные" способы: пытался, например, не открывая верхнего ящика, открыть защелки нижних проволочным крюком, продетым через отверстия, получающиеся при
    вывинчивании винтов из передней панели шкафа.
    Я пробовал вращать лимб очень быстро и затем устанавливать его на 10, надеясь, что благодаря трению диски каким-то образом сами встанут в нужное положение. Я перепробовал все, что пришло мне в
    голову, и все было напрасно. Я был в отчаянии.
    Тогда я предпринял небольшое систематическое исследование. Типичной была, например, комбинация 69-32-21. Я задался вопросом, насколько неверной может быть эта комбинация, чтобы она все-таки
    открывала замок? Если первое число 69, пойдет ли 68? 67? Для тех замков, что были у нас, ответом на эти оба вопроса было да, а вот 66 уже не годилось. Вы могли ошибиться на две единицы в обе стороны. Это
    означало, что пробовать вам надо было одно число из пяти, так что набирать нужно было нуль, пять, десять, пятнадцать и так далее. Это уменьшало количество чисел на лимбе со ста до двадцати, а количество
    всех возможных комбинаций трех чисел - с 1 000 000 до 8000.
    После этого возникал вопрос, сколько времени займет перепробовать 8000 комбинаций? Допустим, я знаю первые два числа комбинации, которую я хочу найти. Пусть это будут числа 69-32, но я не знаю
    этого, - я получил их как 70-30. Я могу теперь попробовать двадцать третьих чисел, не набирая каждый раз первые два. Допустим теперь, что правильно я знаю только первое число комбинации. Перепробовав на
    третьем диске двадцать чисел, я сдвину второй диск лишь немного и затем наберу еще двадцать чисел на третьем диске.
    Я тренировался на своем сейфе все свободное время, и в конце концов я стал проделывать эту процедуру с максимальной скоростью, не забывая при этом, какое число нужно набирать сейчас и не путая
    первое число. Подобно жонглеру, я выработал у себя абсолютное чувство ритма и последние 400 чисел мог перебрать менее чем за полчаса. Это значило, что открыть сейф я могу максимум за 8 часов при среднем
    времени 4 часа.
    В Лос-Аламосе был еще один малый по имени Стейли, который тоже интересовался замками. Время от времени мы встречались и болтали, но ни к чему хорошему так и не пришли. Когда я открыл этот способ
    открывать замок в среднем за четыре часа, я пошел продемонстрировать его Стейли. Я поднялся в вычислительный отдел, где он работал, и сказал: "Ребята, если вы не возражаете, я воспользуюсь вашим сейфом,
    чтобы кое-что показать Стейли".
    Вокруг меня стали собираться сотрудники вычислительного отдела, и один из них закричал: "Эй, все сюда! Фейнман будет учить Стейли взламывать сейфы!"
    Я не собирался именно открывать сейф; я хотел
    только показать Стейли способ быстрого перебора последних двух чисел без повторной установки первого.
    Я начал: "Предположим, что первое число - 40, а в качестве второго числа мы пробуем 15. Крутим назад и вперед до 10, назад на пять больше и вперед до 10 и так далее. Мы перепробовали все возможные
    третьи числа. Попробуем теперь в качестве второго числа 20. Крутим назад и потом вперед до 10, потом назад на 5 больше и вперед до 10, еще на 5 больше назад и вперед... ЩЕЛК! Моя челюсть отпала: первое и
    второе числа оказались правильными!
    Выражения моего лица никто не видел, потому что я стоял ко всем спиной. Стейли выглядел очень удивленным, но мы оба быстро поняли, что произошло. Я торжественно выдвинул верхний ящик и сказал:
    "Пожалте!"
    Стейли сказал: "Я понял. Это очень хорошая схема", и мы вышли. Все были ошарашены. Это был полный успех. Теперь я на самом деле приобрел славу взломщика.
    На это у меня ушло полтора года (я работал и над бомбой, само собой!), но я считал, что с сейфами я справился - в том смысле, что если бы возникла действительная нужда, - кто-нибудь бы пропал или
    умер, а комбинацию больше никто не знал бы, - я смог бы открыть сейф. После той напыщенной галиматьи, которую о взломщиках писали в книжках, я мог считать это вполне серьезным достижением.
    С развлечениями у нас в Лос-Аламосе было неважно, нам приходилось развлекать себя самим, и возня с мозлеровским замком моего шкафа была одним из моих развлечений. Как-то раз я сделал интересное
    наблюдение: когда замок был открыт, ящик выдвинут, а лимб оставлен на 10 (именно в таком состоянии люди оставляли свой шкаф, когда они его открывали и вынимали из него документы), запирающий стержень все
    еще оставался в нижнем положении. Что же это означало, что стержень был внизу? Это означало, что стержень продет через прорези всех трех дисков, которые, следовательно, все еще стоят друг против друга.
    Ага...
    Если теперь лимб слегка повернуть от 10, стержень пойдет вверх, но если сразу вернуть лимб на 10, он снова опустится, потому что канал из прорезей для него все еще сохранен. Если шагами по 5 делений
    уходить от 10, начиная с некоторого момента стержень перестанет опускаться при возвращении на 10: канал для стержня только что был нарушен. А непосредственно предшествовавшее этому число, при котором
    стержень все еще опускался, есть последнее число комбинации!
    Я сообразил, что то же можно проделать и для второго числа: если я знаю последнее число, я могу прокрутить лимб в обратную сторону и снова, шагами по пять делений, постепенно повернуть второй диск в
    такое положение, при котором стержень перестанет проходить через него. Предшествовавшее этому число будет вторым числом комбинации.
    Если бы я был очень терпеливым человеком, таким способом я мог бы находить все три числа комбинации, но усилия, которые надо было затратить для нахождения первого числа таким хитроумным способом,
    намного превосходили те, которые требовались для простого перебора двадцати возможных чисел с двумя уже известными последними числами комбинации (напомню, что такой перебор выполнялся на закрытом замке).
    Я практиковался и практиковался до тех пор, пока не достиг той степени совершенства, при которой я мог подобрать последние два числа на открытом замке, почти не глядя на лимб. И тогда я стал
    проделывать такую штуку: зайдя к кому-нибудь в кабинет для обсуждения какой-нибудь физической задачи, я прислонялся к открытому шкафу и как бы в забывчивости крутил его лимб туда-сюда, как это делает
    человек, во время разговора рассеянно играющий ключами. Иногда я не смотрел на стержень, а просто клал на него палец, чтобы знать, когда он пойдет вверх. Таким способом я выяснил последние два числа на
    нескольких сейфах. Придя в свой кабинет, я записывал пары последних чисел на бумажке, которую я хранил в замке своего сейфа. Чтобы достать бумажку, я каждый раз разбирал свой замок: это место я считал
    самым надежным.
    Слава обо мне вскоре стала распространяться благодаря случаям, вроде такого: кто-нибудь подходит ко мне и говорит: "Слушай, Фейнман, Кристи уехал, а нам нужна бумага из его шкафа. Ты не можешь
    открыть его?"
    Если это был шкаф, у которого я не знал последних двух чисел, я обычно просто отвечал: "Простите, ребята, только не сейчас. У меня работы по уши". В обратном случае я говорил: "Ладно, сбегаю только
    за инструментом". Никакой инструмент мне нужен не был, я шел в свой кабинет, открывал шкаф и смотрел в свою шпаргалку: "Кристи - 35-60". Потом я брал отвертку, шел в кабинет Кристи и закрывал за собой
    дверь. Ясно, что не всякому следовало знать, как это делается.
    В кабинете я был один, и обычно я открывал шкаф за несколько минут. Все, что нужно было сделать, - это самое большее 20 раз набрать первое число. После этого я брал журнальчик и минут 15-20 читал
    его. Не стоило показывать, что дело очень простое: кто-нибудь мог заподозрить, что что-то тут нечисто. Через некоторое время я выходил и сообщал: "Готово!"
    Люди думали, что я открываю замки безо всякой предварительной информации. После того случая со Стейли я мог держать их в уверенности, что открыть сейф для меня - плевое дело. Никто не догадывался,
    что я тайком выяснял последние два числа их замков, хотя (а может быть, именно потому что) я делал это постоянно, как картежный шулер, который не расстается с колодой.
    Часто мне приходилось ездить в Ок-Ридж для проверки мер безопасности на урановом заводе. Время было военное, все спешили, и один раз мне пришлось ехать туда на уикэнд. Было воскресенье, и мы сидели
    в кабинете генерала. Мы - это сам генерал, глава или вице-президент какой-то компании, пара других шишек и я. Мы собрались для обсуждения отчета, который хранился у генерала в сейфе, - настоящем сейфе, -
    как вдруг выяснилось, что генерал не знает комбинацию. Ее знала только секретарша, но когда он позвонил ей, оказалось, что она на пикнике за городом.
    Пока все это выяснялось, я спросил: "Можно мне повозиться с сейфом?" - "Ха-ха, конечно!" И я отправился к сейфу и начал колдовать.
    Они принялись обсуждать, где достать машину, чтобы попытаться найти секретаршу, и генерал чувствовал себя все более и более виноватым в том, что он задерживает столько народу. А народ терял терпение
    и начинал уже сердиться на генерала, когда - ЩЕЛК! - сейф открылся. За 10 минут я открыл сейф, в котором были все секреты уранового завода. Все были изумлены. Сейф явно был не очень надежным. Это был
    ужасный удар: все эти бумаги "только для прочтения", "совершенно секретно" заперты в фирменном сейфе, и вдруг этот тип приходит и открывает его за 10 минут!
    Разумеется, мне удалось открыть его благодаря моей постоянной привычке выяснять последние два числа комбинации. Будучи в Ок-Ридже за месяц до этого, я был в этом самом кабинете, когда сейф был
    открыт, и в своей "рассеянной" манере выяснил последние два числа, - своей страсти я предавался постоянно. Хотя я не записал эти числа, смутно я их помнил. Сначала я попробовал 40-15, потом 15-40, но ни
    одна из этих комбинаций не сработала. Тогда я попробовал 10-45 со всеми первыми числами, и сейф открылся.
    Аналогичный случай был в другой уикэнд, когда я опять был в Ок-Ридже. Написанный мной отчет должен был быть одобрен полковником и хранился у него в сейфе. Все остальные держали документы в шкафах
    вроде наших в Лос-Аламосе, но это был полковник, и у него поэтому был гораздо более хитрый, двухдверный сейф с большими ручками, которые вытаскивали из рамы четыре стальных стержня толщиной три четверти
    дюйма. Раскрылись величественные бронзовые двери, и полковник извлек мой отчет, который он должен был прочесть.
    Мне не приходилось до этого видеть действительно хороших сейфов, и я попросил полковника: "Пока Вы читаете мой отчет, можно мне осмотреть ваш сейф?"
    "Валяйте", - сказал он, уверенный, что ничего с сейфом я не сделаю. Я осмотрел заднюю сторону одной из внушительных бронзовых дверей и обнаружил, что цифровой лимб соединен с маленьким замочком,
    который выглядел точно так же, как и замок моего шкафа в Лос-Аламосе. Та же фирма, тот же маленький стержень, и вся разница в том, что при опускании этого стержня большими ручками на передней дверце можно
    раздвинуть в стороны толкатели, и система рычагов вытянет стальные запоры толщиной три четверти дюйма. Было очевидно, что система рычагов зависит от того же маленького стержня, который запирал шкафы для
    документов.
    Тем временем полковник читал мой отчет. Кончив, он сказал: "Чудесно", спрятал отчет в сейф, взялся за мощные ручки и закрыл величественные бронзовые дверцы. В закрытом виде они выглядели вполне
    надежно, но я-то знал, что это сплошная иллюзия, потому что все держит тот же замок.
    Я не смог удержаться от того, чтобы подпустить полковнику шпильку (никогда не был равнодушен к военным с их такими красивыми мундирами), и я сказал: "Глядя, с каким видом Вы закрываете этот сейф, не
    могу отделаться от ощущения, что Вы считаете его надежным местом".
    - Конечно.
    - Это только потому, что гражданские зовут его "сейфом" (я употребил слово "гражданские" для того, чтобы дело выглядело так, словно гражданские надули полковника).
    Он рассердился:
    - Что, Вы хотите сказать, что он ненадежный?
    - Хороший взломщик откроет его за полчаса.
    - Вы сможете открыть его за полчаса?
    - Я сказал хороший взломщик. Мне потребуется 45 минут.
    - Ладно, - сказал он, - жена ждет меня к ужину, но я останусь и буду смотреть за Вами, а Вы будете сидеть здесь, сорок пять минут ковырять эту штуку и не откроете ее!.
    Он уселся в свое большое кожаное кресло, вытянул ноги на стол и углубился в чтение.
    Я совершенно спокойно взял стул, перенес его к сейфу и сел перед ним. Изображая некую деятельность, я принялся наугад крутить лимб.
    Через пять минут (это довольно долгое время, когда вы просто сидите и ждете) полковник потерял терпение:
    - Ну, как успехи?
    - Когда имеешь дело со штуками вроде этой, то либо откроешь ее, либо нет.
    Я рассчитал, что еще минуту или две я могу его помариновать, и всерьез принялся за дело. Через две минуты - ЩЕЛК! - сейф открылся.
    Морда у полковника вытянулась, а глаза полезли наружу.
    - Полковник, - сказал я серьезным голосом, - позвольте мне сказать Вам кое-что об этих замках. Когда дверь сейфа или верхний ящик шкафа для документов открыты, очень легко найти комбинацию. Именно
    это я проделал, когда Вы читали мой отчет, только для того, чтобы продемонстрировать Вам опасность. Вы должны настоять, чтобы во время работы с бумагами все держали закрытыми свои шкафы, потому что в
    открытом состоянии они очень, очень уязвимы.
    - Да-да. Я Вас понимаю. Это очень интересно.
    Теперь мы играли в одной команде.
    В мой следущий приезд в Ок-Ридж все секретарши и все знавшие, кто я, махали на меня руками: "Сюда не подходите! Сюда не подходите!"
    Оказалось, что полковник разослал по заводу циркуляр, в котором спрашивалось: "Во время своего последнего визита находился ли мистер Фейнман какое-то время в вашем кабинете, возле вашего кабинета
    или проходил ли он через ваш кабинет?" Одни ответили да, другие нет. Ответившие утвердительно получили еще один циркуляр: "Пожалуйста, смените комбинацию на вашем сейфе".
    Это была его реакция: опасность представлял я. Так что из-за меня всем пришлось менять комбинацию. Менять комбинацию и запоминать новую - не подарок, и все они злились на меня и не хотели подпускать
    меня близко, чтобы им снова не пришлось менять комбинацию. Нечего и говорить о том, что во время работы их шкафы были по-прежнему открыты!
    В библиотеке Лос-Аламоса были все документы, с которыми нам когда-либо приходилось работать. Это была комната со сплошными бетонными стенами и огромной великолепной дверью, снабженной металлическим
    штурвалом, наподобие дверей банковских сейфов. Во время войны я пытался изучить ее. Я знал библиотекаршу и упросил ее дать мне возможность немного повозиться с дверью. Я был очарован: это был самый
    большой замок из виденных мною. Я обнаружил, что не смогу применить к нему мой метод подбора двух последних чисел. Случилось так, что, поворачивая ручку открытой двери, я закрыл замок, и его засов остался
    торчать наружу, не давая двери закрыться. В таком положении дверь оставалась до тех пор, пока не пришла моя библиотекарша и не открыла замок снова. На этом мое изучение этого замка окончилось. Я не успел
    понять, как он работает; это оказалось выше моих сил.
    Однажды летом после войны мне понадобилось закончить одну работу, и из Корнелла, где я в тот год преподавал, я отправился в Лос-Аламос. Во время этой работы мне понадобился мой старый отчет, который
    хранился в библиотеке.
    Я пошел в библиотеку, но возле нее расхаживал взад и вперед солдат с винтовкой. Это была суббота, а после войны по субботам библиотека была закрыта.
    Тогда я вспомнил о занятии своего хорошего приятеля, Фредерика де Хоффмана. Он работал в комиссии по рассекречиванию. После войны военные решили рассекретить некоторые документы, и ему пришлось
    постоянно бегать в библиотеку: взглянуть на эту бумагу, взглянуть на ту бумагу, проверить это, проверить то, - от всего этого с ума можно было сойти! И он сделал копии всех документов, - всех секретов
    атомной бомбы, - и забил ими девять шкафов своего кабинета.
    Я спустился в его кабинет и нашел, что там горит свет. Дело выглядело так, словно кто-то, - его секретарша, наверное, - только что на минуту вышел. Я стал ждать. Ожидая, я принялся крутить лимб
    замка одного из шкафов (кстати, последних двух чисел сейфов де Хоффмана я не знал: они были установлены после войны, когда я уже уехал из Лос-Аламоса).
    Я крутил лимб и вспоминал книжки про взломщиков. Я думал: "На меня никогда не производили впечатления описанные в этих книжках трюки, и я никогда не пытался попробовать их. Однако посмотрим, нельзя
    ли открыть сейф Хоффмана, руководствуясь советами из этих книг".
    Трюк первый: секретарша. Она боится забыть комбинацию и где-нибудь ее записывает. Я начал искать в местах, упомянутых в книге. Ящик стола оказался заперт, но это был обычный замок из тех, открывать
    которые меня научил Лео Лавателли. Чпок! Я смотрю с краю - ничего.
    Потом я просматриваю бумаги секретарши. Нахожу листок, который есть у любой секретарши. На нем тщательно вырисованы буквы греческого алфавита, чтобы их можно было опознать в математических формулах,
    и против каждой написано ее название. Там же, в верхней части листка, небрежно написано: р = 3,14159. Так, шесть цифр, да еще на кой черт секретарше знать число пи? Ясно, зачем: других причин нет!
    Отправляюсь к шкафам и набираю на первом: 31-41-59. Не открывает. Пробую 59-41-31. Тоже не годится. 95-14-13. Назад, вперед, вверх тормашками, так, эдак - никак!
    Запираю ящик стола и уже направляюсь к двери, когда снова приходит в голову из книжки про взломщиков: попробуйте психологический метод. Говорю себе: "Фредди де Хоффман именно такой тип, от которого
    можно ждать использования математической константы в качестве комбинации для сейфа".
    Снова возвращаюсь к первому шкафу и набираю 27-18-28 - ЩЕЛК! Сработало! (Основание натуральных логарифмов e = 2,71828 - вторая по важности после пи математическая константа.) Шкафов девять, я открыл
    первый, но нужной бумаги в нем не было - бумаги шли в алфавитном порядке фамилий авторов. Пробую второй шкаф: 27-18-28 - ЩЕЛК! Открылся той же комбинацией. "Чудесно, - думаю я, - я открыл все секреты
    атомной бомбы, но если я собираюсь когда-нибудь рассказывать этот анекдот, я должен убедиться, что все комбинации действительно одинаковы!" Некоторые из шкафов были в соседней комнате, я попробовал
    27-18-28 на одном из них, и он открылся. Теперь я открыл три сейфа - и все три одной комбинацией.
    Я сказал себе: "Ну вот, теперь я могу написать книжку про взломщика, которая переплюнет все остальные книжки про взломщиков, потому что в ее начале я опишу, как я открыл сейфы, ценность содержимого
    которых больше ценности содержимого сейфов, открытых любым другим взломщиком, - кроме жизни, конечно, - и сравнима с ценностью мехов и золотых слитков. Я уделал всех их: открыл сейфы со всеми секретами
    атомной бомбы - технологией получения плутония, описанием процесса очистки, сведениями о том, сколько нужно материала, как работает бомба, как получаются нейтроны, как устроена бомба, каковы ее размеры, -
    словом, все, о чем знали в Лос-Аламосе, всю кухню!"
    Я отправился ко второму шкафу и нашел бумагу, которая мне была нужна. Потом красным жирным карандашом на куске попавшейся под руку желтой бумаги написал: "Позаимствовал документ ЭЛА4312. Фейнман,
    шнифер". Я положил эту записку сверху бумаг и закрыл шкаф.
    Затем я вернулся к первому открытому мной шкафу и написал еще одну записку: "Этот открыть было не труднее остальных. Умник" и закрыл и этот шкаф.
    В последнем шкафу, что был в другой комнате, я написал: "Когда комбинации везде одинаковы, один шкаф открывается не труднее другого. Тот же тип". Я закрыл и этот шкаф и отправился к себе в кабинет
    писать свой отчет.
    Вечером я сходил в кафетерий и поужинал. Там же был Фредди де Хоффман. Он сказал, что хочет пойти поработать, и ради смеху я отправился с ним.
    Он принялся за работу и вскоре пошел в другую комнату за бумагами, на что я не рассчитывал. Случилось так, что сначала он открыл шкаф с моей третьей запиской. Выдвинув ящик, он сразу увидел этот
    посторонний предмет - ярко-желтый листок с надписью ярко-красным карандашом.
    Я читал раньше, что при испуге лицо у человека желтеет, но никогда не видел этого сам. Так вот, это сущая правда. Его лицо стало серым, а потом желто-зеленым, - видеть это было действительно
    страшно. Он взял листок, и рука у него дрожала. "П-п-посмотри на это!" - сказал он с дрожью.
    В записке было написано: "Когда все комбинации одинаковы, один шкаф открывается не труднее другого. Тот же тип".
    - Что это значит? - спросил я.
    - Все к-к-комбинации у моих шкафов од-д-д-инаковые! - выдавил из себя он.
    - Не слишком удачная идея.
    - Т-т-теперь я з-з-знаю, - сказал он подавленным голосом. Другим результатом отлива крови от лица является, по-видимому, то, что мозги перестают работать нормально.
    - Он расписался, он расписался! - твердил Фредди.
    - Да? - я не ставил своего имени на этой записке.
    - Да! Это тот самый тип, который пытался проникнуть в здание "Омега"!
    В течение всей войны и даже после нее по Лос-Аламосу ходил слух, что кто-то пытается проникнуть в здание "Омега". Дело в том, что во время войны проводились эксперименты, целью которых было
    выяснить, сколько материала нужно для начала цепной реакции. В этих опытах один кусок материала падал мимо другого. В момент пролета должна была начаться реакция, и количество возникших в ней нейтронов
    нужно было измерить. Падающий кусок пролетал мимо неподвижного настолько быстро, что реакция не должна была успеть развиться, а взрыв произойти. Тем не менее реакция должна была начаться, и по ее ходу
    можно было сказать, что все в порядке, что скорость реакции такая, какой должна быть, и что расчеты подтверждаются. Очень опасный эксперимент!
    Естественно, что этот опыт производился не в самом Лос-Аламосе, а на удалении нескольких миль от него, в изолированном каньоне, со всех сторон прикрытом горами. Здание "Омега" было огорожено забором
    со сторожевыми вышками. Как-то ночью, когда все было спокойно, из окрестных кустов выбежал кролик, ударился о забор и наделал шуму. Часовой начал стрелять. Пришел дежурный лейтенант. Что было сказать
    часовому, - что это был только кролик? Нет. "Кто-то пытался проникнуть в здание "Омега", но я отпугнул его".
    И вот де Хоффман стоял бледный и трясущийся и не видел ошибки в своих рассуждениях: тот, кто пытался проникнуть в здание "Омега", стоял рядом с ним!
    Он спросил меня, что делать.
    - Посмотри, не пропали ли документы.
    - Все в порядке. Пропажи я не вижу.
    Я попытался подвести его к шкафу, из которого я взял свой отчет:
    - Если все комбинации одинаковы, может быть, он взял что-нибудь из другого шкафа?
    - Да-да, - сказал он, и мы вернулись в его кабинет и в первом же шкафу нашли мою вторую записку: "Этот открыть было не труднее остальных. Умник."
    К этому времени Фредди было уже все равно, умник это или тот же тип. Ему было совершенно ясно, что это тот же тип, который пытался проникнуть в здание "Омега". Поэтому заставить его открыть шкаф с
    моей первой запиской было особенно трудно, и я уже не помню, как мне это удалось.
    Когда он начал открывать его, я подался в коридор, потому что побаивался, что мне перережут глотку.
    Само собой разумеется, что он бросился за мной по коридору, но вместо того, чтобы перерезать мне глотку, он едва не задушил меня в объятьях, - так он был рад, что кража атомных секретов оказалась
    лишь моим розыгрышем.
    Насколько дней спустя де Хоффман сказал мне, что ему нужны какие-то бумаги из сейфа Керста. Дональд Керст уехал в Иллинойс, и связаться с ним было сложно. "Если ты смог открыть своим психологическим
    методом все мои сейфы (я рассказал ему, как я это сделал), может быть, сейф Керста ты откроешь так же".
    К этому времени слух о моих подвигах разошелся по Лос-Аламосу, и несколько человек выразили желание присутствовать при фантастическом представлении, в процессе которого я голыми руками открою сейф
    Керста. У меня не было оснований настаивать, чтобы меня оставили одного. Я не знал последних двух чисел комбинации Керста, и в психологическом методе мне была нужна помощь людей, которое знали Керста.
    Все мы отправились в кабинет Керста, и я просмотрел все ящики стола в поисках ключа. Ничего не было. Тогда я спросил:
    - Какого рода комбинацию мог использовать Керст - математическую константу?
    - Ну нет, - сказал де Хоффман, - Керст попробовал бы что-нибудь простенькое.
    Я набрал 10-20-30, потом 20-40-60, 60-40-20, 30-20-10. Ничего. Тогда я спросил:
    - А дату он мог использовать?
    - Да, - сказали они, - он как раз такой тип, который возьмет дату.
    Мы испробовали различные даты: 8-6-45 (когда была взорвана бомба), 86-19-45, эту дату, ту дату, дату начала проекта. Ничего не подходило.
    К этому времени большинство зевак смоталось: у них не было пороху до конца наблюдать за моей работой, а между тем терпение - единственный инструмент при решении таких задач!
    Тогда я решил перепробовать все даты с 1900 г. до настоящего времени. Количество этих дат кажется огромным, но на самом деле это не так. Первое число - месяц. Это числа от 1 до 12, которые
    перекрываются только тремя числами: 10, 5 и 0. Второе число - день, числа от 1 до 31, которые я могу перепробовать с помощью шести чисел. Третье число - год (в то время только сорок семь чисел, которые
    перекрывались девятью). В результате 8000 комбинаций сводились к 162, которые я мог перебрать за 15-20 минут.
    К сожалению, я начал с последних месяцев года, потому что когда я нашел комбинацию, она оказалась 0-5-35.
    Я повернулся к де Хоффману:
    - Что случилось с Керстом примерно 5 января 1935 г.?
    - Его дочь родилась в 1936 г., - ответил де Хоффман, - это, наверное, ее день рождения.
    Теперь я без всяких наводящих указаний открыл два сейфа. Это было кое-что. Теперь я был профессионалом.
    В то же послевоенное лето хозяйственники вывозили кое-что из списанного государственного имущества, которое предполагалось распродать, а выручку использовать в качестве премии. Одной из этих вещей
    был сейф Капитана. Все мы знали об этом сейфе. Капитан, прибыв сюда во время войны, решил, что шкафы недостаточно надежны для его секретов, и заказал специальный сейф.
    Кабинет Капитана помещался на третьем этаже одного из тех собранных на скорую руку деревянных зданий, в которых у всех нас были кабинеты, а заказанный им сейф был железный и тяжелый. Такелажникам
    пришлось делать деревянные помосты и использовать специальные тали, чтобы поднять его по лестнице. Так как развлечений у нас было немного, все мы собрались поглазеть на великие усилия, с которыми сейф
    тащили в кабинет Капитана, и похихикать насчет секретов, которые он будет хранить в этом сейфе. Кто-то даже предлагал махнуться сейфами. Словом, об этом сейфе знали все.
    Вывозивший сейф хозяйственник хотел получить за него премию, однако сначала его надо было опорожнить, а единственными людьми, знавшими его комбинацию, были Капитан, который в это время был на
    Бикини, и Альварес, который забыл ее. Парень обратился с просьбой ко мне.
    Я пошел к секретарше капитана и спросил:
    - Почему бы Вам не позвонить шефу и не узнать у него комбинацию?
    - Я не хочу его беспокоить. - ответила она.
    - Слушайте, Вы собираетесь беспокоить меня в течение, может быть, восьми часов. Я не возьмусь за это, если Вы не попытаетесь дозвониться до шефа.
    - Хорошо, хорошо, - и она взялась за трубку, а я пошел в другую комнату посмотреть на сейф. Он стоял там огромный и железный, а его дверцы были открыты.
    Я вернулся к секретарше:
    - Он открыт.
    - Восхитительно! - зачирикала она, бросая трубку. - Нет, - сказал я, - он уже был открыт.
    - Ах! Наверное, хозяйственникам в конце концов удалось открыть его!
    Я отправился к хозяйственнику:
    - Я сходил к сейфу, но он уже был открыт.
    - Ну да, - сказал он, - извините, не успел предупредить Вас. Я послал штатного слесаря просверлить его, но прежде чем сверлить, он попробовал открыть, и ему удалось.


    ССЫЛКА на окончание:
    http://lj.rossia.org/community/thelibrary/10407.html
    -----
    Monday, July 11th, 2016
    8:51 pm
    [veniamin]
    Купон. Рассказы из одного кармана. Карел Чапек
    Чапек Карел (1890-1938)

    Карел Чапек
    Купон
    --------------------------------------------------------------------
    Примечание:
    "Купон" - В некоторых магазинах довоенной Чехословакии с целью привлечения покупателей выдавались
    "купоны", на которых была указана стоимость покупки. Покупатель, набравший товаров
    на определенную сумму, получал от фирмы недорогой подарок - "премию".

    --------------------------------------------------------------------
    В тот жаркий августовский день на Стршелецком острове было очень людно. Минке и Пепику пришлось сесть к столику, где уже сидел какой-то человек с толстыми унылыми усами.
    — Разрешите? — спросил Пепик. Человек молча кивнул. «Противный! — подумала Минка. — Надо же, торчит тут, за нашим столиком!» И она немедленно с осанкой герцогини уселась на стул, который Пепик
    вытер платком, затем взяла пудреницу и припудрила нос, чтобы он, боже упаси, не заблестел в такую жару. Когда Минка вынимала пудреницу, из сумочки выпала смятая бумажка. Усатый человек нагнулся и
    поднял ее.
    — Спрячьте это, барышня, — скучным голосом сказал он.
    Минка покраснела, во-первых, потому, что к ней обратился незнакомый мужчина, а во-вторых, потому, что ей стало досадно, что она покраснела.
    — Спасибо, — сказала она и повернулась к Пепику. — Это купон из магазина, помнишь, где я покупала чулки.
    — Вы даже не знаете, барышня, как может пригодиться такой купон, — меланхолически заметил сосед по столику.
    Пепик счел своим рыцарским долгом вмешаться.
    — К чему беречь всякие дурацкие бумажки? — объявил он, не глядя на соседа. — Их набираются полные карманы.
    — Это не беда, — сказал усатый. — Иной раз такой купон окажется поважнее… чего хотите.
    На лице у Минки появилось напряженное выражение: «Противный тип, пристает с разговорами. И почему только мы не сели за другой столик!»
    Пепик решил прекратить этот обмен мнениями.
    — Почему поважнее? — сказал он ледяным тоном и нахмурил брови.
    «Как это ему идет!» — восхитилась Минка.
    — Может быть уликой, — проворчал противный и прибавил, как бы представляясь: — Я, видите ли, служу в полиции, моя фамилия Соучек. У нас недавно был такой случай… — Он махнул рукой. — Иногда
    человек даже не знает, что у него в карманах…
    — Какой случай? — не удержался Пепик.
    Минка заметила, что на нее уставился парень с соседнего столика. «Погоди же, Пепа, я отучу тебя вести разговоры с посторонними!»
    — Ну, с той девушкой, что нашли около Розптил, — отозвался усатый и замолк, видно не собираясь продолжать разговор.
    Минка вдруг живо заинтересовалась, наверное потому, что речь шла о девушке.
    — С какой девушкой? — воскликнула она.
    — Ну, с той, которую там нашли, — уклончиво ответил сыщик Соучек и, немного смутившись, вытащил из кармана сигарету. И тут произошло неожиданное: Пепик быстро сунул руку в карман, чиркнул
    своей зажигалкой и поднес ее соседу по столику.
    — Благодарю вас, — сказал тот, явно польщенный. — Видите ли, я говорю о трупе женщины, которую жнецы нашли в поле, между Розптилами и Крчью, — объяснил он, как бы в знак признательности и
    расположения.
    — Я ничего о ней не слыхала, — глаза у Минки расширились. — Пепик, помнишь, как мы с тобой ездили в Крчь?… А что случилось с этой женщиной?
    — Задушена, — сухо сказал Соучек. — Так и лежала с веревкой на шее. Не стану при барышне рассказывать, как она выглядела. Сами понимаете, дело было в июле… а она там пролежала почти два
    месяца… — Сыщик поморщился и выпустил клуб дыма. — Вы и понятия не имеете, как выглядит такой труп. Родная мать не узнает. А мух сколько!… — Соучек меланхолически покачал головой. — Эх, барышня,
    когда у человека на лице уже нет кожи, тут не до наружности! Попробуй-ка опознай такое тело. Пока целы нос и глаза, это еще возможно, а вот если оно пролежало больше месяца на солнце…
    — А метки на белье? — тоном знатока спросил Пепик.
    — Какие там метки! — проворчал Соучек. — Девушки обычно не метят белье, потому что думают: все равно выйду замуж и сменю фамилию. У той убитой не было ни одной метки, что вы!
    — А сколько ей было лет? — участливо осведомилась Минка.
    — Доктор сказал, что примерно двадцать пять. Он определяет по зубам и по другим признакам. Судя по одежде, это была фабричная работница или служанка. Скорее всего служанка, потому что на ней
    была деревенская рубашка. А кроме того, будь она работница, ее давно бы уже хватились, ведь работницы встречаются ежедневно на работе и нередко живут вместе. А служанка уйдет от хозяев, и никто
    ею больше не поинтересуется, не узнает, куда она делась. Странно, не правда ли? Вот мы и решили, что если ее никто два месяца не искал, то верней всего это служанка. Но самое главное — купон.
    — Какой купон? — живо осведомился Пепик, который несомненно ощущал в себе склонности стать сыщиком, канадским лесорубом, капитаном дальнего плавания или еще какой-нибудь героической фигурой, и
    его лицо приняло подобающее случаю энергичное и сосредоточенное выражение.
    — Дело в том, — продолжал Соучек, задумчиво уставясь в пол, — что у этой девушки не было решительно никаких вещей. Убийца забрал все сколько-нибудь ценное. Только в левой руке она зажала
    кожаную ручку от сумочки, которая валялась неподалеку во ржи. Видно, преступник пытался вырвать ее, но, увидев, что ручка оборвалась, бросил сумочку в рожь, прежде, конечно, все из нее вынув. В
    этой сумочке между складками застрял и трамвайный билет седьмого маршрута и купон из посудного магазина на сумму в пятьдесят пять крон. Больше мы на трупе ничего не нашли.
    — А веревка на шее? — сказал Пепик. — Это могла быть улика.
    Сыщик покачал головой.
    — Обрывок обыкновеннейшей веревки для белья не может навести на след. Нет, у нас решительно ничего не было, кроме трамвайного билета и купона. Ну, мы, конечно, оповестили через газеты, что
    найден труп женщины, лет двадцати пяти, в серой юбке и полосатой блузке. Если два месяца назад у кого-нибудь ушла служанка, подходящая под это описание, просьба сообщить в полицию. Сообщений мы
    получили около сотни. Дело в том, что в мае служанки чаще всего меняют места, бог весть почему…
    — Все эти сообщения оказались бесполезными. А сколько возни было с проверкой! — меланхолически продолжал Соучек. — Целый день пробегаешь, пока выяснишь, что какая-нибудь гусыня, служившая
    раньше в Дейвице, теперь нанялась к хозяйке, обитающей в Вршовице или в Коширже. А в конце концов оказывается, что все это зря: гусыня жива да еще смеется над тобой… Ага, играют чудесную вещь! —
    с удовольствием заметил он, покачивая головой в такт мелодии из «Валькирий» Вагнера, которую оркестр исполнял, как говорится, не щадя сил. — Грустная музыка, а? Люблю грустную музыку. Потому и
    хожу на похороны всех значительных людей — ловить карманников.
    — Но убийца должен был оставить хоть какие-нибудь следы? — сказал Пепик.
    — Видите вон того ферта? — вдруг живо спросил Соучек. — Он работает по церковным кружкам. Хотел бы я знать, что ему здесь нужно… Нет, убийца не оставил никаких следов… Но если найдена убитая
    девушка, то можно головой ручаться, что ее прикончил любовник. Так всегда бывает, — задумчиво сказал сыщик. — Вы, барышня, не пугайтесь… Так что мы могли бы найти убийцу, но прежде надо было
    опознать тело. В этом-то и была вся загвоздка.
    — Но ведь у полиции есть свои методы… — неуверенно заметил Пепик.
    — Вот именно, — вяло согласился сыщик. — Метод тут примерно такой, как при поисках одной горошины в мешке гороха: прежде всего необходимо терпение, молодой человек. Я, знаете ли, люблю читать
    уголовные романы, где описано, как сыщик пользуется лупой и всякое такое. Но что я тут мог увидеть с помощью лупы? Разве поглядеть, как резвятся черви на теле этой несчастной девушки… извините,
    барышня! Терпеть не могу разговоров о методе. Наша работа это не то,что читать роман и стараться угадать, как он кончится. Скорее она похожа на такое занятие: дали вам книгу и говорят: «Господин
    Соучек, прочтите от корки до корки и отметьте все страницы, где имеется слово „хотя“». Вот какая это работа, понятно? Тут не поможет ни метод, ни смекалка, надо читать и читать, а в конце концов
    окажется, что во всей книге нет ни одного «хотя». Или приходится бегать по всей Праге и выяснять местожительство сотни Андул и Марженок для того, чтобы потом «криминалистическим путем»
    обнаружить, что ни одна из них не убита. Вот о чем надо писать романы, — проворчал Соучек, — а не об украденном жемчужном ожерелье царицы Савской. Потому что это по крайней мере солидная работа,
    молодой человек!
    — Ну и как же вы расследовали это убийство? — осведомился Пепик, заранее уверенный, что он-то взялся бы за дело иначе.

    Купон. Рассказы из одного кармана. Карел Чапек

    — Как расследовали? — задумчиво повторил сыщик. — Надо было начать хоть с чего-нибудь, так мы сперва взялись за трамвайный билет. Маршрут номер семь. Допустим, стало быть, убитая служанка, —
    если только она была служанкой, — жила вблизи тех мест, где проходит семерка. Это, правда, не обязательно, она могла проезжать там и случайно, но для начала надо принять хоть какую-нибудь версию,
    иначе не сдвинешься с места. Оказалось, однако, что семерка идет через всю Прагу: из Бржевнова, через Малую Страну и Новое Место на Жижков. Опять ничего не получается. Тогда мы взялись за купон.
    Из него хотя бы было ясно, что некоторое время назад эта девушка купила в посудном магазине товара на пятьдесят пять крон. Пошли мы в тот магазин…
    — И там ее вспомнили! — воскликнула Минка.
    — Что вы, барышня! — проворчал Соучек. — Куда там! Но наш полицейский комиссар, Мейзлик, спросил у них, какой товар мог стоить пятьдесят пять крон. «Разный, — говорят ему, — смотря по тому,
    сколько было предметов. Но есть один предмет, который стоит ровно пятьдесят пять крон: это английский чайничек на одну персону». — «Так дайте мне такой чайничек, — сказал наш Мейзлик, — но чтоб
    такой хлам так дорого стоил…»
    Потом он вызвал меня и говорит: «Вот что, Соучек, это дело как раз для вас. Допустим, эта девушка — служанка. Служанки то и дело бьют хозяйскую посуду. Когда это случается в третий раз,
    хозяйка обычно говорит ей: „Купите-ка теперь на свои деньги, растяпа!“ И служанка идет и покупает за свой счет предмет, который она разбила. За пятьдесят пять крон там был только этот английский
    чайничек». «Чертовски дорогая штука», — заметил я. «Вот в том-то и дело, — говорит Мейзлик. — Прежде всего это объясняет нам, почему служанка сохранила купон: для нее это были большие деньги, и
    она, видимо, надеялась, что хозяйка когда-нибудь возместит ей расход. Во-вторых, учтите вот что: это чайничек на одну персону. Стало быть девушка служила у одинокой особы и подавала в этом
    чайничке утренний чай. Эта одинокая особа, по-видимому, старая дева, — ведь холостяк едва ли купит себе такой красивый и дорогой чайничек. Холостякам все равно из чего пить, не так ли? Вернее
    всего это какая-нибудь одинокая квартирантка; старые девы, снимающие комнату, страшно любят красивые безделушки и часто покупают ненужные и слишком дорогие вещи».
    — Это верно, — воскликнула Минка. — Вот и у меня, Пепик, есть красивая вазочка…
    — Вот видите, — сказал Соучек. — Но купона от нее вы не сохранили… Потом комиссар и говорит мне: «Итак, Соучек, будем продолжать наши рассуждения. Все это очень спорно, но надо же с чего-то
    начать. Согласитесь, что особа, которая может выбросить пятьдесят пять крон за чайничек, не станет жить на Жижкове. (Это он имел в виду трамвайный билет с семерки.) Во внутренней Праге почти нет
    комнат, сдающихся внаем, а на Малой Стране никто не пьет чай, только кофе. Так что, по-моему, наиболее вероятен квартал между Градчанами и Дейвице, если уж придерживаться того трамвайного
    маршрута. «Я почти готов утверждать, — сказал мне Мейзлик, — что старая дева, которая пьет чай из такого английского чайничка, наверняка поселилась бы в одном из домиков с палисадником. Это,
    знаете ли, Соучек, современный английский стиль!…»
    У нашего комиссара Мейзлика, скажу я вам, иной раз бывают несуразные идеи. «Вот что, Соучек, — говорит он, — возьмите-ка этот чайничек и поспрошайте в том квартале, где снимают комнаты
    состоятельные барышни. Если у одной из них найдется такая штука, справьтесь, не было ли у ее хозяйки до мая молодой служанки. Все это чертовски сомнительно, но попытаться следует. Идите, папаша,
    поручаю это дело вам».
    Я, знаете ли, не люблю этакие гаданья на кофейной гуще. Порядочный сыщик — не звездочет и не ясновидец. Сыщику нельзя слишком полагаться на умозаключения. Иной раз, правда, угадаешь, но чисто
    случайно, и это не настоящая работа. Трамвайный билет и чайничек это все-таки вещественные доказательства, а все остальное только… гипотеза, — продолжал Соучек, не без смущения произнеся это
    ученое слово. — Ну, я взялся за дело по-своему: стал ходить в этом квартале из дома в дом и спрашивать, нет ли у них такого чайничка. И представьте себе, в тридцать седьмом домике служанка
    говорит: «О-о, как раз такой чайничек есть у нашей квартирантки!» Тогда я сказал, чтобы она доложила обо мне хозяйке.
    Хозяйка, вдова генерала, сдавала две комнаты. У одной из ее квартиранток, некоей барышни Якоубковой, учительницы английского языка, был точно такой английский чайничек. «Сударыня, — говорю я
    хозяйке, — не было ли у вас служанки, которая взяла расчет в мае?» — «Была, — отвечает она, — ее звали Маня, а фамилии я не помню». — «А не разбила ли она чайничек у вашей квартирантки?» —
    «Разбила, и ей пришлось на свои деньги купить новый. А откуда вы об этом знаете?» — «Э-э, сударыня, нам все известно…»
    Тут все пошло как по маслу: первым делом я разыскал подружку этой Мани, тоже служанку. У каждой служанки всегда есть подружка, причем только одна, но уж от нее нет секретов. У этой подружки я
    узнал, что убитую звали Мария Паржизекова и она родом из Држевича. Но важнее всего для меня было, кто кавалер этой Марженки. Узнаю, что она гуляла с каким-то Франтой. Кто он был и откуда,
    подружка не знала, но вспомнила, что однажды, когда они были втроем в «Эдене», какой-то хлюст крикнул Франте: «Здорово, Ферда!» У нас в полиции есть такой Фрибз, специалист по всяческим кличкам и
    фальшивым именам. Вызвали его для консультации, и он тотчас сказал: «Франта, он же Ферда, это Кроутил из Коширже. Его настоящая фамилия Пастыржик. Господин комиссар, я схожу забрать его, только
    надо идти вдвоем». Ну, пошел я с Фрибой, хоть это была и не моя работа. Загребли мы того Франту у его любовницы, он даже схватился за пистолет, сволочь… Потом отдали в работу комиссару Матичке.
    Бог весть, как Матичке это удается, но за шестнадцать часов он добился своего: Франта, или Пастыржик, сознался, что задушил на меже Марию Паржизекову и выкрал у нее две сотни крон, которые она
    получила, взяв расчет у хозяйки. Он обещал ей жениться, они все так делают… — хмуро добавил Соучек.
    Минка вздрогнула.
    — Пепа, — сказала она, — это ужасно!
    — Теперь-то не так ужасно, — серьезно возразил сыщик. — Ужасно было, когда мы стояли там, над ней, в поле, и не нашли ничего другого, кроме трамвайного билета и купона. Только две пустяковые
    бумажки. И все-таки мы отомстили за Марженку! Да, говорю вам, ничего не выбрасывайте. Ничего! Самая ничтожная вещь может навести на след или быть уликой. Человек не знает, что у него в кармане
    нужное и что ненужное.
    Минка сидела, глядя в одну точку глазами, полными слез. В горячей ладони она все еще нервно сжимала смятый купон. Но вот она в беззаветном порыве обернулась к своему Пепику, разжала руку и
    бросила купон на землю…
    Пепик не видел этого, он смотрел на звезды. Но полицейский сыщик Соучек заметил и усмехнулся грустно и понимающе.


                                                          Конец
    1928
    Вениамин
    Friday, July 8th, 2016
    1:29 am
    [veniamin]
    Прощальная ода советской очереди. Профессор Елена Осокина.
    История, ЛЖР
    ССЫЛКА на оригинал скрина:
    http://lj.rossia.org/users/karpenter/598987.html

    Елена Осокина
    Прощальная ода советской очереди

    Осокина Елена Александровна (р. 1959) - историк, профессор Университета Южной Каролины, Колумбия, США. Автор книг: Иерархия
    потребления. О жизни людей в условиях сталинского снабжения, 1928-1935.
    Москва: МГОУ, 1993; За фасадом «сталинского изобилия». Распределение и рынок в снабжении населения в годы индустриализации, 1927-1941. Москва: РОССПЭН, 1998.
    Последняя книга переведена на английский язык и вышла в США под названием:OurDailyBread. Socialist Distribution and the Art of Survival in Stalin’s Russia, 1927-1941.
    Armonk, New York; London, England: M.E. Sharpe, 2001.


    =================================================================

    ССЫЛКА на оригинал текста в ЖЗ (Журнальный зал)
    Прощальная ода советской очереди. Елена Осокина. "ЖЗ" Опубликовано в журнале: Неприкосновенный запас 2005, 5(43)

    В момент открытия магазина в 8 час. 30 мин. насчитывалось 4000-4500 человек. Установленная в 8 часов утра очередь проходила внизу по Кузнецкому мосту, Неглинному проезду и оканчивалась наверху Пушечной улицы.

    Москва, 1939 год, из донесения НКВД

    Вместе с советским строем и советским образом жизни ушли в историю и советские очереди. Их рудиментарные остатки можно встретить в наши дни разве что в государственных конторах по бесконечному обмену
    документов и получению бесчисленных справок. А ведь когда-то казалось, что очереди будут вечно. В наши дни главная проблема потребления состоит в том, как заработать много денег - все есть, но цены
    кусаются. В советское время главной заботой потребителя было - достать товар. Даже не купить, а именно достать - операция многосложная, требующая времени, энергии, а порой и искусства. «Где достал?» -
    ответ предполагал не только назвать магазин, но и сколько часов отстоял в очереди или сколько переплатил сверху, есть ли блат, а также «нельзя ли и мне достать такой же». Сейчас увидишь в гостях хорошую
    мебель и думаешь - где только столько денег люди зарабатывают! А раньше у каждого приобретенного предмета домашнего обихода, одежды, еды была не только цена, но история. Томик Дюма - операция по сдаче
    макулатуры, югославская стенка - месяц отмечаний в очереди, бессонные ночи в подъездах домов напротив мебельного магазина, чтобы не опоздать к перекличке к 6 утра, а то вычеркнут. Вещи, которые удалось
    достать, да и те, что не удалось, становились вехами жизни, историей побед и неудач.

    Без всякого преувеличения можно сказать, что в советской очереди стояла почти вся страна. Очереди были видимые - унылые и возбужденные, многочасовые и многодневные, молчаливые и шумные, где в финале
    счастье приобретения густо перемешивалось с трагедией потерянного времени и неудовлетворенного желания; и невидимые, как многолетние стояния в очереди на машину и квартиру - многие ведь так и не
    достоялись, советская эпоха оказалась короче созданных ею очередей.

    Очереди ушли из нашей жизни, но исторические документы и память о них остались. Эта статья о мире советской очереди, о ее многоликих проявлениях и историческом толковании. Очередь может многое
    рассказать о времени, людях и власти. Будучи историком сталинизма, я выбрала для своего исследования сталинские предвоенные годы. Мои источники - донесения Наркомата внутренних дел (далее НКВД) периода
    1938-1941 годов. Поскольку очереди в советское время были чутким барометром общественных настроений, местом ни к чему не обязывающих разговоров и откровений - без фамилий и адресов, в них всегда
    присутствовали «люди в штатском», которые собирали информацию для своего ведомства. Задумывались ли мы, стоящие в очередях, что было у советских очередей и такое - полицейское - лицо? Я - нет. Другой
    вопрос: потеряли ли очереди полицейские функции в наши дни? Не знаю. Но нет худа без добра. «Люди в штатском», составляя донесения о своей службе в очередях, послужили не только своему ведомству, но и истории.

    Очередь была неизбежным атрибутом советской жизни, видимым образом товарного дефицита, который, как доказал Янош Корнаи[1] и как мы все догадывались по опыту жизни при социализме, был не результатом
    случайных ошибок или отдельных просчетов плановой экономики, но ее неотъемлемой составляющей, родимым пятном. Воспроизводство и увековечивание дефицита, а вместе с ним и очередей, было функцией -
    нежелательной, но тем не менее неизбежной - планового централизованного хозяйства. Не было времени в советской истории, когда не было бы очередей. Предвоенные годы, которые исследуются в этой статье,
    лишь один из временных срезов, которому случилось оставить по себе память в документах.

    С началом форсированной индустриализации в конце 1920-х годов и связанным с ней разрушением крестьянского хозяйства и рынка периода НЭПа кризисы снабжения следовали один за другим. Начало 1930-х годов
    стало для людей особенно трудным временем - полуголодное пайковое существование в городах и массовый голод в деревне. К середине 1930-х годов удалось стабилизировать положение. 1 января 1935 года
    отменили карточки на хлеб, 1 октября на другие продукты, а вслед за ними и на промтовары. Правительство объявило наступление эры «свободной» - в противовес карточному распределению первой половины
    1930-х годов - торговли. Вскоре, однако, неминуемо последовали новые кризисы снабжения (1936-1937, 1939-1941), локальный голод и стихийное возрождение карточек в регионах[2]. Страна вступила в мировую
    войну в состоянии обостренного товарного кризиса, с многотысячными очередями.

    Почему, несмотря на провозглашение эры «свободной» торговли и времени радоваться жизни, страна не рассталась с «нормами отпуска в одни руки», карточками, очередями и локальным голодом?

    «Свободная» торговля не означала свободы предпринимательства. Советская экономика оставалась плановой и централизованной, а государство - монопольным производителем и распределителем товаров. Тяжелая и
    оборонная промышленность неизменно имели приоритет. В третьей пятилетке капиталовложения в тяжелую и оборонную промышленность резко увеличились. По официальным данным, общие военные расходы в 1940 году
    достигли трети государственного бюджета, а доля средств производства в валовом объеме промышленной продукции к 1940 году достигла 60%[3].

    Хотя за годы первых пятилеток государственные легкая и пищевая индустрия не стояли на месте, общий уровень производства был далеко не достаточным для удовлетворения спроса населения. В магазины попадало
    и того меньше, так как значительная часть продукции шла на внерыночное потребление - снабжение государственных учреждений, изготовление спецодежды, промышленную переработку и прочее. За весь 1939 год в
    розничную торговлю в расчете на одного человека поступило всего лишь немногим более полутора килограммов мяса, два килограмма колбасных изделий, около килограмма масла, пяти килограммов кондитерских
    изделий и крупы. Треть промышленного производства сахара шла на внерыночное потребление. Рыночный фонд муки был относительно большим - 108 килограммов на человека в год, но и это составляло всего лишь
    около 300 грамм в день. Внерыночное потребление «съедало» и огромную часть фондов непродовольственных товаров. Только половина произведенных хлопчатобумажных и льняных тканей, треть шерстяных тканей
    поступали в торговлю[4]. На деле потребитель получал и того меньше. Потери от порчи и хищений на транспорте, при хранении и в торговле были огромны.

    Массовые репрессии 1937-1938 годов породили хаос в экономике, советско-финская война и другие «военные конфликты» 1939-1940 годов, а также поставки сырья и продовольствия в Германию после заключения
    пакта о ненападении усилили диспропорции и обострили товарный дефицит на внутреннем рынке накануне вступления СССР в большую войну.

    В то время как полки магазинов оставались полупусты, денежные доходы населения росли быстро. К 1939 году покупательные фонды населения достигли размеров, предусмотренных планом на 1942 год, развитие же
    розничной торговли отставало от плана[5]. Низкое предложение товаров в торговле приводило к тому, что кассовый план Госбанка не выполнялся, выплаченные населению деньги не возвращались через торговлю в
    госбюджет. Дефицит бюджета покрывался денежной эмиссией. Общее количество денег в обращении к концу 1940-го выросло по сравнению с началом 1938 года почти вдвое[6], тогда как физический объем
    товарооборота снизился и в расчете на душу населения упал до уровня конца второй пятилетки. В обострении товарного дефицита играло роль и искусственное сдерживание роста цен.

    В плановой экономике товарный дефицит усугублялся также избирательностью советской торговли - по сути, централизованного распределения, которое перераспределяло товарные ресурсы в пользу больших
    индустриальных городов. Как остроумно и несколько рискованно шутил мой преподаватель политической экономии социализма в МГУ в брежневские годы, государство решило задачу советской торговли просто -
    отправляло товары в Москву и несколько других крупных индустриальных городов, а уже население само развозило их куда надо. Москва оставалась неизменным лидером. В столице проживало немногим более 2%
    населения страны, но в 1939-1940 годах она получала около 40% мяса и яиц, более четверти всех рыночных фондов жиров, сыра, шерстяных тканей, около 15% сахара, рыбы, крупы, макарон, керосина, швейных
    изделий, шелковых тканей, обуви, трикотажа[7]. Ленинград жил скромнее, но тоже входил в число элитных городов. В 1939-1940 годах он получал пятую часть рыночных фондов мяса, жиров, яиц. По этим товарам
    два города - Москва и Ленинград - «съедали» более половины всего рыночного фонда страны.

    Неудивительно, что товарные десанты в крупные города представляли один из наиболее распространенных способов самоснабжения населения в плановой экономике. Предвоенные годы целиком прошли под знаком
    борьбы Политбюро с массовым наплывом покупателей в крупные промышленные центры. До осени 1939 года «товарный десант» в крупные города не имел продовольственного характера. Жители сел и небольших городов
    ездили по стране в поисках мануфактуры, обуви, одежды. С осени 1939 года стали расти очереди и за продуктами[8].

    Центром притяжения оставалась Москва. Московские очереди явно имели многонациональное лицо, по ним можно было изучать географию Советского Союза. По сообщениям НКВД, в конце 1930-х годов москвичи в
    московских очередях составляли не более трети. В течение 1938 года поток иногородних покупателей в Москву нарастал, и к весне 1939 года положение в Москве напоминало стихийное бедствие. НКВД рапортовал:
    «В ночь с 13 на 14 апреля общее количество покупателей у магазинов ко времени их открытия составляло 30 000 человек. В ночь с 16 на 17 апреля - 43 800 человек и т.д.»[9]. У каждого крупного универмага
    стояли тысячные толпы[10]:

    «Дзержинский универмаг. Скопление публики началось в 6 часов утра. Толпы располагались на ближайших улицах, трамвайных и автобусных остановках. К 9 часам в очереди находилось около 8 тыс. человек».

    «В последнее время Столешников переулок превратился в нечто вроде Ярославского рынка».

    Очереди не исчезали. Они выстраивались сразу же после закрытия магазина и стояли ночь до открытия магазина. Товар раскупался в течение нескольких часов, но люди продолжали стоять - «на следующий день».
    Приезжие мыкались по знакомым, вокзалам и подъездам, проводя в Москве целые отпуска. Как говорил один из них:

    «Сколько трудодней даром пропадает. На эти трудодни можно было бы в Москве две текстильные фабрики построить».

    Донесения НКВД свидетельствуют, что советская очередь являлась своеобразной формой социальной самоорганизации населения, со своими правилами, традициями, иерархией, нормами поведения, моралью и даже
    формой одежды: как правило, удобная обувь, одежда попроще, теплые вещи, если ожидалось ночное стояние:

    «Очереди начинают образовываться за несколько часов до закрытия магазина во дворах соседних домов. Находятся люди из состава очереди, которые берут на себя инициативу, составляют списки. Записавшись в
    очередь, часть народа расходится и выбирает себе укромные уголки на тротуарах, дворах, в парадных подъездов, где отдыхают и греются. Отдельные граждане приходят в очередь в тулупах, с ватными одеялами и
    другой теплой запасной одеждой». Приносили и табуретки, чтобы не стоять, а сидеть в очереди.

    Порядок и самоорганизация, однако, никого не могли ввести в заблуждение, они были лишь затишьем, сбережением сил перед решительным штурмом. Лишь только двери магазина открывались, очередь ломалась,
    бешеная энергия неудовлетворенного потребителя вырывалась наружу:

    «Магазин Главльнопрома (ул. Горького). На рассвете около магазина можно наблюдать сидящих на тротуаре людей, закутанных в одеяла, а поблизости в парадных - спящих на лестницах. Перед открытием магазинов
    очереди со двора начинают пропускаться в магазин, причем в этот момент очереди нарушаются. Все стоящие в очереди неорганизованно бросаются к магазину, в результате получается давка, драка».

    Сам штурм и попытки регулировать поведение возбужденной толпы были чреваты человеческими жертвами. В советском обществе товарный дефицит формировал свою иерархию ценностей - покупка брюк становилась
    важнее человеческой жизни:

    «Ленинградский универмаг. К 8 часам утра установилась очередь (тысяча человек), но нарядом милиции было поставлено 10 грузовых автомашин, с расчетом недопущения публики к магазину со стороны мостовой.
    Народ хлынул на площадку кинотеатра «Спартак», в образовавшуюся галерею между кинотеатром и цепью автомашин. Создался невозможный беспорядок и давка. Сдавленные люди кричали. Милицейский наряд оказался
    бессилен что-либо сделать и, дабы не быть раздавленным, забрался на автомашины, откуда призывал покупателей к соблюдению порядка. К открытию очередь у магазина составляла 5 тыс. человек».

    Стояние в очередях съедало добрую часть жизни - интересно, сколько лет своей жизни советский человек проводил, стоя в очередях! Очередь стояла, но жизнь в ней не останавливалась, брала свое - бывало,
    что очереди становились местом проведения досуга, местом знакомств:

    «Стоящая в очереди молодежь организовала на улице всевозможные игры и пляски, иногда сопровождавшиеся со стороны отдельных лиц хулиганскими выходками».

    Хотя очереди не были лишены веселья, юмора и остроумия - сколько перлов народной мудрости было в них растрачено зря! - все же в очередях преобладали настроения отрицательные, критические, можно сказать
    - антисоветские:

    «Деньги девать некуда. Купить нечего. В деревне ничего нет, а здесь тоже в очередях намучаешься, ночами не спишь. Многие и квартир не имеют, а на вокзале спать не разрешают. Просто беда».

    «Деньги есть, а купить ничего не могу. Живу здесь уже 4 дня, а придется выезжать ни с чем».

    «Хожу в рваных брюках. Взял отпуск на 5 дней, простоял в очередях, а брюк не достал».

    «Я приехал из Дмитрова. У нас там совершенно ничего нельзя купить, а здесь хоть в очереди постоишь - достанешь».

    «Стою в очереди четвертую ночь и не могу достать себе хорошее коверкотовое пальто в 800-1000 рублей»[11].

    Не все, однако, соглашались уйти из очереди несолоно хлебавши. Человеческое упорство, терпение и изобретательность не знали предела. Мир очереди - энциклопедия способов выживания. Применение грубой
    физической силы представляло собой лишь наиболее примитивный из них:

    «Группа покупателей в 200 человек, не желавших встать в очередь, пыталась силой прорвать цепь милиции и сбить очередь».

    Из донесения Берии, в то время главы НКВД, Сталину и Молотову : «У магазина “Ткани”, против Зоопарка, 24 февраля один гражданин, стоявший в конце очереди, к моменту начала торговли подошел к самому
    магазину. Вскоре к нему присоединились четверо, и между ними произошел следующий разговор: “Сегодня ничего не выйдет. Я стою далеко”. Другой говорит: “Надо прорваться”, и тут же рассказал, как это им
    удалось в прошлый раз: “Милиционер схватил Ваську, Васька схватил милиционера, Гришка вступился в защиту, а мы вчетвером прорвались и сделали удачные покупки”».

    Знал бы Василий, что попал в сводку Берии для Сталина. С другой стороны, подумать только, что только не волновало отца народов!

    Грубая сила была на виду, но скрытый от глаз постороннего мир очереди был более изощренным, то был мир обмана, взяток, блата - личных связей и полезных знакомств, неистощимой изобретательности,
    творчества и даже искусства.

    Для покупки товаров вне очереди использовали якобы своих грудных детей, которых могли передавать из рук в руки по нескольку раз.

    Другой способ, описанный в материалах 1930-х годов, - комбинация с чеками, в которой участвовали работники магазина. С вечера они заготавливали кассовые чеки со штампом «доплата». Владелец такого чека
    наутро шел в магазин, как будто бы он уже отстоял очередь, купил товар, но у него не хватило денег, и он ходил за ними домой. Милиционер, охранявший вход в магазин, в таких случаях пропускал без
    очереди. Личное знакомство или подкуп милиционера также позволяли пройти без очереди. По знакомству с продавцами или администрацией магазина можно было попасть в магазин со служебного входа или вообще
    не ходить туда, а получить товар «на дому» за дополнительную плату.

    То была целая наука - стоять в очереди. Где стоять? Когда стоять? И даже в чем стоять. Одежда и внешний вид приобрели особое значение после того, как в Москве стали продавать товары только москвичам по
    предъявлении прописки. Очередь маскировалась - своеобразная форма социальной мимикрии:

    «В 7 час. 20 мин. у магазина шерстяных тканей (Колхозная площадь) была уже организована очередь, которую постепенно пропускали через железные ворота во двор, где производилась проверка документов. И
    всех лиц, не прописанных в Москве, в магазин не пропускали».

    Из разговора пострадавших: «Одеться надо было бы почище, тогда с очереди не выгонят. Свой своего узнает по одежке. Как хорошо одет, так даже документов не спрашивают, а вот как на мне засаленный кожух,
    мохнатая шапка, то меня, даже не посмотрев документов, выгнали со двора».

    Тысячные очереди требовали изобретательности не только от покупателя, но и от продавца. При таком наплыве и «всеядности» покупателя торговля превращалась в механическое распределение по установленным
    нормам отпуска. В документах описана, например, практика очередности в продаже товаров: пока не кончался сахар, масло не начинали продавать. Или нарезали ткань лишь из одного рулона и только после того,
    как рулон заканчивался, начинали продавать ткань из рулона другой расцветки[12]. Продавцы экономили время, покупатель же терял право выбора товара и вынужден был покупать то, что продавалось в тот
    момент, когда подошла его очередь. Так очередь становилась рычагом своеобразной «рационализации» торговли.

    Для экономии времени одежду и обувь покупали без примерки и на следующий день в магазине стояло уже две очереди: одна - покупать, другая - менять купленное накануне. Правительство даже вынуждено было
    специальным указом запретить «беспримерочную» торговлю.

    Для кого-то стояние в очереди было наказанием, для кого-то проведением досуга, а для кого-то профессией, предпринимательством, средством заработать деньги. Как выразился один из профессионалов-
    стояльщиков, «если хорошо постоять в очереди, то можно и не работать». НКВД отмечало, что в очередях мелькали одни и те же обветренные от долгого стояния на улице лица.

    Место в очереди можно было купить, хотя стоило это дорого - 25-30 рублей. Цена колебалась в зависимости от близости к дверям магазина. За деньги можно было нанять человека стоять в очереди, например,
    ночью, а утром заменить его. «Наемный» мог и покупать для заказчика товар, получая при этом сверх цены, например, по 2-3 рубля за каждый метр мануфактуры.

    «В 9 час. утра очереди у промтоварных магазинов меняют свое лицо: приходят взрослые, “подменяются” старики и молодежь, много появляется “соседей” и “ранее стоящих”. Делается это так: подходит,
    здоровается со стоящим, тот подтверждает, что он [вновь пришедший. - Е.О.] стоял, и уходит. Появляются женщины в очередях, одетые в меховые шубы, шляпы, прилично одетые мужчины, которых не было раньше».

    Наем стояльщиков мог носить и заочный характер. Город и деревня установили взаимовыгодный бартер:

    По словам колхозника из Киевской области: «У нас в селе так устраиваются: посылают знакомым в Москву деньги, платят им за то, что стоят в очереди, а те им пересылают мануфактуру. Или еще делают так:
    приезжают в Москву, сами стоят в очереди, и те, у кого остановились, тоже стоят с ними. За это продукты им привозят и деньги платят. А мне не повезло, я остановился у таких, которые все работают, боятся
    на работу опоздать. Теперь насчет дисциплины, они говорят, строго».

    «Стояла в очереди “уполномоченная” деревни. Затем к ней присоединилось 30-40 человек, приехавших утренним поездом».

    История советской очереди - это прежде всего история выживания, но было у советской очереди и своеобразное политическое лицо. В определенные моменты истории очередь, по сути, являлась формой
    гражданского неповиновения.

    В конце 1930-х годов руководство страны повело против очередей войну. У власти к тому были свои основания. Вместо того чтобы работать, народ разъезжал по стране и простаивал за товаром. Иногородние
    ночевали на вокзалах, в подъездах домов, на улицах - образцовые города превращались в проходной двор или переполненный грязный вокзал, с обострившейся криминальной обстановкой и угрозой массовых
    эпидемий. Население крупных промышленных центров, которое в борьбе за товар тоже отстаивало свои права, лихорадило.

    Начало войны с товарным десантом и очередями было положено постановлением Совета народных комиссаров «О борьбе с очередями за промтоварами в магазинах г. Москвы» (апрель 1939 года). Несколько дней
    спустя вышло такое же постановление для Ленинграда. «Промтоварные» постановления вскоре были дополнены «продовольственными»: 17 января 1940 года появилось постановление СНК СССР «О борьбе с очередями за
    продовольственными товарами в Москве и Ленинграде». Весной и летом того же года Политбюро распространило его на длинный список городов Российской Федерации и других союзных республик[13].

    Постановления требовали проводить разъяснительные беседы с людьми в очередях и по месту жительства, открывать новые магазины, изыскивать дополнительные фонды товаров. Но ради быстрого эффекта пошли в
    дело репрессии. НКВД и НКПС (Наркомат путей сообщения) очищали города от приезжих. Каждый крупный универмаг имел наряд милиции, который проверял документы и «изымал» приезжих из очередей. Велось
    патрулирование вокзалов и поездов. НКПС ограничил продажу транспортных билетов. Сельской администрации запрещалось выдавать крестьянам справки для поездки в города. НКВД должен был отбирать справки у
    стоявших в очередях крестьян и передавать их в прокуратуру для привлечения к ответственности тех, кто их выдал. Незаконный приезд карался штрафом[14].

    Одновременно с очисткой городов от приезжих были приняты меры по борьбе «со спекулянтами и закупщиками» - штрафы и уголовные наказания для тех, кто превышал нормы покупки. Милиция проверяла кошелки у
    стоявших в очередях. Купленное сверх нормы изымалось и возвращалось в магазин. С 1 августа 1940 года в Москве запретили «торговлю с рук»[15]. Прошли показательные суды над «спекулянтами». По наиболее
    характерным делам приговоры публиковались в печати.

    В конце концов руководство страны вообще запретило очереди. Очередь могла стоять внутри магазина в часы его работы, но за пределами магазина до начала торговли, или после закрытия магазина, или в часы
    его работы очередей не должно было быть, иначе штраф. Изобретательности властям в борьбе с очередями было не занимать. Один из способов - «переворачивание» очередей. Перед самым открытием магазина
    прибывала милиция, порой конная, и перестраивала очередь так, что те, кто был в ее начале, оказывались в конце[16].

    Аресты, судебные процессы, штрафы, конфискация товаров давали лишь скоротечный эффект. Острый товарный дефицит, как перпетуум мобиле, приводил в действие энергию людей.

    «Вот они, архангелы. Приготовьте по 50 рублей», - встречала очередь милиционеров и на время расходилась, с тем чтобы после ухода стражей порядка вновь вернуться на свои места. Запретили стоять перед
    магазином - очередь «уползала» и пряталась во дворах, ближних парках и скверах. Чтобы вновь приходившие могли найти очередь и, не дай бог, не образовали бы еще одну, выделялось два-три человека, которые
    курсировали от магазина к месту сбора покупателей. Когда правительство запретило собираться не только перед магазинами, но и в подворотнях, парках, скверах, очередь приобрела «диффузный» характер.
    Группы людей «ожидали трамвай» на остановках перед магазином или просто прогуливались перед ним, поддерживая очередность вопросом: «За кем гуляете?»:

    «По всей улице вдоль домов прохаживались небольшие группки и отдельные единицы».

    «Картина такова: на остановке [трамвая. - Е.О.] толпится 100-150 чел. За углом же - тысячная толпа, мешающая трамвайному движению, ввиду чего милиционеры выстроились шпалерами вдоль трамвайных путей.
    Часов в 8 толпа у остановки, возросшая уже человек в 300, вдруг с криком бросилась к забору, являющемуся продолжением магазина, и стала там строиться в очередь».

    «Мосторг № 2 (М. Колхозная ул., д. 8). К 7 час. 30 мин. началось скопление публики, ходившей взад и вперед по М. Колхозной улице, попутно интересующейся тренировкой частей РККА к 1 Мая. К 8 час. утра
    была установлена очередь, насчитывавшая 2500-3000 чел. В магазине в наличии имелись лишь х/б ткани».

    «Мосторг № 101 (ГУМ, Красная пл.). До 8 часов утра очереди как таковой не существовало, но по улице Куйбышева и Ветошному пер. прохаживалась масса народа, которая, по всем признакам, дожидалась открытия
    ГУМа. При открытии магазина масса, находящаяся на улице и переулке, ринулась к дверям и быстро заполнила ГУМ».

    «Небольшие скопления скупщиков по 10-12 чел. маскируются под видом прогулки по улицам в расположении магазинов, а некоторая часть использует ночные гастрономические магазины и под видом покупателей
    простаивает в них до утра, пытаясь к открытию торговли первыми попасть в магазин».

    «Начиная с 7 часов утра некоторые ожидающие открытия магазинов маскируются под покупателей мяса, молока и других продуктов. Они имеют для виду бидончики под молоко, но, подходя к магазину, молоко не
    покупают, а опять становятся в очередь... Стоят в очереди за мясом в целях маскировки от милиции».

    Поскольку железнодорожный билет в Москву купить стало трудно, то брали билеты на поезда дальнего следования, идущие через Москву, выходили на промежуточных станциях, не доезжая до столицы, а затем
    добирались на пригородных поездах, автобусах, трамваях. Для вывоза купленного, чтобы избежать проверки и патрулей, посылали человека без багажа купить билеты. Остальные с багажом прятались в это время
    на соседней улице, а за несколько минут до отхода поезда вскакивали в вагон[17].

    Люди обходили и установленные СНК нормы покупки. Стояли целыми семьями, занимали очередь по нескольку раз, покупали в нескольких магазинах. Купленное сверх нормы прятали в чемоданы, ящики швейных машин,
    валенки, шапки, под одеждой. Сразу же после покупки «портили» товар: хлеб резали на мелкие куски, смешивали муку с крупой. В таких случаях, даже если милиция и находила «излишки», она их не отбирала -
    магазины не принимали поврежденный товар[18].

    Советские очереди были поистине многолики и многообразны. Их история при Сталине - свидетельство того, что тоталитарные режимы, несмотря на репрессии и в противовес существующим мифам, не могут
    обеспечить порядка и повиновения закону. В условиях экономики дефицита стояние в очередях было образом жизни, а часто и способом выживания. Советские очереди ушли в историю только вместе с породившей их
    плановой экономикой.


                                                          Конец

    ССЫЛКА на оригинал текста в ЖЗ (Журнальный зал)
    Прощальная ода советской очереди. Елена Осокина. "ЖЗ" Опубликовано в журнале: Неприкосновенный запас 2005, 5(43)

    Вениамин
    Thursday, April 7th, 2016
    9:46 pm
    [veniamin]
    Новелла из сборника "Мадмуазель Фифи"

    -------------------------------------------------------------------
    Ги де Мопассан. Собрание сочинений в 10 тт. Том 2. МП "Аурика", 1994
    Перевод А.Н. Чеботаревской
    Примечания Ю. Данилина
    Ocr Longsoft , февраль 2007
    -------------------------------------------------------------------
    =============================================

    Мадемуазель ФИФИ,  Ги де Мопассан(1850 _1893)готово.jpg

    Ги де Мопассан.

    Мадмуазель Фифи.                   




    Майор, граф фон Фарльсберг, командующий прусским отрядом, дочитывал принесенную ему почту. Он сидел в широком ковровом кресле, задрав ноги на изящную мраморную доску камина, где его шпоры — граф пребывал
    в замке Ювиль уже три месяца — продолбили пару заметных, углублявшихся с каждым днем выбоин.
    Чашка кофе дымилась на круглом столике, мозаичная доска которого была залита ликерами, прожжена сигарами, изрезана перочинным ножом: кончив иной раз чинить карандаш, офицер-завоеватель от нечего
    делать принимался царапать на драгоценной мебели цифры и рисунки.
    Прочитав письма и просмотрев немецкие газеты, поданные обозным почтальоном, граф встал, подбросил в камин три или четыре толстых, еще сырых полена, — эти господа понемногу вырубали парк на дрова, — и
    подошел к окну.
    Дождь лил потоками; то был нормандский дождь, словно изливаемый разъяренной рукою, дождь косой, плотный, как завеса, дождь, подобный стене из наклонных полос, хлещущий, брызжущий грязью, все
    затопляющий, — настоящий дождь окрестностей Руана, этого ночного горшка Франции.
    Офицер долго смотрел на залитые водой лужайки и вдаль — на вздувшуюся и выступившую из берегов Андель; он барабанил пальцами по стеклу, выстукивая какой-то рейнский вальс, как вдруг шум за спиною
    заставил его обернуться: пришел его помощник, барон фон Кельвейнгштейн, чин которого соответствовал нашему чину капитана.
    Майор был огромного роста, широкоплечий, с длинною веерообразной бородою, ниспадавшей на его грудь подобно скатерти; вся его рослая торжественная фигура вызывала представление о павлине, о павлине
    военном, распустившем хвост под подбородком. У неге были голубые, холодные и (.покойные глаза шрам из щеке от сабельного удара, полученного во время войны с Австрией, и он слыл не только храбрым офицером,
    но и хорошим человеком. (см. сноску внизу текста о войне.)
    Капитан, маленький, краснолицый, с большим, туго перетянутым животом, коротко подстригал свою рыжую бороду; при известном освещении она приобретала пламенные отливы, и тогда казалось, что лицо его
    натерто фосфором. У него не хватало двух зубов, выбитых в ночь кутежа, — как это вышло, он хорошенько не помнил, — и он, шепелявя, выплевывал слова, которые не всегда можно было понять. На макушке у него
    была плешь, вроде монашеской тонзуры; руно коротких курчавившихся волос, золотистых и блестящих, обрамляло этот кружок обнаженной плоти.
    Командир пожал ему руку и одним духом выпил чашку кофе (шестую за это утро), выслушивая рапорт своего подчиненного о происшествиях по службе; затем они подошли к окну и признались друг другу, что им
    невесело. Майор, человек спокойный, имевший семью на родине, приспособлялся ко всему, но капитан, отъявленный кутила, завсегдатай притонов и отчаянный юбочник, приходил в бешенство от вынужденного
    трехмесячного целомудрия на этой захолустной стоянке.
    Кто-то тихонько постучал в дверь, и командир крикнул: "Войдите!" На пороге показался один из их солдат-автоматов; его появление означало, что завтрак подан.
    В столовой они застали трех младших офицеров: лейтенанта Отто фон Гросслинга и двух младших лейтенантов, Фрица Шейнаубурга и маркиза Вильгельма фон Эйрик, маленького блондина, надменного и грубого с
    мужчинами, жестокого с побежденными и вспыльчивого, как порох.
    С минуты вступления во Францию товарищи звали его не иначе, как Мадмуазель Фифи. Этим прозвищем он был обязан своей кокетливой внешности, тонкому, словно перетянутому корсетом стану, бледному лицу с
    едва пробивавшимися усиками, а также усвоенной им привычке употреблять ежеминутно, дабы выразить наивысшее презрение к людям и вещам, французские слова "fi", "fi donc" [1], которые он произносил с легким
    присвистом.

    [1] Французские междометия, выражающие укоризну, недовольство, презрение, отвращение.

    Столовая в замке Ювиль представляла собою длинную, царственно пышную комнату; ее старинные зеркала, все в звездообразных трещинах от пуль, и высокие фландрские шпалеры по стенам, искромсанные ударами
    сабли и кое-где свисавшие лохмами, свидетельствовали о занятиях Мадмуазель Фифи в часы досуга.
    Три фамильных портрета на стенах — воин, облаченный в броню, кардинал и председатель суда — курили теперь длинные фарфоровые трубки, а благородная дама в узком корсаже надменно выставляла из рамы со
    стершейся позолотой огромные нарисованные углем усы.
    Завтрак офицеров проходил почти безмолвно. Обезображенная и полутемная от ливня комната наводила уныние своим видом завоеванного места, а ее старый дубовый паркет был покрыт грязью, как пол в кабаке.
    Окончив еду и перейдя к вину и курению, они, как повелось каждый день, принялись жаловаться на скуку. Бутылки с коньяком и ликерами переходили из рук в руки; развалившись на стульях, офицеры
    непрестанно отхлебывали маленькими глотками вино, не выпуская изо рта длинных изогнутых трубок с фаянсовым яйцом на конце, пестро расписанных, словно для соблазна готтентотов.
    Как только стаканы опорожнялись, офицеры с покорным и усталым видом наполняли их снова. Но Мадмуазель Фифи при этом всякий раз разбивал свой стакан, и солдат немедленно подавал ему другой.
    Едкий табачный туман заволакивал их, и они, казалось, все глубже погружались в сонливый и печальный хмель, в угрюмое опьянение людей, которым нечего делать.
    Но вдруг барон вскочил. Дрожа от бешенства, он выкрикнул:
    — Черт побери! Так не может продолжаться. Надо, наконец, что-нибудь придумать!
    Лейтенант Отто и младший лейтенант Фриц, оба с типичными немецкими лицами, неподвижными и глубокомысленными, спросили в один голос:
    — Что же, капитан?
    Он с минуту подумал, потом сказал:
    — Что? Если командир разрешит, надо устроить пирушку!
    Майор вынул изо рта трубку:
    — Какую пирушку, капитан? Барон подошел к нему:
    — Я беру все хлопоты на себя, господин майор. Слушаюсь будет отправлен мною в Руан и привезет с собою дам; я знаю, где их раздобыть. Приготовят ужин, все у нас для этого есть, и мы по крайней мере
    проведем славный вечерок.
    Граф фон Фарльсберг улыбнулся, пожимая плечами:
    — Вы с ума сошли, друг мой.
    Но офицеры вскочили со своих мест, окружили командира и взмолились:
    — Разрешите капитану, начальник! Здесь так уныло.
    Наконец майор уступил, сказав: "Ну, хорошо", — и барон тотчас же послал за Слушаюсь. То был старый унтер-офицер; он никогда не улыбался, но фанатически выполнял все приказания начальства, каковы бы
    они ни были.
    Вытянувшись, он бесстрастно выслушал указание барона, затем вышел, и пять минут спустя четверка лошадей уже мчала под проливным дождем огромную обозную повозку с натянутым над нею в виде свода
    брезентом.
    Тотчас все словно пробудилось: вялые фигуры выпрямились, лица оживились, и все принялись болтать. Хотя ливень продолжался с тем же неистовством, майор объявил, что стало светлее, а лейтенант Отто
    уверенно утверждал, что небо сейчас прояснится. Сам Мадмуазель Фифи, казалось, не мог усидеть на месте. Он вставал и садился снова. Его светлые, жесткие глаза искали, что бы такое разбить. Вдруг,
    остановившись взглядом на усатой даме, молодой блондин вынул револьвер.
    — Ты этого не увидишь, — сказал он и, не вставая с места, прицелился. Две пули одна за другой пробили глаза на портрете.
    Затем он крикнул:
    — Заложим мину!
    И разговоры вмиг смолкли, словно вниманием всех присутствующих овладел какой-то новый и захватывающий интерес.
    Мина была его выдумкой, его способом разрушения, его любимой забавой.
    Покидая замок, его владелец, граф Фернан д'Амуа д'Ювиль, не успел ни захватить с собою, ни спрятать ничего, кроме серебра, замурованного в углублении одной стены. А так как он был богат и любил
    искусство, то большая гостиная, выходившая в столовую, представляла собою до поспешного бегства хозяина настоящую галерею музея.
    По стенам висели дорогие полотна, рисунки и акварели. На столиках и шкафах, на этажерках и в изящных витринах было множество безделушек: китайские вазы, статуэтки, фигурки из саксонского фарфора,
    китайские уроды, старая слоновая кость и венецианское стекло населяли огромную комнату своею драгоценною и причудливою толпой.
    Теперь от всего этого не осталось почти ничего. Не то, чтобы вещи были разграблены, — майор граф фон Фарльсберг этого никогда не допустил бы, — но Мадмуазель Фифи время от времени закладывал мину, и
    в такие дни все офицеры действительно веселились вовсю в течение нескольких минут.
    Маленький маркиз пошел в гостиную на поиски того, что ему было нужно. Он принес крошечный чайник из китайского фарфора — семьи "розовых", — насыпал в него пороху, осторожно ввел через носик длинный
    кусок трута, поджег его и бегом отнес эту адскую машину в соседнюю комнату.
    Затем он мгновенно вернулся и запер за собою дверь. Все немцы ожидали, стоя, с улыбкою детского любопытства на лицах, и как только взрыв потряс стены замка, толпою бросились в гостиную.
    Мадмуазель Фифи, войдя первым, неистово захлопал в ладоши при виде терракотовой Венеры, у которой наконец-то отвалилась голова; каждый подбирал куски фарфора, удивляясь странной форме изломов,
    причиненных взрывом, рассматривая новые повреждения и споря о некоторых, как о результате предыдущих взрывов; майор же окидывал отеческим взглядом огромный зал, разрушенный, словно по воле Нерона, этой
    картечью и усеянный обломками произведений искусства. Он вышел первым, благодушно заявив:
    — На этот раз очень удачно.
    Но в столовую, где было сильно накурено, ворвался такой столб дыма, то стало трудно дышать. Майор распахнул окно; офицеры, вернувшиеся допивать последние рюмки коньяку, тоже подошли к окну.
    Комната наполнилась влажным воздухом, который принес с собою облако водяной пыли, оседавшей на бородах. Офицеры смотрели на высокие деревья, поникшие под ливнем, на широкую долину, помрачневшую от
    низких черных туч, и на далекую церковную колокольню, высившуюся серой стрелой под проливным дождем.
    Как только пришли пруссаки, на этой колокольне больше не звонили. То было, впрочем, единственное сопротивление, встреченное завоевателями в этом крае. Кюре ничуть не отказывался принимать на постой и
    кормить прусских солдат; он даже не раз соглашался распить бутылочку пива или бордо с неприятельским командиром, часто прибегавшим к его благосклонному посредничеству; но нечего было и просить его хоть
    раз ударить в колокол: он скорее дал бы себя расстрелять. То был его личный способ протеста против нашествия, протеста молчанием, мирного и единственного протеста который, по его словам, приличествовал
    священнику, носителю кротости, а не вражды. На десять лье в округе все восхваляли твердость и геройство аббата Шантавуана, посмевшего утвердить народный траур упорным безмолвием своей церкви.
    Вся деревня, воодушевленная этим сопротивлением, готова была до конца поддерживать своего пастыря, идти на все: подобный молчаливый протест она считала спасением народной чести. Крестьянам казалось,
    что они оказали не меньшие услуги родине, чем Бельфор и Страсбург,(см. сноску внизу текста.) что они подали одинаковый пример патриотизма и имя их деревушки обессмертится; впрочем, помимо этого,
    они ни в чем не отказывали пруссакам-победителям.
    Начальник и офицеры смеялись над этим безобидным мужеством, но так как во всей местности к ним относились предупредительно и с покорностью, то они охотно мирились с таким молчаливым выражением
    патриотизма.
    Один только маленький маркиз Вильгельм во что бы то ни стало хотел добиться, чтобы колокол зазвонил. Он злился на дипломатическую снисходительность своего начальника и ежедневно умолял его дозволить
    один раз, один только разик, просто забавы ради, прозвонить "дин-дон-дон". Он просил об этом с грацией кошки, с вкрадчивостью женщины, нежным голосом отуманенной желанием любовницы; но майор не уступал, и
    Мадмуазель Фифи, для своего утешения, закладывал мины в замке Ювиль.
    Несколько минут все пятеро стояли группой у окна, вдыхая влажный воздух. Наконец лейтенант Фриц, грубо рассмеявшись, сказал:
    — Этим дефицам выпал дурной фремя для их прокулки.
    Затем каждый отправился по своим делам, а у капитана оказалось множество хлопот по приготовлению обеда.
    Встретившись снова вечером, они не могли не рассмеяться, взглянув друг на друга: все напомадились, надушились, принарядились и были ослепительны, как в дни больших парадов. Волосы майора казались уже
    не столь седыми, как утром, а капитан побрился, оставив только усы, пылавшие у него под носом.
    Несмотря на дождь, окно оставили открытым, то и дело кто-нибудь подходил к нему и прислушивался. В десять минут седьмого барон сообщил об отдаленном стуке колес. Все бросились к окну, и вскоре на
    двор влетел огромный фургон, запряженный четверкою быстро мчавшихся лошадей; они были забрызганы грязью до самой спины, дымились от пота и храпели.
    И на крыльцо взошли пять женщин, пять красивых девушек, тщательно отобранных товарищем капитана, к которому Слушаюсь ходил с визитною карточкой своего офицера.
    Они не заставили себя просить, зная наперед, что им хорошо заплатят; за три месяца они успели ознакомиться с пруссаками и примирились с ними, как и с положением вещей вообще. "Этого требует наше
    ремесло", — убеждали они себя по дороге, без сомнения, стараясь заглушить тайные укоры каких-то остатков совести.
    Тотчас же вошли в столовую. При свете она казалась еще мрачнее в своем плачевном разгроме, а стол, уставленный яствами, дорогой посудой и серебром, найденным в стене, где его спрятал владелец замка,
    придавал комнате вид таверны, где после грабежа ужинают бандиты. Капитан, весь сияя, тотчас же завладел женщинами, как привычным своим достоянием: он осматривал их, обнимал, обнюхивал, определял их
    ценность, как жриц веселья, а когда трое молодых людей захотели выбрать себе по даме, он властно остановил их, намереваясь произвести раздел самолично, по чинам, по всей справедливости, чтобы ничем не
    нарушить иерархии.
    Во избежание всяких споров, пререканий и подозрений в пристрастии, он выстроил их в ряд, по росту и обратился к самой высокой, словно командуя:
    — Твое имя?
    — Памела, — отвечала та, стараясь говорить громче.
    И он провозгласил:
    — Номер первый, Памела, присуждается командующему.
    Обняв затем вторую, Блондинку, в знак присвоения, он предложил толстую Аманду лейтенанту Отто, Еву, по прозвищу Томат, — младшему лейтенанту Фрицу, а самую маленькую из всех, еврейку Рашель,
    молоденькую брюнетку, с черными, как чернильные пятна, глазами, со вздернутым носиком, не подтверждавшим правила о том, что все евреи горбоносы, — самому молодому из офицеров, хрупкому маркизу Вильгельму
    фон Эйрик.
    Все женщины, впрочем, были красивые и полные; они мало отличались друг от друга лицом, а по причине ежедневных занятий любовью и общей жизни в публичном доме походили одна на другую манерами и цветом
    кожи.
    Трое молодых людей хотели было тотчас же увести своих женщин наверх, под предлогом дать им умыться и почиститься; но капитан мудро воспротивился этому, утверждая, что они достаточно опрятны, чтобы
    сесть за стол, и что те офицеры, которые пойдут с ними наверх, захотят, пожалуй, спустившись, поменяться дамами, чем расстроят остальные пары. Его житейская опытность одержала верх. Ограничились
    многочисленными поцелуями, поцелуями ожидания.
    Вдруг Рашель чуть не задохнулась, закашлявшись до слез и выпуская дым из ноздрей. Маркиз под предлогом поцелуя впустил ей в рот струю табачного дыма. Она не рассердилась, не сказала ни слова, но
    пристально взглянула на своего обладателя, и в глубине ее черных глаз вспыхнул гнев.
    Сели за стол. Сам командующий был, казалось, в восторге; направо от себя он посадил Памелу, налево Блондинку и объявил, развертывая салфетку:
    — Вам пришла в голову восхитительная мысль, капитан.
    Лейтенанты Отто и Фриц, державшиеся отменно вежливо, словно рядом с ними были светские дамы, стесняли этим своих соседок; но барон фон Кельвейнгштейн, чувствуя себя в своей сфере, сиял, сыпал
    двусмысленными остротами и се своей шапкой огненно-рыжих волос казался объятым пламенем. Он любезничал на рейнско-французском языке, и его кабацкие комплименты, выплюнутые сквозь отверстие двух выбитых
    зубов, долетали к девицам с брызгами слюны.
    Девушки, впрочем, ничего не понимали, и сознание их как будто пробудилось лишь в тот момент, когда барон стал изрыгать похабные слова и непристойности, искажаемые вдобавок его произношением. Тогда
    они начали хохотать, как безумные, приваливаясь на животы соседям и повторяя выражения барона, которые тот намеренно коверкал, чтобы заставить их говорить сальности. И девицы сыпали ими в изобилии.
    Опьянев от первых бутылок вина и снова став самими собой, войдя в привычную роль, они целовали направо и налево усы, щипали руки, испускали пронзительные крики и пили из всех стаканов, распевая
    французские куплеты и обрывки немецких песен, усвоенные ими в ежедневном общении с неприятелем.
    Вскоре и мужчины, опьяненные этим столь доступным их обонянию и осязанию женским телом, обезумели, принялись реветь, бить посуду, в то время как солдаты, стоявшие за каждым стулом, бесстрастно
    прислуживали им.
    Только один майор хранил известную сдержанность.
    Мадмуазель Фифи взял Рашель к себе на колени. Приходя в возбуждение, хотя и оставаясь холодным, он то начинал безумно целовать черные завитки волос у ее затылка, вдыхая между платьем и кожей нежную
    теплоту ее тела и его запах, то, охваченный звериным неистовством, потребностью разрушения, яростно щипал ее сквозь одежду, так что она вскрикивала. Нередко также, держа ее в объятиях и сжимая, словно
    стремясь слиться с нею, он подолгу впивался губами в свежий рот еврейки и целовал ее до того, что дух захватывало; и вдруг в одну из таких минут он укусил девушку так глубоко, что струйка крови побежала
    по ее подбородку, стекая за корсаж.
    Еще раз взглянула она в глаза офицеру и, отирая кровь, пробормотала:
    — За это расплачиваются.
    Он расхохотался жестоким смехом.
    — Я заплачу, — сказал он.
    Подали десерт. Начали разливать шампанское. Командующий поднялся и тем же тоном, каким провозгласил бы тост за здоровье императрицы Августы, сказал:
    — За наших дам!
    И начались тосты, галантные тосты солдафонов и пьяниц, вперемешку с циничными шутками, казавшимися еще грубее из-за незнания языка.
    Офицеры вставали один за другим, пытаясь блеснуть остроумием, стараясь быть забавными, а женщины, пьяные вдрызг, с блуждающим взором, с отвиснувшими губами, каждый раз неистово аплодировали.
    Капитан, желая придать оргии праздничный и галантный характер, снова поднял бокал и воскликнул:
    — За наши победы над сердцами!
    Тогда лейтенант Отто, напоминавший собою шварцвальдского медведя, встал, возбужденный, упившийся, и в порыве патриотизма крикнул:
    — За наши победы над Францией!
    Как ни пьяны были женщины, однако они разом умолкли, а Рашель, дрожа, обернулась:
    — Ну, знаешь, видала я французов, в присутствии которых ты не посмел бы сказать этого!
    Но маленький маркиз, продолжая держать ее на коленях, захохотал, развеселившись от вина:
    — Ха-ха-ха! Я таких не видывал. Стоит нам только появиться, как они улепетывают со всех ног!
    Взбешенная девушка крикнула ему прямо в лицо:
    — Лжешь, негодяй!
    Мгновение он пристально смотрел на нее своими светлыми глазами, как смотрел на картины, холст которых продырявливал выстрелами из револьвера, затем рассмеялся:
    — Вот как! Ну, давай потолкуем об этом, красавица! Да разве мы были бы здесь, будь они похрабрее?
    Он оживился:
    — Мы их господа! Франция — наша!
    Рывком Рашель соскользнула с его колен и опустилась на свой стул. Он встал, протянул бокал над столом и повторил:
    — Нам принадлежит вся Франция, все французы, все леса, поля и все дома Франции!
    Остальные, совершенно пьяные, охваченные военным энтузиазмом, энтузиазмом скотов, подняли свои бокалы с ревом: "Да здравствует Пруссия!" — и залпом их осушили.
    Девушки, вынужденные молчать, перепуганные, не протестовали. Молчала и Рашель, не имея сил ответить.
    Маркиз поставил на голову еврейке наполненный снова бокал шампанского
    — Нам, — крикнул он, — принадлежат и все женщины Франции!
    Рашель вскочила так быстро, что бокал опрокинулся: словно совершая крещение, он пролил желтое вино на ее черные волосы и, упав на тол, разбился. Ее губы дрожали, она с вызовом смотрела на офицера,
    продолжавшего смеяться, и, задыхаясь от гнева, пролепетала:
    — Нет, врешь, это уж нет; женщины Франции никогда не будут вашими!
    Он сел, чтобы вдоволь посмеяться, и, подражая парижскому произношению, сказал:
    — Она прелестна, прелестна! Но для чего же ты здесь, моя крошка?
    Ошеломленная, она сначала умолкла и в овладевшем ею волнении не осознала его слов, но затем, поняв, что он говорил, бросила ему негодующе и яростно:
    — Я! Я! Да я не женщина, я — шлюха, а это то самое, что и нужно пруссакам.
    Не успела она договорить, как он со всего размаху дал ей пощечину; но в ту минуту, когда он снова занес руку, она, обезумев от ярости, схватила со стола десертный ножичек с серебряным лезвием и так
    быстро, что никто не успел заметить, всадила его офицеру прямо в шею, у той самой впадинки, где начинается грудь.
    Какое-то недоговоренное слово застряло у него в горле, и он остался с разинутым ртом и с ужасающим выражением глаз.
    У всех вырвался рев, и все в смятении вскочили; Рашель швырнула стул под ноги лейтенанту Отто, так что он растянулся во весь рост, подбежала к окну, распахнула его и, прежде чем ее успели догнать,
    прыгнула в темноту, где не переставал лить дождь.
    Две минуты спустя Мадмуазель Фифи был мертв.
    Фриц и Отто обнажили сабли и хотели зарубить женщин, валявшихся у них в ногах. Майору едва удалось помешать этой бойне, и он приказал запереть в отдельную комнату четырех обезумевших женщин под
    охраной двух часовых; затем он привел свой отряд в боевую готовность и организовал преследование беглянки, в полной уверенности, что ее поймают.
    Пятьдесят человек, напутствуемые угрозами, были отправлены в парк; двести других обыскивали леса и все дома в долине.
    Стол, с которого мгновенно все убрали, служил теперь смертным ложем, а четверо протрезвившихся, неумолимых офицеров, с суровыми лицами воинов при исполнении обязанностей, стояли у окон, стараясь
    проникнуть взглядом во мрак.
    Страшный ливень продолжался. Тьму наполняло непрерывное хлюпанье, реющий шорох всей той воды, которая струится с неба, сбегает по земле, падает каплями и брызжет кругом.
    Вдруг раздался выстрел, затем издалека другой, и в течение четырех часов время от времени слышались то близкие, то отдаленные выстрелы, сигналы сбора, непонятные слова, выкрикиваемые хриплыми
    голосами и звучавшие призывом.
    К утру все вернулись. Двое солдат было убито и трое других ранено их товарищами в пылу охоты и в сумятице ночной погони.
    Рашель не нашли.
    Тогда пруссаки решили нагнать страху на жителей, перевернули вверх дном все дома, изъездили, обыскали, перевернули всю местность. Еврейка не оставила, казалось, ни малейшего следа на своем пути.
    Когда об этом было доложено генералу, он приказал потушить дело, чтобы не давать дурного примера армии, и наложил дисциплинарное взыскание на майора, а тот, в свою очередь, взгрел своих подчиненных.
    "Воюют не для того, чтобы развлекаться и ласкать публичных девок", — сказал генерал. И граф фон Фарльсберг в крайнем раздражении решил выместить все это на округе.
    Так как ему нужен был какой-нибудь предлог, чтобы без стеснения приступить к репрессиям, он призвал кюре и приказал ему звонить в колокол на похоронах маркиза фон Эйрик.
    Вопреки всякому ожиданию священник на этот раз оказался послушным, покорным, полным предупредительности. И когда тело Мадмуазель Фифи, которое несли солдаты и впереди которого, вокруг и сзади шли
    солдаты с заряженными ружьями, — когда оно покинуло замок Ювиль, направляясь на кладбище, с колокольни впервые раздался похоронный звон, причем колокол звучал как-то весело, словно его ласкала дружеская
    рука.
    Он звонил и вечером, и на другой день, и стал звонить ежедневно; он трезвонил, сколько от него требовали. Порою он даже начинал одиноко покачиваться ночью и тихонько издавал во мраке два — три звука,
    точно проснулся неизвестно зачем и был охвачен странной веселостью. Тогда местные крестьяне решили, что он заколдован, и уже никто, кроме кюре и пономаря, не приближался к колокольне.
    А там, наверху, в тоске и одиночестве, жила несчастная девушка, принимавшая тайком пищу от этих двух людей.
    Она оставалась на колокольне вплоть до ухода немецких войск. Затем однажды вечером кюре попросил шарабан у булочника и сам отвез свою пленницу до ворот Руана. Приехав туда, священник поцеловал ее;
    она вышла из экипажа и быстро добралась пешком до публичного дома, хозяйка которого считала ее умершей.
    Несколько времени спустя ее взял оттуда один патриот, чуждый предрассудков, полюбивший ее за этот прекрасный поступок; затем, позднее, полюбив ее уже ради нее самой, он женился на ней и сделал из нее
    даму не хуже многих других.

    ----------------------------------------------------------------------------------
                                                          Конец
    Вениамин



    Новейшие библиографы указывают, что новелла впервые напечатана в "Жиль Блас" 23 марта 1882 года.
    Война с Австрией. — Речь идет о прусско-австрийской войне 1866 года, завершившейся победой Пруссии при Садова.
    Бельфор и Страсбург — намек на героическое сопротивление, которое оказали прусскому нашествию в 1870 — 1871 годах французская крепость Бельфор и столица Эльзаса — город Страсбург.
    Sunday, April 3rd, 2016
    11:24 pm
    [veniamin]
    Преступление, раскрытое дядюшкой Бонифасом.
    Ги де Мопассан.

    Преступление, раскрытое дядюшкой Бонифасом.                   

    Мадемуазель ФИФИ, обложка, Ги де Мопассан


    В тот день почтальон Бонифас, выходя из почтовой конторы, рассчитал, что обход будет короче обычного, и почувствовал от этого живейшую радость. Он обслуживал все деревни, расположенные
    вокруг местечка Вирвиль, и иной раз под вечер, возвращаясь широким усталым шагом домой, ощущал, что ноги его отмахали по меньшей мере сорок километров.
    Итак, разноска писем кончится рано; он может даже не слишком торопиться и вернется домой часам к трем. Вот благодать!
    Он вышел из села по сеннемарской дороге и приступил к делу. Стоял июнь, месяц зелени и цветов, настоящий месяц полей.
    Почтальон в синей блузе в черном кепи с красным кантом шел узкими тропинками по полям, засеянным рапсом, овсом и пшеницей, пропадая в хлебах по самые плечи; голова его, двигаясь над
    колосьями, словно плыла по спокойному зеленеющему морю, мягко волнуемому легким ветерком.
    Он входил через деревянные ворота на фермы, осененные двумя рядами буков, величал крестьянина по имени: "Мое почтение, кум Шико" — и вручал ему номер "Пти Норман". Фермер вытирал руку о
    штаны, брал газету и совал ее в карман, чтобы почитать в свое удовольствие после полдника. Собака, выскочив из бочки у подножия накренившейся яблони, неистово лаяла и рвалась с цепи, а
    почтальон, не оборачиваясь, опять пускался в путь, по-военному выбрасывая вперед длинные ноги, положив левую руку на сумку, а правой орудуя тростью, которая, как и он, двигалась размеренно и
    проворно.
    Он разнес газеты и письма по деревушке Сеннемар, а потом снова пошел полями, чтобы доставить почту сборщику податей, жившему в уединенном домике на расстоянии километра от местечка.
    Это был новый сборщик податей, г-н Шапати, молодожен, приехавший сюда на прошлой неделе.
    Он получил парижскую газету, и почтальон Бонифас иногда, если было свободное время, заглядывал в нее, перед тем как сдать подписчику.
    Он и теперь раскрыл сумку, взял газету, осторожно вынул ее из бандероли, развернул и стал на ходу читать. Первая страница его не интересовала; к политике он был равнодушен, он неизменно
    пропускал и финансовый отдел, зато происшествия страстно захватывали его.
    В тот день они были многочисленны. Сообщение об убийстве, совершенном в сторожке какого-то лесника, настолько его взволновало, что он даже остановился посреди клеверного поля, чтобы не
    спеша перечесть заметку. Подробности были ужасны. Дровосек, проходя утром мимо сторожки, обнаружил на пороге капли крови — словно у кого-то шла носом кровь. "Лесник, верно, зарезал вчера
    кролика", — подумал он; однако, подойдя ближе, он увидел, что дверь полуоткрыта, а запор взломан.
    Тогда дровосек в испуге побежал на село, чтобы сообщить об этом мэру; тот взял на подмогу полевого сторожа и учителя, и они вчетвером направились к месту происшествия.
    Они нашли лесничего с перерезанным горлом возле очага, его жена, удавленная, лежала под кроватью, а их шестилетняя дочь была задушена между двух матрацев.
    Почтальон Бонифас так разволновался при мысли об этом убийстве, ужасные подробности которого вставали в его воображении одно за другим, что почувствовал слабость в ногах и громко проговорил:
    — Черт возьми! Бывают же на свете такие мерзавцы!
    Он всунул газету в бандероль и двинулся дальше; в голове его все еще витали картины преступления. Вскоре он добрался до жилища г-на Шапати, открыл садовую калитку и подошел к дому.
    Это было низкое одноэтажное строение с мансардой. Метров на пятьсот вокруг не было никакого жилья.
    Почтальон поднялся на крыльцо, взялся за ручку, попробовал отворить дверь, но убедился, что она заперта. Тогда он обратил внимание на то, что ставни закрыты — по всем признакам в этот день
    никто еще не выходил из дому.
    Это его встревожило, потому что г-н Шапати, с тех пор как приехал, вставал довольно рано. Бонифас вынул часы. Было еще только десять минут восьмого, следовательно, он пришел на час раньше
    обычного. Все равно сборщик податей в это время обычно уже бывал на ногах.
    Тогда дядюшка Бонифас, крадучись, обошел вокруг дома, словно чего-то опасаясь. Он не обнаружил ничего подозрительного, если не считать следов мужских ног на грядке клубники.
    Но, проходя под одним из окон, он вдруг замер, оцепенев от ужаса. В доме раздавались стоны.
    Он приблизился, перешагнул через бордюр из кустиков тимьяна и, вслушиваясь, прильнул ухом к ставню, — сомнений не было, в доме кто-то стонал. Почтальон ясно слышал протяжные страдальческие
    вздохи, какое-то хрипение, шум борьбы. Потом стоны стали громче, чаще, сделались еще явственней и перешли в крик.
    Тут Бонифас, уже больше не сомневаясь, что в этот самый миг у сборщика податей совершается преступление, бросился со всех ног через палисадник и помчался напрямик по полям, по посевам; он
    долго бежал, задыхаясь, сумка тряслась и отбивала ему бока, но наконец он достиг дверей жандармского поста, совсем запыхавшись, обезумев и в полном изнеможении.
    Бригадир Малотур, вооружившись молотком и гвоздями, занимался починкой сломанного стула. Жандарм Ротье держал поврежденный стул между колен и наставлял гвоздь на край излома, а бригадир,
    жуя усы и выпучив влажные от напряжения глаза, изо всех сил колотил молотком и при этом попадал по пальцам своего подчиненного.
    Едва завидев их, почтальон закричал:
    — Скорей! Режут податного, скорей, скорей!
    Жандармы бросили работу и, подняв головы, уставились на него с удивлением и досадой, как люди, которым помешали.
    Банифас, видя, что они скорее удивлены, чем испуганы, и ничуть не торопятся, повторил:
    — Скорей, скорей! Грабители еще в доме, я слышал крики, идемте скорей!
    Бригадир опустил молоток на землю и спросил:
    — Как вы узнали о происшествии?
    Почтальон ответил:
    — Я принес два письма и газету, но увидел, что дверь заперта, и подумал, что податной еще не вставал. Чтобы удостовериться, я обошел вокруг дома и тут услышал стоны, словно кого-то душат
    или режут; тогда я со всех ног пустился за вами. Идемте скорей.
    Бригадир спросил, вставая:
    — А сами-то вы не могли помочь?
    Почтальон растерянно ответил:
    — Я боялся, что один не справлюсь.
    Тогда бригадир, убежденный этим доводом, сказал:
    — Дайте мне только надеть мундир, я вас догоню. И он вошел в жандармскую вместе со своим подчиненным, который захватил с собою стул.
    Они вернулись почти тотчас же, и все трое бегом пустились к месту преступления.
    Подойдя к дому, они из предосторожности замедлили шаг, а бригадир вынул револьвер; потом они тихонько проникли в сад и подошли к стене. Не было никаких признаков, что преступники ушли.
    Двери по-прежнему были заперты, окна затворены.
    — Не уйдут! — прошептал бригадир.
    Дядюшка Бонифас, дрожа от волнения, повел их вокруг дома и указал на одно из окон.
    — Вот здесь, — шепнул он.
    Бригадир подошел к окну и приложился ухом к створке. Двое других впились в него взглядом и ждали, готовые ко всему.
    Он долго не двигался, прислушиваясь. Чтобы плотнее прижаться головой к деревянному ставню, он снял треуголку и держал ее в правой руке.
    Что он слышал? Его бесстрастное лицо ничего не выражало, но вдруг усы дернулись, щеки сморщились от беззвучного смеха, и, перешагнув через зеленый бордюр, он вернулся к своим спутникам,
    изумленно смотревшим на него.
    Потом сделал знак, чтобы они следовали за ним на цыпочках, а проходя мимо крыльца, приказал Бонифасу подсунуть газету и письма под дверь.
    Почтальон недоумевал, но покорно повиновался.
    — А теперь в дорогу! — сказал бригадир.
    Но едва они вышли за калитку, он обернулся к почтальону — причем глаза его весело щурились и блестели — и проговорил насмешливо, с лукавой улыбкой:
    — Ну и озорник же вы, скажу я вам!
    Старик спросил:
    — Почему это? Я слышал, ей-богу, слышал!
    Жандарм не мог уже больше выдержать и разразился хохотом. Он хохотал до слез, задыхаясь, схватившись за живот, согнувшись пополам, и уморительно морщил нос. Спутники смотрели на него в
    полной растерянности.
    Но так как он не мог ни говорить, ни сдержать хохота, ни дать понять, что с ним творится, он сделал только жест — простонародный озорной жест.
    Они все еще ничего не понимали; тогда бригадир повторил этот жест несколько раз подряд и кивнул на дом, по-прежнему запертый.
    Тут солдат вдруг догадался, и его тоже охватило неистовое веселье.
    Старик стоял перед полицейскими и в недоумении глядел, как они корчатся от смеха.
    Бригадир в конце концов немного угомонился и, шутливо хлопнув старика по животу, воскликнул:
    — Ну и забавник, ах, чертов забавник! До самой смерти не забуду, какое преступление раскрыл дядюшка Бонифас!
    Почтальон таращил глаза и твердил:
    — Ей-богу, я слышал!
    Бригадир опять обуял смех. А солдат, чтобы всласть нахохотаться, уселся на траву в придорожной канаве.
    — Ах, ты слышал? А свою-то жену ты таким же манером режешь, старый проказник?
    — Свою жену?..
    Бонифас долго соображал, потом ответил:
    — Моя жена... Она вопит, слов нет, когда я ей дам тумака... Да, тут уж она вопит как следует... Что же, значит, и господин Шапати свою колотил?
    Тогда бригадир, вне себя от восторга, повернул его за плечи, как куклу, и шепнул на ухо что-то такое, от чего тот остолбенел.
    Потом старик задумчиво пробормотал:
    — Нет... не так... не так... не так... Моя и рта не разевает... Вот бы не подумал... Быть не может!.. Всякий поклялся бы, что ее режут...
    И в смущении, посрамленный, сбитый с толку, он пошел своей дорогой, по полям; а бригадир с жандармом все еще смеялись и, выкрикивая ему вдогонку сальные казарменные шутки, смотрели, как
    удаляется его черное кепи над безмятежным морем хлебов.

    ----------------------------------------------------------------------------------
                                                          Конец
    Вениамин

    Напечатано в "Жиль Блас" 24 июня 1884 года. По указанию друга писателя, Робера Пеншона, в основе этой новеллы, лежит подлинное происшествие.
    Saturday, November 28th, 2015
    10:13 pm
    [veniamin]
    Детектив для поэтов. Для вас Юлька, для вас тов. Свинтус Грандиозус и для всех поэтов Тифаретника.

    Детектив для поэтов.
    Для вас Юлька, для вас тов. Свинтус Грандиозус и для всех поэтов Тифаретника.
    =============================================

    Карел Чапек

    ПОЭТ.                   

    Рассказы из одного кармана(3a)


    Заурядное происшествие: в четыре часа утра на Житной улице автомобиль сбил с ног пьяную старуху и скрылся, развив бешеную скорость. Молодому полицейскому комиссару Мейзлику предстояло отыскать
    это авто. Как известно, молодые полицейские чиновники относятся к делам очень серьезно.
    — Гм… — сказал Мейзлик полицейскому номер 141. — Итак, вы увидели в трехстах метрах от вас быстро удалявшийся автомобиль, а на земле — распростертое тело. Что вы прежде всего сделали?
    — Прежде всего подбежал к пострадавшей, — начал полицейский, — чтобы оказать ей первую помощь.
    — Сначала надо было заметить номер машины, — проворчал Мейзлик, — а потом уже заниматься этой бабой… Впрочем, и я, вероятно, поступил бы так же, — добавил он, почесывая голову карандашом. — Итак,
    номер машины вы не заметили. Ну, а другие приметы?
    — По-моему, — неуверенно сказал полицейский номер 141, — она была темного цвета. Не то синяя, не то темно-красная. Из глушителя валил дым, и ничего не было видно.
    — О господи! — огорчился Мейзлик. — Ну, как же мне теперь найти машину? Бегать от шофера к шоферу и спрашивать: «Это не вы переехали старуху?» Как тут быть, скажите сами, любезнейший?
    Полицейский почтительно и равнодушно пожал плечами.
    — Осмелюсь доложить, у меня записан один свидетель. Но он тоже ничего не знает. Он ждет рядом в комнате.
    — Введите его, — мрачно сказал Мейзлик, тщетно стараясь выудить что-нибудь в куцем протоколе. — Фамилия и местожительство? — машинально обратился он к вошедшему, не поднимая взгляда.
    — Кралик Ян — студент механического факультета, — отчетливо произнес свидетель.
    — Вы были очевидцем того, как сегодня в четыре часа утра неизвестная машина сбила Божену Махачкову?
    — Да. И я должен заявить, что виноват шофер. Судите сами, улица была совершенно пуста, и если бы он сбавил ход на перекрестке…
    — Как далеко вы были от места происшествия? — прервал его Мейзлик.
    — В десяти шагах. Я провожал своего приятеля из… из пивной, и когда мы проходили по Житной улице…
    — А кто такой ваш приятель? — снова прервал Мейзлик. — Он тут у меня не значится.
    — Поэт Ярослав Нерад, — не без гордости ответил свидетель. — Но от него вы ничего не добьетесь.
    — Это почему же? — нахмурился Мейзлик, не желая выпустить из рук даже соломинку.
    — Потому, что он… у него… такая поэтическая натура. Когда произошел несчастный случай, он расплакался, как ребенок, и побежал домой… Итак, мы шли по Житной улице, вдруг откуда-то сзади выскочила
    машина, мчавшаяся на предельной скорости…
    — Номер машины?
    — Извините, не заметил. Я обратил внимание лишь на бешеную скорость и говорю себе — вот…
    — Какого типа была машина? — прервал его Мейзлик.
    — Четырехтактный двигатель внутреннего сгорания, — деловито ответил студент механик. — Но в марках я, понятно, не разбираюсь.
    — А какого цвета кузов? Кто сидел в машине? Открытая или лимузин?
    — Не знаю, — смущенно ответил свидетель. — Цвет, кажется, черный. Но, в общем, я не заметил, потому что, когда произошло несчастье, я как раз обернулся к приятелю: «Смотри, говорю, каковы
    мерзавцы: сбили человека и даже не остановились».
    — Гм… — недовольно буркнул Мейзлик. — Это, конечно, естественная реакция, но я бы предпочел, чтобы вы заметили номер машины. Просто удивительно, до чего не наблюдательны люди. Вам ясно, что
    виноват шофер, вы правильно заключаете, что эти люди мерзавцы, а на номер машины вы — ноль внимания. Рассуждать умеет каждый, а вот по-деловому наблюдать окружающее… Благодарю вас, господин Кралик,
    я вас больше не задерживаю.
    Через час полицейский номер 141 позвонил у дверей поэта Ярослава Нерада.
    — Дома, — ответила хозяйка квартиры. — Спит.
    Разбуженный поэт испуганно вытаращил заспанные глаза на полицейского. «Что же я такое натворил?» — мелькнуло у него в голове.
    Полицейскому, наконец, удалось объяснить Нераду, зачем его вызывают в полицию.
    — Обязательно надо идти? — недоверчиво осведомился поэт. — Ведь я все равно уже ничего не помню. Ночью я был немного…
    — Под мухой, — понимающе сказал полицейский. — Я знаю многих поэтов. Прошу вас одеться. Я подожду.
    По дороге они разговаривали о кабаках, о жизни вообще, о небесных знамениях и о многих других вещах; только политике были чужды оба. Так, в дружеской и поучительной беседе они дошли до полиции.
    — Вы поэт Ярослав Нерад? — спросил Мейзлик. — Вы были очевидцем того, как неизвестный автомобиль сбил Божену Махачкову?
    — Да, — вздохнул поэт.
    — Можете вы сказать, какая это была машина? Открытая, закрытая, цвет, количество пассажиров, номер?
    Поэт усиленно размышлял.
    — Не знаю, — сказал он. — Я на это не обратил внимания.
    — Припомните какую-нибудь мелочь, подробность, — настаивал Мейзлик.
    — Да что вы! — искренне удивился Нерад. — Я никогда не замечаю подробностей.
    — Что же вы вообще заметили, скажите, пожалуйста? — иронически осведомился Мейзлик.
    — Так, общее настроение, — неопределенно ответил поэт. Эту, знаете ли, безлюдную улицу… длинную… предрассветную… И женская фигура на земле… Постойте! — вдруг вскочил поэт. — Ведь я написал об
    этом стихи, когда пришел домой.
    Он начал рыться в карманах, извлекая оттуда счета, конверты, измятые клочки бумаги.
    — Это не то, и это не то… Ага, вот оно, кажется. — И он погрузился в чтение строчек, написанных на вывернутом наизнанку конверте.
    — Покажите мне, — вкрадчиво предложил Мейзлик.
    — Право, это не из лучших моих стихов, — скромничал поэт. — Но, если хотите, я прочту.
    Закатив глаза, он начал декламировать нараспев:


    Дома в строю темнели сквозь ажур,
    Рассвет уже играл на мандолине.
    Краснела дева.
    В дальний Сингапур
    Вы уносились в гоночной машине.
    Повержен в пыль надломленный тюльпан.
    Умолкла страсть. Безволие… Забвенье.
    О шея лебедя!
    О грудь!
    О барабан!
    И эти палочки —
    Трагедии знаменье!



    — Вот и все, — сказал поэт.
    — Извините, что же все это значит? — спросил Мейзлик. — О чем тут, собственно, речь?
    — Как о чем? О происшествии с машиной, — удивился поэт. — Разве вам непонятно?
    — Не совсем, — критически изрек Мейзлик. — Как-то из всего этого я не могу установить, что «июля пятнадцатого дня, в четыре часа утра, на Житной улице автомобиль номер такой-то сбил с ног
    шестидесятилетнюю нищенку Божену Махачкову, бывшую в нетрезвом виде. Пострадавшая отправлена в городскую больницу и находится в тяжелом состоянии». Обо всех этих фактах в ваших стихах, насколько я
    мог заметить, нет ни слова. Да-с.
    — Все это внешние факты, сырая действительность, — сказал поэт, теребя себя за нос. — А поэзия — это внутренняя реальность. Поэзия — это свободные сюрреалистические образы, рожденные в
    подсознании поэта, понимаете? Это те зрительные и слуховые ассоциации, которыми должен проникнуться читатель. И тогда он поймет, — укоризненно закончил Нерад.
    — Скажите пожалуйста! — воскликнул Мейзлик — Ну, ладно, дайте мне этот ваш опус. Спасибо. Итак, что же тут говорится? Гм… «Дома в строю темнели сквозь ажур…» Почему в строю? Объясните-ка это.
    — Житная улица, — безмятежно сказал поэт. — Два ряда домов. Понимаете?
    — А почему это не обозначает Национальный проспект? — скептически осведомился Мейзлик.
    — Потому, что Национальный проспект не такой прямой, — последовал уверенный ответ.
    — Так, дальше: «Рассвет уже играл на мандолине…» Допустим. «Краснела дева…» Извиняюсь, откуда же здесь дева?
    — Заря, — лаконически пояснил поэт.
    — Ах, прошу прощения. «В дальний Сингапур вы уносились в гоночной машине»?
    — Так, видимо, был воспринят мной тот автомобиль, — объяснил поэт.
    — Он был гоночный?
    — Не знаю. Это лишь значит, что он бешено мчался. Словно спешил на край света.
    — Ага, так. В Сингапур, например? Но почему именно в Сингапур, боже мой?
    Поэт пожал плечами.
    — Не знаю, может быть, потому, что там живут малайцы.
    — А какое отношение имеют к этому малайцы? А?
    Поэт замялся.
    — Вероятно, машина была коричневого цвета, — задумчиво произнес он. — Что-то коричневое там непременно было. Иначе откуда взялся бы Сингапур?
    — Так, — сказал Мейзлик. — Другие свидетели говорили, что авто было синее, темно-красное и черное. Кому же верить?
    — Мне, — сказал поэт. — Мой цвет приятнее для глаза.
    — «Повержен в пыль надломленный тюльпан», — читал далее Мейзлик. — «Надломленный тюльпан» — это, стало быть, пьяная побирушка?
    — Не мог же я так о ней написать! — с досадой сказал поэт. — Это была женщина, вот и все. Понятно?
    — Ага! А это что: «О шея лебедя, о грудь, о барабан!» Свободные ассоциации?
    — Покажите, — сказал, наклоняясь, поэт. — Гм… «О шея лебедя, о грудь, о барабан и эти палочки…» Что бы все это значило?
    — Вот и я то же самое спрашиваю, — не без язвительности заметил полицейский чиновник.
    — Постойте, — размышлял Нерад. — Что-нибудь подсказало мне эти образы… Скажите, вам не кажется, что двойка похожа на лебединую шею? Взгляните.
    И он написал карандашом «2».
    — Ага! — уже не без интереса воскликнул Мейзлик. — Ну, а это: «о грудь»?
    — Да ведь это цифра три, она состоит из двух округлостей, не так ли?
    — Остаются барабан и палочки! — взволнованно воскликнул полицейский чиновник.
    — Барабан и палочки… — размышлял Нерад. — Барабан и палочки… Наверное, это пятерка, а? Смотрите, — он написал цифру 5. — Нижний кружок словно барабан, а над ним палочки.
    — Так, — сказал Мейзлик, выписывая на листке цифру «235». — Вы уверены, что номер авто был двести тридцать пять?
    — Номер? Я не заметил никакого номера, — решительно возразил Нерад. — Но что-то такое там было, иначе бы я так не написал. По-моему, это самое удачное место? Как вы думаете?
    Через два дня Мейзлик зашел к Нераду. На этот раз поэт не спал. У него сидела какая-то девица, и он тщетно пытался найти стул, чтобы усадить полицейского чиновника.
    — Я на минутку, — сказал Мейзлик. — Зашел только сказать вам, что это действительно было авто номер двести тридцать пять.
    — Какое авто? — испугался поэт.
    — «О шея лебедя, о грудь, о барабан и эти палочки!» — одним духом выпалил Мейзлик. — И насчет Сингапура правильно. Авто было коричневое.
    — Ага! — вспомнил поэт. — Вот видите, что значит внутренняя реальность. Хотите, я прочту вам два-три моих стихотворения? Теперь-то вы их поймете.
    — В другой раз! — поспешил ответить полицейский чиновник. — Когда у меня опять будет такой случай, ладно?


                                                          Конец
    Вениамин

    Monday, November 16th, 2015
    8:06 pm
    [veniamin]
    Смерть барона Гандары. Карел Чапек. В жизни всё просто товарищи бляди, математики и поэты. Ага!

    В жизни всё просто товарищи бляди, математики и поэты. Ага!
    =============================================

    Карел Чапек

    Смерть барона Гандары.                   

            Рассказы из одного кармана... Карел Чапек

    — Ну, сыщики в Ливерпуле, наверное, сцапали этого убийцу, — заметил Меншик. — Ведь это был профессионал, а их обычно ловят. Полиция в таких случаях просто забирает всех известных ей рецидивистов и
    требует с каждого: а ну-ка, докажи свое алиби. Если алиби нет, стало быть, ты и есть преступник. Полиция не любит иметь дело с неизвестными величинами преступного мира, она, если можно так выразиться,
    стремится привести их к общему знаменателю. Когда человек попадается ей в руки, она его сфотографирует, измерит, снимет отпечатки пальцев, и, готово дело, он уже на примете. С той поры сыщики с доверием
    обращаются к нему, как только что-нибудь стрясется, приходят по старой памяти, как вы заходите к своему парикмахеру или в табачную лавочку. Хуже, если преступление совершил новичок или любитель вроде вас
    или меня. Тогда полицейским труднее его сцапать.
    У меня в полиции есть один родственник, дядя моей жены, следователь по уголовным делам Питр. Так вот, этот дядюшка Питр утверждает, что грабеж — обычно дело рук профессионала, в убийстве же скорее
    всего бывает повинен кто-нибудь из родных. У него, знаете ли, на этот счет очень устойчивые взгляды. Он, например, утверждает, что убийца редко бывает незнаком с убитым; мол, убить постороннего не так-то
    просто. Среди знакомых легче найдется повод для убийства, а в семье и подавно. Когда дядюшке поручают расследовать убийство, он обычно прикидывает, для кого оно всего легче, и берется прямо за такого
    человека. «Знаешь, Меншик, — говаривал он, — воображения и сообразительности у меня ни на грош, у нас в полиции всякий скажет, что Питр — отъявленный тупица. Я, понимаешь ли, так же недалек, как и убийца;
    все, что я способен придумать, так же тупо, обыденно и заурядно, как его побуждения, замыслы и поступки».
    Не знаю, помнит ли кто из вас дело об убийстве иностранца, барона Гандары. Этакий загадочный авантюрист, красивый, как Люцифер, смуглый, волосы цвета вороньего крыла. Жил он в особняке у Гребовки. Что
    иной раз там творилось, описать невозможно! И вот однажды, на рассвете, в этом особняке хлопнули два револьверных выстрела, послышался какой-то шум, а потом барона нашли в саду мертвым. Бумажник его
    исчез, но никаких следов преступник не оставил. В общем, крайне загадочный случай. Поручили его моему дяде, Питру, который в это время как раз не был занят. Начальник ему сказал как бы между прочим:
    — Это дело не в вашем обычном стиле, коллега, но вы постарайтесь доказать, что вам еще рано на пенсию…
    Дядя Питр пробормотал, что постарается, и отправился на место преступления. Там он, разумеется, ничего не обнаружил, выругал сыщиков, пошел обратно на службу, сел за стол и закурил сигарету. Тот, кто
    увидел бы его в облаках вонючего дыма, решил бы, конечно, что он сосредоточенно обдумывает порученное ему дело. И непременно ошибся бы: дядюшка Питр никогда ничего не обдумывал, потому что принципиально
    отвергал всякие размышления. «Убийца тоже не размышляет, — говорил он. — Ему или взбредет в голову, или не взбредет».
    Остальные полицейские следователи жалели дядюшку Питра. «Не для него это дело, — говорили они, — жаль, пропадает такой интересный случай. Питр может раскрыть убийство старушки, которую пристукнул
    племянник, или прислуги, погибшей от руки своего кавалера».
    Один коллега, полицейский комиссар Мейзлик, заглянул к дядюшке Питру словно бы ненароком, сел на краешек стола и говорит:
    — Так как, господин следователь, что нового с этим Гандарой?
    — Вероятно, у него был племянник, — заметил дядюшка Питр.
    — Господин следователь, — сказал Мейзлик, желая помочь ему. — Это совсем не тот случай. Я вам скажу, в чем тут дело. Барон Гандара был крупный международный шпион. Кто знает, чьи интересы замешаны в
    этом деле… У меня из головы не выходит его бумажник. На вашем месте я постарался бы выяснить…
    Дядюшка Питр покачал головой.
    — У каждого свои методы, коллега, — сказал он. — По-моему, прежде всего надо выяснить, не было ли у убитого родственников, которые могут рассчитывать на наследство…
    — Во-вторых, — продолжал Мейзлик, — нам известно, что барон Гандара был азартный карточный игрок. Вы, господин советник, не бываете в обществе, играете только в домино у Меншика, у вас нет знакомых,
    сведущих в таких делах. Если вам угодно, я наведу справки, кто играл с Гандарой в последние дни… Понимаете, здесь мог иметь место так называемый долг чести…
    Дядюшка Питр поморщился.
    — Все это не для меня, — сказал он. — Я никогда не работал в высшем свете и на старости лет не стану с ним связываться. Не говорите мне о долге чести, таких случаев в моей практике не было. Если это не
    убийство по семейным обстоятельствам, так, стало быть, убийство с целью грабежа, а его мог совершить только кто-нибудь из домашних, так всегда бывает. Может быть, у кухарки есть племянник…
    — А может быть, убийца — шофер Гандары, — сказал Мейзлик, чтобы поддразнить дядюшку.
    Дядюшка Питр покачал головой.
    — Шофер? — возразил он. — В мое время этого не случалось. Не припомню, чтобы шофер совершил убийство с целью грабежа. Шоферы пьянствуют и воруют хозяйский бензин. Но убивать?… Я не знаю такого случая.
    Молодой человек, я придерживаюсь своего опыта. Поживите-ка с мое…
    Юрист Мейзлик был как на иголках.
    — Господин следователь, — быстро сказал он, — есть еще третья возможность. У барона Гандары была связь с одной замужней дамой. Красивейшая женщина Праги! Может быть, это убийство из ревности?
    — Бывает, бывает, — согласился дядюшка Питр. — Таких убийств на моей памяти было пять штук. А кто муж этой дамочки?
    — Коммерсант, — ответил Мейзлик, — владелец крупнейшей фирмы.

    Рассказы из другого кармана. Смерть барона Гандары. Карел Чапек

    Дядюшка Питр задумался.
    — Опять ничего не получается, — сказал он. — У меня еще не было случая, чтобы крупный коммерсант кого-нибудь застрелил. Мошенничество — это пожалуйста. Но убийства из ревности совершаются в других
    кругах общества. Так-то, коллега.
    — Господин следователь, — продолжал Мейзлик, — вам известно, на какие средства жил барон Гандара? Он занимался шантажом. Гандара знал ужасные вещи о… ну, о многих очень богатых людях. Стоит
    призадуматься над тем, кому могло быть выгодно… гм… устранить его.
    — Ах, вот как! — заметил дядя Питр. — Такой случай у меня однажды был, но мы не сумели уличить убийцу и только осрамились. Нет, и не думайте, я уже раз обжегся на таком деле, во второй раз не хочу! Для
    меня достаточно обыкновенного грабежа с убийством, я не люблю сенсаций и загадочных случаев. В ваши годы я тоже мечтал раскрыть нашумевшее преступление. Честолюбие, ничего не поделаешь, молодой человек. С
    годами это проходит, и мы начинаем понимать, что бывают только заурядные случаи…
    — Барон Гандара не был заурядной фигурой, — возразил Мейзлик. — Я его знал: авантюрист, черный, как цыган, красивейший негодяй, какого я когда-либо видел. Загадочная, демоническая личность. Шулер и
    самозванный барон. Послушайте меня, такой человек не умирает обыкновенной смертью и даже не становится жертвой заурядного убийства. Здесь что-то покрупнее. Это крайне таинственное дело.
    — Зачем же его сунули мне? — недовольно проворчал дядюшка Питр. — У меня голова не так варит, чтобы разгадывать всякие тайны. Плевать мне на загадочные дела. Я люблю заурядные, примитивные
    преступления, вроде убийства лавочницы. Переучиваться я теперь не стану, молодой человек. Раз это дело поручили мне, я его отработаю по-своему, из него выйдет обычный грабеж с убийством. Если бы он
    достался вам, вы бы сделали из него уголовную сенсацию, любовную историю или политическую аферу. У вас, Мейзлик, романтические наклонности, вы бы это убийство превратили в феерическое дело. Жаль, что его
    не дали вам.
    — Слушайте, — хрипло сказал Мейзлик. — Вы не станете возражать, если я… совершенно неофициально, частным образом… тоже занялся бы этим делом? Видите ли, у меня много знакомых, которым кое-что известно
    о Гандаре… Разумеется, вся моя информация была бы в вашем распоряжении, — поспешно добавил он. — Дело оставалось бы за вами. А!
    Дядюшка Питр раздраженно фыркнул.
    — Покорно благодарю, — сказал он. — Но ничего не выйдет. Вы, коллега, работаете совсем в другом стиле. У вас получится совсем не то, что у меня, наши методы несовместимы. Ну, что бы я делал с вашими
    шпионами, игроками, светскими дамами и всем этим избранным обществом? Нет, приятель, это не для меня. Если дело расследую я, то из него получится мой обычный, вульгарный казус… Каждый работает, как умеет.
    В дверь постучали. Вошел полицейский агент.
    — Господин следователь, — доложил он. — Мы выяснили, что у привратника в доме Гандары есть племянник. Парень двадцати лет, без определенных занятий, живет в Вршовице, дом номер тысяча четыреста
    пятьдесят один. Он часто бывал у этого привратника. А у служанки Гандары есть любовник, солдат. Но он сейчас на маневрах.
    — Вот и хорошо, — сказал дядюшка Питр. — Навестите-ка этого племянничка, сделайте у него обыск и приведите его сюда.
    Через два часа в руках у Питра был бумажник Гандары, найденный под матрацем у того парня. Ночью убийцу взяли в какой-то пьяной компании, а к утру он сознался, что застрелил Гандару, чтобы украсть
    бумажник, в котором было пятьдесят с лишним тысяч крон.
    — Вот видишь, Меншик, — сказал мне дядюшка Питр. — Это совершенно такой же случай, как со старухой с Кршеменцовой улицы. Ее тоже убил племянник привратника. Черт подери, подумать только, как разукрасил
    бы это дело Мейзлик, попадись оно ему в руки. Но у меня для этого не хватает воображения, вот что!


                                                          Конец
    Вениамин

    Monday, August 31st, 2015
    12:07 am
    [veniamin]
    Маркиз Де Кюстин. Часть Первая.
    Я собираюсь поместить несколько не слишком длинных и просто коротких кусочков из
    талантливой книги Маркиза Астольф Луи Леонор де Кюстина «Россия в 1839 году».
    Посетив Россию с целью найти почву и доводы против парламентского правления, — после приобретения русского опыта,— де Кюстин вернулся убеждённым либералом.
    Ну, я не собираюсь конечно много рассказывать или писать свою статью.
    Де Кюстин был проницательный ум, который всё видел и правильно различал, а потом подвергал то что он узнал и увидел блестящему логическому анализу.
    Как результат, Царское правительство запретило даже упоминание его книги в России и сделало очень много некрасивого в Европе, чтобы погасить пожар
    вызванный первой правдивой книгой о России.
    Хватит.
    Я пишу номера глав в основном для себя.
    Главная мысль выделена коричневым. Если нет времени или желания, можно прочесть только коричневый текст.


    Маркиз де Кюстин.
    Маркиз де Кюстин(1790-1857)Marquis de Custine

    =============================================================================
    Россия в 1839 году__Письмо 36 (Николаевская Россия 28 письмо )

    И я вспомнил одного своего знакомого немца, который, прожив несколько лет в России,
    покидал ее, нако­нец, навсегда. Ехал он вместе со своим другом. И вот,
    едва взойдя на английский корабль, уже поднимавший паруса, они бросились друг другу в объятья и воскликнули, плача от радости: «Хвала госпо­ду, мы можем
    свободно дышать и думать вслух!»

    Не я один, конечно, испытываю такие чувства, вырвавшись из России - у меня было много предшественников. Почему же, спрашивается, ни один из них не поведал
    нам о своей радости? Я преклоняюсь перед властью русского правительства над умами людей, хотя и не понимаю, на чем эта власть основана. Но факт остается
    фактом: русское правительство заставляет молчать не толь­ко своих подданных - в чем нет ничего удивительного,- но и иностранцев, избежавших влияния его
    железной дисциплины. Его хвалят или, по крайней мере, молчат о нем - вот тайна, для меня необъяснима.

    Нужно жить в этой пустыне без покоя, в этой тюрьме без отдыха, которая именуется Россией,
    чтобы почувствовать всю свободу, предоставленную народам в других странах Европы, каков бы ни был принятый там образ правления.


    Когда ваши дети вздумают роптать на Францию, прошу вас, воспользуйтесь моим рецептом, скажите им: поезжайте в Россию! Это путешествие полезно для любого европейца.

    Каждый, близко познакомившийся с царской Россией, будет рад жить в какой угодно другой стране.
    Всегда полезно знать, что существует на свете госу­дарство, в котором немыслимо счастье, ибо по самой своей природе человек не может быть счастлив без свободы.

    ==============================================================
    К этому я добавлю, то, что я уже упоминал в моих постах. Когда умер этот отвратительный диктатор, Николай I,
    была весна. (2 марта по новому календарю)
    Незнакомые люди из общества (тогда это сразу было заметно по одёжке)встречаясь на улице, обнимались и говорили друг другу: "Весна пришла".
    Но не помогла ни эта "ВЕСНА", ни Эренбургская "ОТТЕПЕЛЬ". Люди России не научились тому, что сказал и де Кюстин в числе других:
    "По самой своей природе человек не может быть счастлив без свободы".
    Ни диссиденты, ни правозащитники, ни либерально-демократические лидеры начала 90-х не научились сами и не научили народ высшей приоритетности в
    жизни каждого и каждой личных прав и свобод. Вы слышали это от меня много раз, но теперь я знаю, что это почти что бессмысленное повторение.


    Вениамин

    В этом сообществе на премодерации находятся все. Аноны и неймфаги. Никакой дискриминации.
    Пишите на эти интересные темы ваше мнение, а не фекально-ебальные слова от СУКИ-СТАСЮКИ и её соратников,
    и я сразу открою ваш просвещённый коммент, чтобы его видели и читали все.
    Saturday, November 22nd, 2014
    11:18 am
    [veniamin]
    Похищенный документ №... Карел Чапек
    =============



    --------------------
    Карел Чапек
    Похищенный документ № 139/VII отд. «С»

    Документ... фота (9. Рассказы из одного кармана). Карел Чапек(1890-1938)

    В три часа утра затрещал телефон в гарнизонной комендатуре.
    — Говорит полковник генерального штаба Гампл. Немедленно пришлите ко мне двух чинов военной полиции и передайте подполковнику Врзалу, — ну да, из контрразведки, — все это вас не касается, молодой
    человек! — чтобы он сейчас же прибыл ко мне. Да, сейчас же, ночью. Да, пускай возьмет машину. Да побыстрее, черт вас возьми! — и повесил трубку.
    Через час подполковник Врзал был у Гампла — где-то у черта на куличках, в районе загородных особняков. Его встретил пожилой, очень расстроенный господин в штатском, то есть в одной рубашке и брюках.
    — Подполковник, произошла пренеприятная история. Садись, друг. Пренеприятная история, дурацкое свинство, нелепая оплошность, черт бы ее побрал. Представь себе: позавчера начальник генерального штаба
    дал мне один документ и говорит: «Гампл, обработай это дома. Чем меньше людей будет знать, тем лучше. Сослуживцам ни гугу! Даю тебе отпуск, марш домой и за дело. Документ береги как зеницу ока. Ну и
    отлично».
    — Что это был за документ? — осведомился подполковник Врзал.
    Полковник с минуту колебался.
    — Ладно, — сказал он, — от тебя не скрою. Он был из отделения «С».
    — Ах, вот как! — произнес подполковник и сделал необыкновенно серьезную мину. — Ну, дальше.
    — Так вот, видишь ли, — продолжал удрученный полковник. — Вчера я работал с ним целый день. Но куда деть его на ночь, черт побери? Запереть в письменный стол? Не годится. Сейфа у меня нет. А если
    кто-нибудь узнает, что документ у меня, пиши пропало. В первую ночь я спрятал документ к себе под матрац, но к утру он был измят, словно на нем кабан валялся…
    — Охотно верю… — заметил Врзал.
    — Что поделаешь, — вздохнул полковник. — Жена еще полнее меня. На другую ночь жена говорит: «Давай положим его в жестяную коробку из-под макарон и уберем в кладовку. Я кладовку всегда запираю сама и
    ключ беру к себе». У нас, знаешь ли, служанка — страшная обжора. А в кладовой никто не вздумает искать документ, не правда ли? Этот план мне понравился.
    — В кладовой простые или двойные рамы? — перебил подполковник.
    — Тысяча чертей! — воскликнул полковник. — Об этом-то я и не подумал. Простые! А я все думал о сазавском случае[17] и всякой такой чепухе и забыл поглядеть на окно. Этакая чертовская неприятность.
    — Ну, а дальше что? — спросил подполковник.
    — Дальше? Ясно, что было дальше! В два часа ночи жена слышит, как внизу визжит служанка. Жена вниз, в чем дело? Та ревет: «В кладовке вор». Жена побежала за ключами и за мной, я бегу с револьвером
    вниз. Подумай, какая подлая штука — окно в кладовке взломано, жестянки с документом нет, и вора след простыл. Вот и все, — вздохнул полковник.
    Врзал постучал пальцами по столу.
    — А было кому-нибудь известно, что ты держишь этот документ дома?
    Несчастный полковник развел руками.
    — Не знаю. Эх, друг мой, эти проклятые шпионы все пронюхают… — Тут, вспомнив характер работы подполковника Врзала, он слегка смутился. — То есть… я хотел сказать, что они очень ловкие люди. Я никому
    не говорил о документе, честное слово. А главное, — добавил полковник торжествующе, — уж во всяком случае никто не мог знать, что я положил его в жестянку от макарон.
    — А где ты клал документ в жестянку? — небрежно спросил подполковник.
    — Здесь, у этого стола.
    — Где стояла жестянка?
    — Погоди-ка, — стал вспоминать полковник. — Я сидел вот тут, а жестянка стояла передо мной.
    Подполковник оперся о стол и задумчиво поглядел в окно. В предрассветном сумраке напротив вырисовывались очертания виллы.
    — Кто там живет? — спросил он хмуро.
    Полковник стукнул кулаком по столу.
    — Тысяча чертей, об этом я не подумал. Постой, там живет какой-то еврей, директор банка или что-то в этом роде. Черт побери, теперь я кое-что начинаю понимать, Врзал, кажется, мы напали на след!
    — Я хотел бы осмотреть кладовку, — уклончиво сказал подполковник.
    — Ну, так пойдем. Сюда, сюда, — услужливо повел его полковник. — Вот она. Вон на той верхней полке стояла жестянка. Мари! — заорал полковник. — Нечего вам тут торчать! Идите на чердак или в подвал.
    Подполковник надел перчатки и влез на подоконник, который был довольно высоко от пола.
    — Вскрыто долотом, — сказал он, осмотрев раму. — Рама, конечно, из мягкого дерева, любой мальчишка шутя откроет.
    — Тысяча чертей! — удивлялся полковник. — Черт бы побрал тех, кто делает такие поганые рамы!
    На дворе за окном стояли два солдата.
    — Это из военной полиции? — осведомился подполковник Врзал. — Отлично. Я еще пойду взгляну снаружи. Господин полковник, должен тебе посоветовать без вызова не покидать дом.
    — Разумеется, — согласился полковник. — А… собственно, почему?
    — Чтобы вы в любой момент были на месте, в случае, если… Эти двое часовых, конечно, останутся здесь.
    Полковник запыхтел и проглотил какую-то невысказанную фразу.
    — Понимаю. Не выпьешь ли чашку кофе? Жена сварит.
    — Сейчас не до кофе, — сухо ответил подполковник. — О краже документа никому не говори, пока… пока тебя не вызовут. И еще вот что: служанке скажи, что вор украл только консервы, больше ничего.
    — Но послушай! — в отчаянии воскликнул полковник. — Ведь ты найдешь документ, а?
    — Постараюсь, — сказал подполковник и официально откланялся, щелкнув каблуками.
    Все утро полковник Гампл терзался мрачными мыслями. То ему представлялось, как два офицера приезжают, чтобы отвезти его в тюрьму. То он старался представить себе, что делает сейчас подполковник
    Врзал, пустивший в ход весь громадный секретный аппарат контрразведки. Потом ему мерещился переполох в генеральном штабе, и полковник стонал от ужаса.
    — Карел! — в двадцатый раз говорила жена (она давно уже на всякий случай спрятала револьвер в сундук служанки). — Съел бы ты что-нибудь.
    — Оставь меня в покое, черт побери! — огрызался полковник. — Наверно, нас видел тот тип из виллы напротив…
    Жена вздыхала и уходила на кухню поплакать. В передней позвонили. Полковник встал и выпрямился, чтобы с воинским достоинством принять офицеров, пришедших арестовать его. («Интересно, кто это будет?»
    — рассеянно подумал он.) Но вместо офицеров вошел рыжий человек с котелком в руке и оскалил перед полковником беличьи зубы.
    — Разрешите представиться. Я — Пиштора из полицейского участка.


    — Что вам надо? — рявкнул полковник и исподволь переменил позу со «смирно» на «вольно».
    — Говорят, у вас обчистили кладовку, — осклабился Пиштора с конфиденциальным видом. — Вот я и пришел.
    — А вам какое дело? — отрезал полковник.
    — Осмелюсь доложить, — просиял Пиштора, — что это наш участок. Служанка ваша говорила утром в булочной, что вас обокрали. Вот я и говорю начальству: «Господин полицейский комиссар, я туда загляну».
    — Не стоило беспокоиться, — пробурчал полковник. — Украдена всего лишь жестянка с макаронами. Бросьте это дело.
    — Удивительно, — сказал сыщик Пиштора, — что не сперли ничего больше.
    — Да, очень удивительно, — мрачно согласился полковник. — Но вас это не касается.
    — Наверное, ему кто-нибудь помешал, — просиял Пиштора, осененный внезапной догадкой.
    — Итак, всего хорошего, — отрубил полковник.
    — Прошу извинения, — недоверчиво улыбаясь, сказал Пиштора. — Мне надо бы сперва осмотреть эту кладовку.
    Полковник хотел было закричать на него, но смирился.
    — Пойдемте, — сказал он неохотно и повел человечка к кладовке.
    Пиштора с интересом оглядел кладовку.
    — Ну да, — сказал он удовлетворенно, — окно открыто долотом. Это был Пепик или Андрлик.
    — Кто, кто? — быстро спросил полковник.
    — Пепик или Андрлик. Их работа. Но Пепик сейчас, кажется, сидит. Если было бы выдавлено стекло, это мог бы быть Дундр, Лойза, Новак, Госичка или Климент. Но здесь, судя по всему, работал Андрлик.
    — Смотрите не ошибитесь, — пробурчал полковник.
    — Вы думаете, что появился новый специалист по кладовкам? — спросил Пиштора и сразу стал серьезным. — Едва ли. Собственно говоря, Мертл тоже иногда работает долотом, но он не занимается кладовыми.
    Никогда. Он обычно влезает в квартиру через окно уборной и берет только белье. — Пиштора снова оскалил свои беличьи зубы. — Ну так я забегу к Андрлику.
    — Кланяйтесь ему от меня, — проворчал полковник. «Как потрясающе тупы эти полицейские сыщики, — думал он, оставшись наедине со своими мрачными мыслями. — Ну, хоть бы поинтересовался оттисками
    пальцев или следами, в этом был бы какой-то криминалистический подход. А так идиотски браться за дело! Куда нашей полиции до международных шпионов! Хотел бы я знать, что сейчас делает Врзал…»
    Полковник не удержался от соблазна позвонить Врзалу. После получаса бурных объяснений с телефонистками он, наконец, был соединен с подполковником.
    — Алло! — начал он медовым голосом. — Говорит Гампл. Скажи, пожалуйста, как дела?… Я знаю, что ты не имеешь права, я только… Если бы ты был так добр и сказал только — удалось ли… О господи, все еще
    ничего? Я знаю, что трудное дело, но… Еще минуточку, Врзал, прошу тебя. Понимаешь, я бы охотно объявил награду в десять тысяч тому, кто найдет вора. Из моих личных средств, понимаешь? Больше я дать не
    могу, но за такую услугу… Я знаю, что нельзя, ну а если приватно… Ну ладно, ладно, это будет мое частное дело, официально этого нельзя, я знаю. Или, может, разделить эту сумму между сыщиками из
    полиции, а? Разумеется, ты об этом ничего не знаешь… Но если бы ты намекнул этим людям, что, мол, полковник Гампл обещал десять тысяч. Ну, ладно, пусть это сделает твой вахмистр… Пожалуйста! Ну,
    спасибо, извини!
    Полковнику как-то полегчало после этой беседы и своих щедрых посулов. Ему казалось, что теперь и он как-то участвует в розысках проклятого шпиона, выкравшего документ. Полковник лег на диван и начал
    представлять себе, как сто, двести, триста сыщиков (все рыжие, все с беличьими зубами и ухмыляющиеся, как Пиштора) обыскивают поезда, останавливают несущиеся к границе автомашины, подстерегают свою
    добычу за углом и вырастают из-под земли со словами: «Именем закона! Следуйте за мной и храните молчание». Потом полковнику померещилось, что он в академии сдает экзамен по баллистике. Он застонал и
    проснулся, обливаясь холодным потом. Кто-то звонил у дверей.
    Полковник вскочил, стараясь сообразить, в чем дело. В дверях показались беличьи зубы сыщика Пишторы.
    — Вот и я, — сказал он. — Разрешите доложить, это был он.
    — Кто? — не понимая, спросил полковник.
    — Как кто? Андрлик! — удивился Пиштора и даже перестал ухмыляться. — Больше ведь некому. Пепик-то сидит в Панкраце.
    — А ну вас, с вашим Андрликом, — нетерпеливо сказал полковник.
    Пиштора вытаращил свои блеклые глаза.
    — Но ведь он украл жестянку с макаронами из вашей кладовой, — сказал он обиженным тоном. — Он уже сидит у нас в участке. Я, извиняюсь, пришел только спросить… Андрлик говорит, что там не было
    макарон, а только бумаги. Врет или как?
    — Молодой человек! — вскричал полковник вне себя. — Где эти бумаги?
    — У меня в кармане, — осклабился сыщик. — Куда я их сунул? — говорил он, роясь в карманах люстринового пиджачка. — Ага, вот. Это ваши?
    Полковник вырвал из рук Пишторы драгоценный документ № 139/VII отд. «С» и даже прослезился от радости.
    — Дорогой мой, — бормотал он. — Я готов вам за это отдать… не знаю что. Жена! — закричал он. — Поди сюда! Это господин полицейский комиссар… господин инспектор… э-э-э…
    — Агент Пиштора, — осклабясь, сказал человечек.
    — Он нашел украденный документ, — разливался полковник. — Принеси же коньяк и рюмки… Господин Пиштора, я… Вы даже не представляете себе… Если бы вы знали… Выпейте, господин Пиштора!
    — Есть о чем говорить… — ухмылялся Пиштора. — Славный коньячок! А жестянка, мадам, осталась в участке.
    — Черт с ней, с жестянкой! — блаженно шумел полковник. — Но, дорогой мой, как вам удалось так быстро найти документы? Ваше здоровье, господин Пиштора!
    — Покорно благодарю, — учтиво отозвался сыщик. — Ах, господи, это же пустяковое дело. Если где очистят кладовку, значит ясно, что надо взяться за Андрлика или Пепика. Но Пепик сейчас отсиживает два
    месяца. А ежели, скажем, очистят чердак, то это специальность Писецкого, хромого Тендера, Канера, Зимы или Хоуски.
    — Смотрите-ка! — удивился полковник. — Слушайте, ну, а что, если, к примеру, шпионаж? Прошу еще рюмочку, господин Пиштора.
    — Покорно благодарю. Шпионажа у нас нет. А вот кражи бронзовых дверных ручек — это Ченек и Пинкус. По медным проводам теперь только один мастер — некто Тоушек. Пивными кранами занимаются Ганоусек,
    Бухта и Шлезингер. У нас все известно наперед. А взломщиков касс по всей республике — двадцать семь человек. Шестеро из них сейчас в тюрьме.
    — Так им и надо! — злорадно сказал полковник. — Выпейте, господин Пиштора.
    — Покорно благодарю, — сказал Пиштора. — Я много не пью. Ваше здоровьице! Воры, знаете, неинтеллигентный народ. Каждый знает только одну специальность и работает на один лад, пока мы его опять не
    поймаем. Вроде вот как этот Андрлик. «Ах, — сказал он, завидев меня, — господин Пиштора! Пришел не иначе, как насчет той кладовки. Господин Пиштора, ей-богу, не стоящее дело, ведь мне там достались
    только бумаги в жестянке. Скорей сдохнешь, чем украдешь что-нибудь путное». — «Идем, дурень, — говорю я ему, — получишь теперь не меньше года».
    — Год тюрьмы? — сочувственно спросил полковник. — Не слишком ли строго?
    — Ну, как-никак, кража со взломом, — ухмыльнулся Пиштора. — Премного благодарен, мне пора. Там в одной лавке обчистили витрину, надо заняться этим делом. Ясно, что это работа Клечки или Рудла. Если
    я вам еще понадоблюсь, пошлите в участок. Спросите только Пиштору.
    — Послушайте, — сказал полковник — Я бы вам… за вашу услугу… Видите ли, этот документ… он для меня особенно дорог… Вот вам, пожалуйста, возьмите, — быстро закончил он и сунул Пишторе бумажку в
    пятьдесят крон.
    Пиштора был приятно поражен и даже стал серьезным.
    — Ах, право, не за что! — сказал он, быстро пряча кредитку. — Такой пустяковый случай. Премного благодарен. Если я вам понадоблюсь…
    — Я дал ему пятьдесят крон, — благодушно объявил жене полковник Гампл. — Такому шмендрику хватило бы и двадцати, но… — полковник махнул рукой, — будем великодушны. Ведь документ-то нашелся


    1926                                                       Конец
    Вениамин
    Friday, October 31st, 2014
    3:30 pm
    [veniamin]
    Чапек, "Ромео и Джульетта"
    ======================================

    Карел Чапек
    Ромео и Джульетта
    Ромео и Джульетта _Дзеффирелли.

    Молодой английский дворянин Оливер Мендевилль, странствовавший по Италии с учебными целями, получил во Флоренции весть о том, что отец его, сэр Уильям, покинул этот мир. И вот сэр Оливер с тяжелым
    сердцем, проливая слезы, расстался с синьориной Маддаленой и, поклявшись вернуться как можно скорее, пустился со своим слугой в дорогу по направлению к Генуе.

    На третий день пути, как раз когда они въезжали в какую-то деревеньку, их застиг сильный ливень. Сэр Оливер, не сходя с коня, укрылся под старым вязом.

    ― Паоло, ― сказал он слуге, ― взгляни, нет ли здесь какого-нибудь albergo [трактира – ит.], где мы могли бы переждать дождь.

    ― Что касается слуги и коней, ― раздался голос над головой сэра Оливера, ― то albergo за углом; а вы, кавальере, окажете мне честь, укрывшись под скромной кровлей моего дома.

    Сэр Оливер снял широкополую шляпу и обернулся к окну, откуда ему весело улыбался толстый старый патер.

    ― Vossignoria reverendissima [ваше преподобие – ит.], ― учтиво ответил молодой англичанин, ― слишком любезны к чужестранцу, который покидает вашу прекрасную страну, отягощенный благодарностью за
    добро, столь щедро расточаемое ему.

    ― Bene [хорошо – ит.], любезный сын, ― заметил священник, ― но если вы продолжите ваши речи, то вымокнете до нитки. Потрудитесь же слезть с вашей кобылы, да не мешкайте, ибо льет как из ведра.

    Сэр Оливер удивился, когда molto reverendo parocco [достопочтенный пастырь – ит.] вышел в сени: такого маленького патера он еще не видывал, и ему пришлось так низко поклониться, что к его лицу прилила
    кровь.

    ― Ах, оставьте это, ― сказал священник. ― Я всего лишь францисканец, кавальере. Зовут меня падре Ипполито. Эй, Мариэтта, принеси нам вина и колбасы! Сюда, синьор, ― здесь страшно темно. Вы ведь
    «инглезе»? Подумайте, с тех пор как вы, англичане, откололись от святой римской церкви, вас тут, в Италии, ― видимо-невидимо. Понятно, синьор. Вы, верно, скучаете. Погляди, Мариэтта, этот господин
    «инглезе»! Бедняжка, такой молодой, и уже англичанин! Отрежьте себе этой колбасы, кавальере, это настоящая веронская. Я говорю ― к вину нет ничего лучше веронской колбасы, пусть болонцы подавятся своей
    «mortadella» [мортаделла – ит., сорт колбасы]. Всегда выбирайте веронскую колбасу и соленый миндаль, любезный сын. Вы не бывали в Вероне? Жаль. Божественный Веронезе оттуда родом. Я ― тоже из Вероны.
    Знаменитый город, сударь. Его называют городом Скалигеров. Нравится вам это винцо?

    ― Crazie [спасибо – ит.], падре, ― пробормотал сэр Оливер. ― У нас в Англии Верону называют городом Джульетты.

    ― Да ну? ― удивился падре Ипполито. ― А почему? Я что-то не припомню никакой княгини Джульетты. Правда, вот уже лет сорок с лишним я там не бывал ― о какой Джульетте вы говорите?

    ― О Джульетте Капулетти, ― пояснил сэр Оливер. ― У нас, видите ли, есть такая пьеса... некоего Шекспира. Превосходная пьеса. Вы ее знаете, падре?

    ― Нет, но постойте, Джульетта Капулетти, Джульетта Капулетти, ― забормотал падре Ипполито, ― ее-то я должен был знать. Я захаживал к Капулетти с отцом Лоренцо...

    ― Вы знали монаха Лоренцо? ― вскричал сэр Оливер.

    ― Еще бы! Ведь я, синьор, служил при нем министрантом. Погодите, не та ли это Джульетта, что вышла замуж за графа Париса? Эту я знал. Весьма набожная и превосходная госпожа была графиня Джульетта.
    Урожденная Капулетти, из тех Капулетти, что вели крупную торговлю бархатом.

    ― Это не она, ― сказал сэр Оливер. ― Та, настоящая Джульетта, умерла девушкой и самым прежалостным образом, какой только можно себе представить.

    ― Ах так, ― отозвался molto reverendo. ― Значит, не та. Джульетта, которую я знал, вышла за графа Париса и родила ему восемь детей. Примерная и добродетельная супруга, молодой синьор, дай вам бог
    такую. Правда, говорили, будто до этого она сходила с ума по какому-то юному crapulone [шалопаю – ит.] Эх, синьор, о ком не болтают люди? Молодость, известно, не рассуждает, и все-то у них сгоряча...
    Радуйтесь, кавальере, что вы молоды. Кстати, скажите ― англичане тоже бывают молодыми?

    ― Бывают, ― вздохнул сэр Оливер. ― Ах, отче, и нас пожирает пламя юного Ромео.

    ― Ромео? ― подхватил падре, отхлебнув вина. ― И его я должен был знать. Послушайте, не тот ли это молодой sciocco [сумасброд – ит.], этот франт, этот бездельник Монтекки, который ранил графа Париса? И
    говорили ― будто бы из-за Джульетты. Ну да, так я есть. Джульетта должна была стать женой графа Париса ― хорошая партия, синьор, этот Парис был весьма богатый и славный молодой господин, но Ромео,
    говорят, вбил себе в голову, что сам женится на Джульетте... Какая глупость, сударь, ― ворчал падре. ― Разве богачи Капулетти могли отдать свою дочь за кого-то из разорившихся Монтекки! Тем более что
    Монтекки держали руку Мантуи, в то время как Капулетти были на стороне миланского герцога. Нет, нет. Я думаю, что это assalto assassinatico [покушение на убийство – ит.] против Париса было обыкновенным
    политическим покушением. Нынче во всем ― политика и политика, сын мой. Ну, конечно, после этой выходки Ромео пришлось бежать в Мантую, и больше он не возвращался.

    ― Это неверно, ― воскликнул сэр Оливер. ― Простите, падре, все было не так. Джульетта любила Ромео, но родители принуждали ее выйти замуж за Париса...

    ― Они, однако же, знали, что делали, ― одобрил старый патер. ― Ромео был ribaldo [негодяем – ит.] и стоял за Мантую.

    ― Но накануне свадьбы с Парисом отец Лоренцо дал Джульетте порошок, от которого она заснула сном, похожим на смерть... ― продолжал сэр Оливер.

    ― Это ложь! ― возбужденно прервал его падре Ипполито. ― Отец Лоренцо никогда не сделал бы такой вещи. Вот правда: Ромео напал на Париса на улице и ранил его. Наверное, пьяный был.

    ― Простите, отче, все было совсем иначе, ― запротестовал сэр Оливер. ― На самом деле произошло так: Джульетту похоронили, Ромео над ее могилой заколол шпагой Париса...

    ― Постойте, ― перебил священник. ― Во-первых, это случилось не над могилой, а на улице, недалеко от памятника Скалигеров. А во-вторых, Ромео вовсе не заколол его, а только рассек плечо. Шпагой не
    всегда убьешь человека, приятель! Попробуйте-ка сами, молодой синьор!

    ― Scusi [извините – ит.], ― возразил сэр Оливер, ― но я все видел на премьере, на сцене. Граф Парис был действительно заколот в поединке и скончался на месте. Ромео, думая, что Джульетта в самом деле
    мертва, отравился у ее гроба. Вот как было дело, падре.

    ― Ничего подобного, ― буркнул падре Ипполито. ― Вовсе он не отравился. Он бежал в Мантую, дружище.

    ― Позвольте, падре, ― стоял на своем Оливер. ― Я видел это собственными глазами ― ведь я сидел в первом ряду! В эту минуту Джульетта очнулась и, увидев, что ее возлюбленный Ромео умер, тоже приняла
    яд и скончалась.

    ― И что вам в голову лезет, ― рассердился падре Ипполито. ― Удивляюсь, кто это пустил подобные сплетни. На самом деле Ромео бежал в Мантую, а бедняжка Джульетта от горя чуть не отравилась. Но между
    ними ничего не было, кавальере, просто детская привязанность; да что вы хотите, ей и пятнадцати-то не исполнилось. Я все знаю от самого Лоренцо, молодой синьор; ну, конечно, тогда я был еще таким вот
    ragazzo [мальчонкой – ит.], ― и добрый патер показал на аршин от земли. ― После этого Джульетту отвезли к тетке в Безенцано, на поправку. И туда к ней приехал граф Парис ― рука его еще была на
    перевязи, а вы знаете, как оно получается в таких случаях: вспыхнула тут между ними самая горячая любовь. Через три месяца они обвенчались. Ессо [вот – ит.], синьор, вот так оно в жизни бывает. Я сам
    был министрантом на ее свадьбе ― в белом стихаре...

    Сэр Оливер сидел совершенно потерянный.

    ― Не сердитесь, отче, ― сказал он наконец, ― но в той английской пьесе все в тысячу раз прекрасней.

    Падре Ипполито фыркнул.

    ― Прекраснее! Не понимаю, что тут прекрасного, когда двое молодых людей расстаются с жизнью. Жалость-то какая, молодой синьор! А я вам скажу ― гораздо прекраснее, что Джульетта вышла замуж и родила
    восьмерых детей, да каких детишек, боже мой ― словно картинки!

    Сэр Оливер покачал головой.

    ― Это уже не то, дорогой падре; вы не знаете, что такое великая любовь.

    Маленький патер задумчиво моргал глазками.

    ― Великая любовь? Я думаю, это ― когда двое умеют всю свою жизнь... прожить вместе ― преданно и верно... Джульетта была замечательной дамой, синьор. Она воспитала восьмерых детей и служила своему
    супругу до смерти... Так, говорите, в Англии Верону называют городом Джульетты? Очень мило со стороны англичан. Госпожа Джульетта была в самом деле прекрасная женщина, дай ей бог вечное блаженство.

    Молодой Оливер с трудом собрал разбежавшиеся мысли.

    ― А что сталось с Ромео?

    ― С этим? Не знаю толком. Слыхал я что-то о нем... Ага, вспомнил. В Мантуе он влюбился в дочь какого-то маркиза ― как же его звали? Монфальконе, Монтефалько ― что-то в этом роде. Ах, кавальере, вот
    это и было то, что вы называете великой любовью! Он даже похитил ее или что-то такое ― короче, весьма романтическая история, только подробности я уже забыл: что вы хотите, ведь это было в Мантуе. Но,
    говорят, это была этакая passione senza esempio, этакая беспримерная страсть, синьор. По крайней мере так рассказывали. Ессо, синьор, ― дождь-то уже и перестал.

    Растерянный Оливер поднялся во весь свой рост.

    ― Вы были исключительно любезны, падре. Thank you so much [большое вам спасибо – англ.] Разрешите мне оставить кое-что... для ваших бедных прихожан, ― пробормотал он, краснея и засовывая под тарелку
    пригоршню цехинов.

    ― Что вы, что вы, ― ужаснулся падре, отмахиваясь обеими руками. ― Что вы вздумали, столько денег за кусочек веронской колбасы!

    ― Здесь и за ваш рассказ, ― поспешно оказал молодой Оливер. ― Он был... э-э-э... он был весьма, весьма... не знаю, как это говорится... Very much, indeed [в самом деле, весьма благодарен – англ.].

    В окне засияло солнце.


    1933                                                       Конец
    Вениамин
    Wednesday, October 8th, 2014
    4:53 pm
    [veniamin]
    Чехов А.П. Почти новый портрет и пару нескучных слов от Чехова.
    Оригинал взят у veniamin1
    в Чехов А.П. Почти новый портрет и пару нескучных слов от Чехова.

    Чехов А.П. Почти новый портрет и пару нескучных слов от Чехова.

    Чехов Антон Павлович. Исправленная фота из 1-го тома ПСС (1880-1882)Чехов Антон Павлович(1860-1904) из 1-го тома ПСС

    1-ый том ПСС
    =================
    "Два романа"
    ("Роман репортера")

    -------------------------
    1." Увы! Жена есть невеста, наполовину зачеркнутая цензурой!"

    2-ой том ПСС
    =======================
    "Мои остроты и изречения"
    -----------------
    2. "В России больше охотнорядских мясников, чем мяса."

    Вениамин
    Monday, October 6th, 2014
    9:47 pm
    [veniamin]
    О ПЯТИ ХЛЕБАХ. Карел Чапек. Сегодня по-русски где было милосердие — хуй вырос!


    -----------------------------------
    Карел Чапек
    О ПЯТИ ХЛЕБАХ

    Гойя. Взятие Христа под стражу.(ок.1798) The taking of Christ .
    Взятие Христа под стражу.(ок.1798)
    Франсиско Гойя (1746-1828)

    ...Что я против Него имею? Я вам скажу прямо, сосед: против Его учения я не имею ничего. Нет. Как-то слушал я Его проповедь и, знаете, чуть не стал Его учеником. Вернулся я тогда домой и говорю двоюродному
    брату, седельщику: надо бы тебе Его послушать; Он, знаешь ли, по-своему пророк. Красиво говорит, что верно, то верно; так за душу и берет. У меня тогда в глазах слезы стояли, и больше всего мне хотелось закрыть
    свою лавочку и идти за Ним, чтобы никогда уже не терять из виду. «Раздай все, что имеешь, ― говорил Он, ― и следуй за мной. Люби ближнего своего, помогай бедным и прощай тем, кто тебя обидел», и все такое
    прочее. Я простой хлебопек, но когда я слушал Его, то, скажу вам, родилась во мне удивительная радость и боль, ― не знаю, как это объяснить: тяжесть такая, что хоть опускайся на колени и плачь, ― и при этом
    так чудно и легко, словно все с меня спадает, понимаете, все заботы, вся злоба. Я тогда так и сказал двоюродному брату ― эх, ты, лопух, хоть бы постыдился, все сквернословишь, все считаешь, кто и сколько тебе
    должен, и сколько тебе надо платить: десятину, налоги, проценты; роздал бы ты лучше бедным все свое добро, бросил бы жену, детей, да и пошел бы за Ним...

    А за то, что Он исцеляет недужных и безумных, за это я тоже Его не упрекну. Правда, какая-то странная и неестественная сила у Него; но ведь всем известно, что наши лекари ― шарлатаны, да и римские ничуть не
    лучше наших; денежки брать, это они умеют, а позовите их к умирающему ― только плечами пожмут да скажут, что надо было звать раньше. Раньше! Моя покойница жена два года страдала кровотечением; уж я водил-водил
    ее по докторам; вы и представить себе не можете, сколько денег выбросил, а так никто и не помог. Вот если б Он тогда ходил по городам, пал бы я перед Ним на колени и сказал бы: Господи, исцели эту женщину! И она
    дотронулась бы до Его одежды ― и поправилась бы. Бедняжка такого натерпелась, что и не расскажешь... Нет, это хорошо, что Он исцеляет больных. Ну, конечно, лекаришки шумят, обман, мол, это и мошенничество, надо
    бы запретить Ему и все такое прочее; да что вы хотите, тут столкнулись разные интересы. Кто хочет помогать людям и спасать мир, тот всегда натыкается на чей-нибудь интерес; на всех не угодишь, без этого не
    обходится. Вот я и говорю ― пусть себе исцеляет, пусть даже воскрешает мертвых, но то, что Он сделал с пятью хлебами ― это уж нехорошо. Как хлебопек, скажу вам ― большая это была несправедливость по отношению
    к хлебопекам.

    Вы не слыхали об этих пяти хлебах? Странно; все хлебопеки из себя выходят от этой истории. А было, говорят, так: пришла к Нему большая толпа в пустынное место, и Он исцелял больных. А как подошло к вечеру,
    приблизились к нему ученики Его, говоря: «Пусто место сие, и время позднее. Отпусти людей, пусть вернутся в города свои, купят себе пищи». Он тогда им и говорит: «Им нет нужды уходить, дайте вы им есть». А они
    Ему: «Нет у нас здесь ничего, кроме пяти хлебов и двух рыб». Тогда Он сказал: «Принесите же мне сюда». И, велев людям сесть на траву и взяв те пять хлебов и две рыбы, взглянул на небо, благословил их и,
    отламывая, стал давать хлеб ученикам, а они ― людям. И ели все и насытились. И собрали после этого крошек – двенадцать корзин полных. А тех, которые ели, было около пяти тысяч мужей, не считая детей и женщин.

    Согласитесь, сосед, ни одному хлебопеку не придется этакое по вкусу, да и с какой стати? Если это войдет в привычку, чтобы каждый мог насытить пять тысяч людей пятью хлебами и двумя рыбками ― тогда хлебопекам
    по миру идти, что ли? Ну, рыбы ― ладно; сами по себе в воде водятся, и их может ловить всякий сколько захочет. А хлебопек должен по дорогой цене муку покупать и дрова, нанимать помощника и платить ему; надо
    содержать лавку, надо платить налоги и мало ли что еще, так что в конце концов он рад бывает, если останется хоть какой-нибудь грош на жизнь, лишь бы не побираться. А Этот ― Этот только взглянет на небо, и уже
    у Него достаточно хлеба, чтобы накормить пять или сколько там тысяч человек! Мука Ему ничего не стоит, и дрова не надо невесть откуда возить, и никаких расходов, никаких трудов ― конечно, эдак можно и задаром
    хлеб раздавать, правда? И Он не смотрит, что из-за этого окрестные хлебопеки теряют честно заработанные деньги! Нет, скажу я вам, это ― неравная конкуренция, и надо бы это запретить. Пусть тогда платит налоги,
    как мы, если вздумал заниматься хлебопечением! На нас уже наседают люди, говорят: как же так, экие безбожные деньги вы просите за паршивый хлебец! Даром надо хлеб раздавать, как Он, да какой еще хлебушек-то у
    Него ― белый, пышный, ароматный, пальчики оближешь! Нам уже пришлось снизить цены на булочные изделия; честное слово, продаем ниже себестоимости, лишь бы не закрывать торговли; но до чего мы этак докатимся ―
    вот над чем ломают себе голову хлебопеки! А в другом месте, говорят, Он насытил четыре тысячи мужей, не считая детей и женщин, семью хлебами и несколькими рыбами, но там собрали только четыре корзины крошек;
    верно, и у Него хуже дело пошло, но нас, хлебопеков, Он разорит начисто. И я говорю вам: это Он делает только из вражды к нам, хлебопекам. Рыбные торговцы тоже кричат, ― ну, эти уж и не знают, что запрашивать
    за свою рыбу; рыбная ловля далеко не столь почетное ремесло, как хлебопечение.

    Послушайте, сосед: я старый человек и одинок на этом свете; нет у меня ни жены, ни детей, много ли мне нужно. Вот на днях только предлагал я своему помощнику – пусть берет мою пекарню себе на шею. Так что тут
    дело не в корысти; честное слово, я предпочел бы раздать свое скромное имущество и пойти за Ним, чтобы проповедовать любовь к ближнему и делать все то, что Он велит. Но раз я вижу, как Он враждебно относится к
    нам, хлебопекам, то и скажу: «Нет, нет! Я, как хлебопек, вижу ― никакое это не спасение мира, а просто разорение для нашего брата. Мне очень жаль, но я этого не позволю. Никак нельзя».

    Конечно, мы подали на Него жалобу Анану и наместнику ― зачем нарушает цеховой устав и бунтует людей. Но вам самому известно, какая волокита в этих канцеляриях. Вы меня знаете, сосед; я человек мирный и ни с
    кем не ищу ссоры. Но если Он явится в Иерусалим, я стану посреди улицы и буду кричать: «Распните его! Распните его!»

    1937                                                      Конец
    Вениамин
    Saturday, October 4th, 2014
    9:17 pm
    [veniamin]
    Карел Чапек. СМЕРТЬ АРХИМЕДА. Очень даже правдивый и актуальный для нашей современности рассказ.
    ================================================



    Карел Чапек
    СМЕРТЬ АРХИМЕДА

    Смерть Архимеда.The Death of Archimedes. Копия 16-го века древней мозаики
    Смерть Архимеда. The Death of Archimedes.
    Копия 16-го века древней мозаики

    ------------------------
    Дело происходило не совсем так, как пишут в учебниках. Да, действительно правда, что Архимед был убит при взятии Сиракуз римлянами, но неправда, что к нему ворвался римский солдат и хотел захватить его
    в плен, и что Архимед, поглощенный черчением геометрических фигур, раздраженно крикнул ему: «Не смей трогать мои круги!» Прежде всего, Архимеда никак нельзя было назвать рассеянным профессором, который
    даже не подозревает, что делается вокруг него: наоборот, по характеру он был прирожденным бойцом и изобретал военные машины для обороны Сиракуз. А кроме того, проникший в его дом римский воин вовсе не
    был пьяным мародером; это был хорошо вышколенный и весьма честолюбивый центурион Люций, состоявший при штабе и отлично знавший, с кем он имеет дело. Он вовсе не собирался увести Архимеда в плен; Люций
    остановился в дверях, отдал по-воински честь и громко произнес:

    ― Приветствую тебя, Архимед!

    Архимед оторвался от вощеной дощечки, на которой он что-то чертил, и спросил:

    ― Что такое?

    ― Послушай, Архимед, ― сказал в ответ Люций. ― Мы знаем, что без твоих машин Сиракузы не могли бы продержаться даже месяц. А мы возились с ними целых два года. Уверяю тебя, что мы, солдаты, прекрасно
    это понимаем. Машины замечательные. Могу тебя только поздравить.

    Архимед небрежно отмахнулся.

    ― Оставь, пожалуйста, не стоит говорить об этом. Обыкновенные метательные приспособления, игрушки и больше ничего. Серьезного научного значения они не имеют.

    ― Но зато имеют военное значение, ― возразил Люций. ― Вот что, Архимед, я пришел, чтобы предложить тебе работать с нами.

    ― С кем это, с нами?

    ― С римлянами. Ты ведь должен понимать, что Карфаген приходит в упадок. С какой стати ты будешь ему помогать? Увидишь теперь, какую мы начнем игру с Карфагеном. Вообще вы, сиракузяне, с самого начала
    должны были присоединиться к нам.

    ― Это почему? ― проворчал Архимед. ― Случайно по происхождению мы греки. Зачем же нам присоединяться к римлянам?

    ― Потому что вы живете на острове Сицилия, а Сицилия нам нужна.

    ― Зачем?

    ― Затем, что мы хотим овладеть Средиземным морем.

    ― А-а!.. ― задумчиво протянул Архимед и взглянул на свою дощечку. ― А для чего это вам?

    ― Кто владеет Средиземным морем, тот владеет всем миром. Кажется, ясно.

    ― А вы обязательно должны владеть всем миром?

    ― Да. Призвание Рима быть владыкой мира. И он будет владыкой, можешь мне верить.

    ― Не спорю, ― сказал Архимед и стер что-то на вощеной дощечке. ― Но я бы вам не советовал, Люций. Понимаешь ли, быть владыкой мира ― слишком хлопотно. Жалко трудов, которые придется на это положить.

    ― Не важно. Зато мы будем великой империей,

    ― Великой империей! ― ворчливо повторил Архимед. ― Нарисую я малый круг или большой ― все равно это будет только круг, и у него всегда есть граница; жить без границ вы все равно не сможете. Или ты
    думаешь, что большой круг совершеннее малого? И что ты более великий геометр, если начертишь большой круг?

    ― Вы, греки, всегда играете словами, ― ответил Люций. ― А мы доказываем свою правоту иначе.

    ― Чем же?

    ― Делом. Например: мы завоевали ваши Сиракузы; следовательно, Сиракузы принадлежат нам. Разве это не ясное доказательство?

    ― Ясное, ― сказал Архимед и слегка почесал голову заостренной металлической палочкой, которой он чертил на дощечке. ― Да, вы завоевали Сиракузы. Только это уже не те Сиракузы, какие были до сих пор.
    Тех больше не будет. Это был великий и славный город; теперь ему уже великим не быть. Никогда. Конец Сиракузам!

    ― Зато великим будет Рим. Он должен быть сильнее всех на земле.

    ― Зачем?

    ― Чтобы отстоять себя. Чем мы сильнее, тем больше у нас врагов. Поэтому мы должны быть сильнее всех.

    ― Что касается силы, ― пробормотал Архимед, ― то, видишь ли, Люций, я немного смыслю в физике и скажу тебе кое-что: сила связывает.

    ― Что это значит?

    ― Вот, видишь ли, есть такой закон. Действующая сила связывает себя. И чем сильнее вы будете, тем больше вам на это потребуется сил, и в конце концов наступит момент...

    ― Ну, что ты хотел сказать?

    ― Да нет, ничего. Я не пророк, я только физик. Сила связывает. Больше я ничего не знаю.

    ― Слушай, Архимед, почему бы тебе все-таки не работать с нами? Ты даже не представляешь себе, какие огромные возможности открылись бы перед тобой в Риме. Ты изготовлял бы самые могучие военные машины
    на свете...

    ― Прости меня, Люций. Я уже не молод, а мне хотелось бы разработать кое-какие из своих замыслов. Как видишь, я и сейчас сижу за чертежом.

    ― Но неужели, Архимед, тебя не прельщает возможность завоевать вместе с нами мировое господство?.. Ну, что же ты замолчал?

    ― Прости, ― сказал Архимед, склонившись над своей дощечкой. ― Что ты сказал?

    ― Я сказал, что такой человек, как ты, мог бы участвовать в завоевании мирового господства.

    ― Гм, мировое господство... ― задумчиво произнес Архимед. ― Ты не сердись, но у меня здесь дело поважнее. Нечто более прочное. Такое, что действительно переживет нас с тобой.

    ― Что это?

    ― Осторожно, не сотри моих кругов. Это способы вычисления площади любого сектора круга...

    Несколько позже было официально объявлено, что известный ученый Архимед погиб в результате несчастного случая.


    1938                                                      Конец
    Вениамин
[ << Previous 20 ]
About LJ.Rossia.org