|
| |||
|
|
4.
Воронин замычал, прыгая на одной ноге. Мартынова быстро подставила плечо. В траве дрожал и слегка постанывал перфорированный стальной лист. - Напоролся! – на Воронина было жалко смотреть, - завод здесь, что ли?! Она присела, и, откинув мешающую прядь, стала зацеловывать пораненное место, повыше щиколотки. Большую часть лица, которого девушка стеснялась, закрывали роскошные волосы, ухоженный водопад. Воронин попробовал и утонул, целуя эту голову, чувствуя, как в ней замирает кровь. Огляделся – никто не видит, разрозненный спуск продолжался, меняя то и дело конфигурацию участников, уже не аукались. Руки, осмелев, скользнули ниже, на пылающую талию. – Не надо…, - низкая нота призыва юркнула обратно, в гортань и Воронин ускорил суетливую возню со своими вьетнамскими джинсами, с ее зачем-то пояском на платье и двумя молниями сбоку. Их нес вихрь взаимного стыда (такие большие – и в первый раз!), рыхловатый Воронин громко дышал на закрытые ольгины глаза, будто бы учился плавать – и тело, в которое он с удивлением окунался, скапливающим движением сильной волны готовое, казалось, захлестнуть его – вдруг выгибалось, как мостик. Покоритель уменьшался и уменьшался, навсегда расставаясь с потраченными на книгопоедание часами. До ногтей дополз этот жар – и передался ногтям, впившимся в неловкую спину. Закричать бы, но крик застрял в некоем ущелье, а детская щека Воронина покоилась в песках неизвестной планеты, меж двумя барханами. Осадочно тяжелели слипшиеся, белые – в сердцевине – слова, переходя от илистой вязкости к сухости алебастра. Две судороги – о, чудо! – совпали. Муть привлеченных этим блаженством видений тоже была необременительной, вольно тасуя свои гнездилища. Откуда-то с присвистом взялись жухлые дубовые папирусы, ковчеги с голубями, клюющими землянику и непонятно кем зароненный в лесостепной полосе кизил. С веточками этого кизила в клювах впередсмотрящие носились, как с библейской оливой, вычерчивая сразу несколько замысловатых алфавитов, клейких и лакмусных. Из засады ударило звено противных майских жуков, за ними распластанно следили змеиноязычные ящерицы – компромисс орла и кенгуру - точно бы сплюснутые клещами для колки орехов. Через косой проход перетекающих друг в друга, подобно песку в часах, дворов, ковыляли сорванные листовки, пластмассовые детские совки, пряжки от босоножек – с ветерком, или без него, с завязшим в открытом чемпионате лета снегу, который ошибся прицелом, немного недосеменив до рустовки, до намеченных окон, обратных входу в дом и, ясное дело, немытых. Четвертое от угла окно, закнопленное парой распятых «Правд», бесстыдных и бесстрашных в силу старости, смотрелось особо запущенным. Из-за гаража – его железо приобрело мертвую цепкость валуна – вся округа предназначалась к сносу – вышел поджарый, в черной маске, которую он с наслаждением сорвал, но лица вновь не было видно, только паленая борода, - «дикий гусь», судя по истертой «милитари», откуда-то с юга - и приладил на плече подствольный гранатомет. Но стрелять передумал.
Он уже взлетал без видимых усилий, без дополнительного ранца на костистой спине, когда цельное пламя дхнуло из оставленного в покое окна по всей, словно бы перфорированной, стене счастья, приговоренного к сносу. Ни жертв, ни злорадства. Ничего похожего на инверсионный след на закате.
Воронин отогнал безобидную мошку. Над сохнущими клинками клевера, спрятанного в тени парашютоподобных сосен и того самого «дрока», прошелестела как будто чья-то борода, призрак бороды. Они с Ольгой согласно привстали: непомерные, на обманном отдалении двигались людские прозрачные обличья – раз, два… семь. Семеро (да ведь их, с Марчелло во главе, тоже семеро… Только не розовых, как эти). Шаг видений был размашист и возвратен, подобно шагу слепых с вложенной неистребимой целью – двигаться до ближайшего упора, но упор не складывался. Воронин крепче прижал ольгин лоб к горлу, пытаясь дотянуться до макушки. «Обличья» сохраняли между ними дразнящую дистанцию. «Они пугают, а мне…» - Воронин оборвал эту мысленную заглушку, штампованный афоризм старца, потому что Ольга твердо вслух произнесла «нам» – он не ослышался? «Нам не страшно», - повторила Мартынова новым шепотом, совсем по-другому, ближе близкого, из каких-то белых глубин, из теплого, единого пока что ствола, который в раскачке позванивал, как провод, готовый рассечься на два беспомощные и оголенные русла. Вихрь отступил, и они долго не поднимались, хотя и были далеко-далеко друг от друга.
5.
«…Причина Вашего исчезновения с территории США в … году… имея «грин кард… До полного выяснения обстоятельств мы не можем…»
Буквоеды. Не могут они! Постриг «выдумал» Франкфурт со Штатами, нигде не был – так считал и Лен Умбарский, предлагая отпустить «диссидента по ошибке» в Турцию. Осенью Умбарский утонул на Суматре. Он, много сделавший для вызволения всеми брошенного, приложился и к мифу – «выдумщик, а, скорее, двойной агент». Шауфас была права: не проявляйте инициативу, - прилипнет «шпионский шлейф». «Ладно, - говорила, - предположим: Вы добрались, второе чудо: с женой и сыном доплыли до Турции вновь, но третьего не будет никогда – Вам никто не поверит, что это не по заданию Лубянки». Постриг, получив из окошечка посольства письмо с отказом, как «узнику совести» в разрешении на переезд, шел, не опуская у кожаного пальто воротник, по внешней стороне Садового. Сколько же эту Россию еще терпеть? Ничего здесь не будет никогда. Непонятно, на что с Катей и Костей год с лишним они перебивались. Катя, правда, торговала прокладками, бижутерией, туалетной водой на «Динамо», два часа теряя только на дорогу, не жаловалась, а он клял бардак, на чем свет. Хотя тоже дома не сидел, обращался в Фонды, кое что перепадало от «Комсомолки», от Аэлиты, первой его кураторши после освобождения, не забывали и те двое голландцев, еле пролезающие в тесный лифт со своей провизией. У него так и не расцвел семейный опыт – с Катей-I в Чите не успели обзавестись даже кроватью нормальной, а под Гродно уже с головой ушел в прокручивание прыжка за борт «Ивана Франко», и на том, как будет лепить жене легенду о своем «забросе по заданию», об «агентурном внедрении через прыжок». Испытывают меня, поняла? Это что же, казаки-разбойники? Нет, отвлекающий маневр. Ну, а пройду испытание, освоюсь, если жизнь там лучше, приеду за тобой – тайно, разумеется – тайно для ЦРУ, а чтобы не раскусили – тайно и для наших. Вернемся все втроем, клянусь. Клялся больше для сжигания мостов. Клятва – это все, семья – потом. И вот, испытанный консервацией возраста в неволе, он терзался, что теперешняя жена, венчанная на сей раз – Патриарх специальное разрешение давал венчаться за месяц до ЗАГСА, первый случай за годы социализма! – сильнее, терпеливее, чем он, хитрец, который не горит, не тонет, и после потери 25 литров крови за десяток с лишним раз резания вен, все такой же прыткий, ушлый, но в мирных условиях не орел. Пашкина странная гибель налетела, как мираж – не видел сам, ни одной смерти близкого человека сам не видел, в первой психушке разве что, но, может, это ему вкололи для успокоения? - отправился к О., попросила. Книги брать не стал, куртки, шапку зимнюю, тем более, кожаное пальто – ну, разве что пальто. И витраж. А это зачем? Любимый его витраж. Реликвия. Вы же друг. А Вы? Я не друг, я древний друг, давайте витраж. Неудобный, режущий подмышки, хотя и обернутый дважды толстым полотенцем – со стороны, - везу продавать. Он бы и продал, если б знал настоящую цену, а не помоечную (на первый слух). Если б не клятва. Дома поставил витраж в угол и отчаянно, зверино упал в постель с Катей, не боясь, что Костик услышит, хрипел, стонал и ее мучил, ее заставлял вернуть недожданное после первого раза и первого своего побега. Чисто спалось после всего тоже впервые. Среди ночи вдруг рявкнул «па-а-дъем!!» – оба вскочили, Катенька, там в чемодане наручники, привяжи к батареям, или убегу! – она все поняла, привязала, отбрасывая слезы на дальних подступах, а потом при включенном душе выревелась с концами.
Пашка, Пашка… С книгой-то как? Первая журналистка, предлагавшая за 10% гонорара текст за месяц со своей бригадой настрогать, обиделась. А его история требовала спешки - мода падает. Не обвел ли Пашка всех? Взял и скрылся. Ты бы скрылся? Мне-то, профессионалу – сколько угодно. А про запахи кто теперь напишет? Запахами защищался в одиночке первые месяцы – главный тайный дар – память на запахи. Булочки утренних пекарен, стиральный порошок на тротуаре, перед магазинчиками, - это Германия, а про Турцию легче не вспоминать – зальет. Одни магнолии чего стоят, с сухумскими не сравнить. Удивительно пахнет открытое море – страшной гнилью. Брызги через нос норовят попасть не в то горло. Но это во второй раз, когда назад плыл, к ночи. Ощущение, как от мази Вишневского. Йод и свинец. Вот, что надо было бы изобрести – защитный экран запахов – от стресса, от разных мыслей. Но и ветер не развеивал гнили, донося то перелёжанное сено, то настой одуванчиков, то смесь желтка со спермой.
Уставал, начинал бредить. Мерещились нетопыри, китовые внутренности. Еще вдруг начинало пахнуть кабиной Миг-29 - железом и резиной, главное – кожей сиденья. Пот струился по всем шкалам, струйки накренялись, вторя крену машины. А у нетопырей, полусогнуто прыгающих, и чаек, чьи раздутые зобы дергались, точно у хомячков, общего только шипение и взлет пены. Чайки открыто несут презрение, летуны прячут в перепонках. Сородичей в нас чуют, близких. Самая гниль от птиц и от этих, летучих. Может, у них подмышками фермент особый. И Америка пахнет морем (только пропущенным сквозь кондиционер) – без одуванчиков, с другой пылью, безымянной. Нет, все-таки, с мимозной.
У метро этих желтые буколек предлагалось жалкие раз-два– на фоне белых тюльпанов, лилий с горошком, роз разной длины, гиацинтов (он путал их с фиалками), гортензий, нахохленные шарики мимозы переносили на юг настоящий, тот самый, в оползнях и стычках с аборигенской шпаной. За 2000 набрал гроздь попышнее. Дома, на площадке не успел надавить на звонок, а Катя уже тыкалась ему в плечо.
- …Сто лет бы не видела твой Нью-Йорк. Квартирку для кого снимал? - Ты не понимаешь… - А лучше станцуй, ну? Она прятала за спиной конверт. - Не дам. И мимозами не откупишься. - Катена! - Зовут в Германию. Не насовсем, не бойся – тебя одного. - От кого? - А у тебя там во Франкфурте, кто? Не пущу! - ОБСЕ. - А хоть бы! - Катена, я за пашкиным текстом! Текст же, вроде бы, написан? - Еще и витраж захвати! Нет! Витенька! – она охватила его, сползая на корточки, - пожалуйста, не езди никуда, я боюсь. - Фашистов?… - Там на них дуют, как на воду. - У меня уже не будет 15 лет! - Съездим вместе. Уговорю Херена, он организует вызов. - Херен уехал, я уже звонила. Нашла его телефон и позвонила. - В Амстердам? - Не уезжай, Витя. - Я все объясню, Катена, - когда Постриг оживлялся, он как будто плыл в Турцию вновь первый раз, и весь организм, вся летная выучка, тикали как единственные, гибкие, слитные часы, останавливать бесполезно – доказано штормом, - Катенька, у меня предчувствие: Пашка жив, я его отыщу, ему этот розыгрыш нужен, для книги… - Скажи еще, что у тебя задание – я не та Катя, драться не буду. И плакать тоже. - Ладно! Видишь? – он отвел ее руки - Да пропади оно все - книга, известность, поездки по приглашениям… - …львы, апельсины, - в тон ему, - да? - Чего я там, в трущобах, забыл. Устроюсь торговать здесь палеными прокладками. - Да?! – она поднесла к его лицу кулак! - А вот этого? Поедешь, как миленький. - Ты права, не надо ехать, меня просто Госдеп вырубил некстати. - Знаешь, милый, все некстати. - Но через полгода они все проверят и дадут визы. - Отстань, я собираю чемодан. - Там же наручники? - Наручники? – она вытащила чемодан из-под кровати, раздернула на весу замком вниз, хватанула связку и та, через приотворенную форточку полетела с десятого этажа.
Паспорт сделали быстро, «левая» фирма, на катины последние деньги. Но платят каждый день, пусть не тревожится. Побыстрее вернись, ладно? Дальше регистрационной секции прощаться не пускали. Все в нем сжалось, все расставания – мать и отец на залатанном перроне, отец стоптанным штиблетом ковырял край асфальта, мать гордо и жалко давила всхлипы, Катя (еще до всяких номеров) молотила его кулачонками, не слушая объяснений, но, поддаваясь, - так с ней было во всем: ее завоевать нужно было, сама же и завоевывалась, с опережением и легкостью. С кем еще? Габриэль, он учил ее, за Брайтоном, неподалеку от пляжей, водить. На «Мазде». Не вернусь через два месяца, сказал, твоя будет. Не в его вкусе, резкая, по-западному прямая и по-семитски торопливая. Понимая, что совсем ему не нравится. И все равно помогала. Только не в качестве ученицы. Путала педали, Однажды даже наорал, успев перешибить ее ногу своей на тормозе, а то бы угодили в яму с водой, если не хуже. И она, провожая его в Турцию, обо всем догадывалась, все провидела, весь его тернистый возврат, молча, потому что испанское в ней было крепче всего – мачо, если ты меня отверг, я тебе сестра от сих до сих, дальше как знаешь. Дальше только Бог.
- Если тебя там кто-то и ждет… - Не говори ерунды! - А мне все равно, я ведь твоя последняя женщина? - Дурочка моя последняя! - Витраж забудешь. - Сдаете? – спросил регистрирующий. - Я лучше сам сдамся. Это ценность! - Витя, Витя, Витенька, - затаенно, сильно и быстро зашептала ему в скулу, бессмысленно подворачивая краевского кожаного пальто воротник, - ну беги, - и не отпускала, - ну беги же, или… И он побежал. С витражом, будто голый, как при чертовом – со всех сторон – обстреле. Сам себя ненавидя в попытке пресечь растянутый момент. Чтобы выключилось, сдулось со спины это тихое-претихое «или». |
|||||||||||||