Давно художку не писал... | Dec. 6th, 2010 @ 06:58 am  |
|---|
После рассказов "Векус" и "Ищите женщину..." что-то ничего хорошего (в смысле - годного представить на суд читающей публики) не выходило. А всё потому, что имею великую проблему с придумыванием сюжетов)) Пишу только короткие рассказики-заристовки в стиле Ивана Бунина, без особых жизненных перепетий.
К чему клоню? Всех желающих приглашаю поучаствовать. Придумайте набросок какого-либо незамысловатого сюжета, а я превращу в рассказ. Внизу обещаю сделать подпись "В сотрудничестве с..."
3 рубля
В тот летний вечер я приехал из деревни в наш уездный город по железной дороге, часу в девятом. Было еще жарко, от туч сумрачно, надвигалась гроза. Когда извозчик помчал меня, подымая пыль, от вокзала по темнеющему полю, сзади вдруг что-то вспыхнуло, дорога впереди на мгновенье озарилась золотом, где-то прокатился гром и крупными звездами зашлепал по пыли и пролетке быстрый, редкий дождь, тотчас, же прекратившийся. Потом пролетка, сорвавшись под изволок с мягкой дороги, задребезжала по каменному мосту через пересохшую речку. За мостом дико чернели и металлически пахли городские кузни. На дороге в гору горел запыленный керосиновый фонарь...
В гостинице Воробьева, лучшей в городе, мне, как всегда, отвели комнату со спальней за перегородкой. Воздух в этой комнате с двумя затворенными окнами за белыми коленкоровыми занавесками был горяч, как в печи. Я приказал коридорному отворить окна настежь, принести самовар и поскорей подошел к окну: в комнате дышать было нечем. За окном уже чернела темнота, в которой то и дело вспыхивали молнии, теперь уже голубые, и катился точно по ухабам гул грома. И, помню, я подумал: до того ничтожный городишко, что даже непонятно, зачем так грозно вспыхивает над ним этот великолепный голубой свет и так величественно грохочет, сотрясается мрачное, невидимое небо. Я пошел за перегородку и, снимая с себя пиджак и развязывая галстук, услыхал, как влетел с самоваром на подносе коридорный и стукнул в круглый стол перед диваном. Я выглянул: кроме самовара, полоскательницы, стакана и тарелки с булкой, на подносе была еще чашка. - А чашка зачем? - спросил я. Коридорный ответил, заиграв глазами: - Там вас одна барышня спрашивает, Борис Петрович. - Какая барышня? Коридорный пожал плечом и манерно усмехнулся. - Понятно какая. Очень просила впустить, обещала рубль на чай, если хорошо заработает. Видела, как вы подъехали... - Из уличных, значит? - Ясное дело. Таких у нас никогда незаметно было: приезжие обыкновенно за барышнями к Анне Матвеевне посылают, а тут вдруг какая-то сама входит. Ростом замечательная и вроде гимназистки. Я подумал о скучном вечере, который предстоял мне, и сказал: - Это забавно. Впусти ее. Коридорный радостно исчез. Я стал заваривать чай, но в дверь тотчас постучали, и я с удивлением увидал, как, не дожидаясь ответа, в комнату развязными шагами больших ног в старых холщовых туфлях вошла рослая девушка в коричневом гимназическом платье и соломенной шляпке с пучком искусственных васильков сбоку. - Вот шла и забрела на огонек к вам, - с попыткой иронической усмешки сказала она, отводя в сторону темные глаза.
Все это было совсем не похоже на то, что я ожидал, я слегка растерялся и ответил не в меру весело: - Очень приятно. Снимайте шляпку и присаживайтесь чай пить. За окнами вспыхнуло уже фиолетово и совсем широко, гром прокатился где-то близко и предостерегающе, в комнату пахнуло ветром, и я поспешил затворить окна, обрадовавшись возможности скрыть свое смущение. Когда я обернулся, она сидела на диване, сняв шляпку и закидывая назад стриженые волосы продолговатой загорелой рукой. Волосы у нее были густые, каштановые, лицо несколько широкоскулое, в веснушках, губы полные и сиреневые, глаза темные и серьезные. Я хотел шутливо извиниться, что я без пиджака, но она сухо посмотрела на меня и спросила: - Сколько вы можете заплатить? Я опять ответил с деланной беспечностью: - Успеем еще сговорится! Выпьем прежде чайку. - Нет, - сказала она, хмурясь, - я должна знать условия. Я меньше трех рублей не беру. - Три так три, - сказал я с той же глупой беспечностью. - Вы шутите? - спросила она строго. - Нисколько, - ответил я, думая: "Напою ее чаем, дам три рубля и выпровожу с Богом". Она вздохнула и, закрыв глаза, откинула голову на отвал дивана. Я подумал, глядя на ее бескровные, сиреневые губы, что она, верно, голодна, подал ей чашку чаю и тарелку с булкой, сел на диван тронул ее за руку: - Кушайте, пожалуйста.
Она открыла глаза и молча стала пить и есть. Я пристально смотрел на ее загорелые руки и строго опущенные темные ресницы, думая, что дело все больше принимает нелепый оборот, и спросил: - Вы здешняя? Она помотала головой, запивая булку: - Нет, дальняя... И опять замолчала. Потом стряхнула с колен крошки и вдруг встала, не глядя на меня: - Я пойду раздеваться.
Это было неожиданнее всего, я хотел что-то сказать, но она повелительно перебила меня: - Затворите дверь на ключ и опустите шторы на окнах. И пошла за перегородку. Я с бессознательной покорностью и поспешностью опустил шторы, за которыми продолжали все шире сверкать молнии, будто стараясь поглубже заглянуть в комнату, и все настойчивее катились сотрясающиеся гулы, повернул в прихожей дверной ключ, не понимая, зачем я все это делаю, и уже хотел было войти к ней с притворным смехом, перевести все в шутку или соврать, что у меня страшно разболелась голова, но она громко сказала из-за перегородки: - Идите...
И я опять бессознательно повиновался, вошел за перегородку и увидел ее уже в постели: она лежала, натянув одеяло до подбородка, дико смотрела на меня совершенно почерневшими глазами и сжимала постукивающие зубы. И в беспамятстве растерянности и страсти я дернул одеяло из ее рук, раскрыв все ее тело в одной коротенькой заношенной сорочке. Она едва успела поймать голой рукой деревянную грушу над изголовьем и потушить свет...
Потом я стоял в темноте возле раскрытого окна, жадно курил, слушал шум отвесного ливня, низвергавшегося в черном мраке на мертвый город вместе с ярким и быстрым трепетом фиолетовых молний и дальними ударами грома, думал, вдыхал дождевую свежесть, смешанную с запахами города, накаленного за день: да, непонятное соединение - это жалкое захолустье и это божественно-грозное, грохочущее и слепящее в ливне величие, - и все больше дивился и ужасался: как же это я все-таки не понял до конца, с кем я имею дело, и почему она решилась продать за три рубля свою девственность! Да, девственность! Она окликнула меня. - Закройте окно, очень шумит, и подите ко мне. Я вернулся в темноте за перегородку, сел на постель и, найдя и целуя ее руку, стал говорить: - Простите, простите меня... Она бесстрастно спросила: - Вы думали, что я настоящая проститутка, но только очень глупая или сумасшедшая? Я поспешно ответил: - Нет, нет, не сумасшедшая, я только думал, что вы еще малоопытны, хотя уже знаете, что некоторые девицы в известных домах надевают гимназическое платье. - Зачем? - Чтобы казаться невиннее, привлекательнее. - Нет, я этого не знала. У меня нет другого платья. Я только нынешней весной кончила гимназию. Тут внезапно умер папа, - мама умерла давно, - я из Новочеркасска приехала сюда, думала найти тут через одного нашего родственника работу, остановилась у него, а он стал приставать ко мне, и я ударила его и все ночевала на скамейках в городском саду... Я думала, что умру, когда вошла к вам. А тут еще увидала, что вы хотите как-нибудь отделаться от меня. - Да, я попал в глупое положение, - сказал я. - Я согласился впустить вас просто так, от скуки, - я с проститутками никогда не имел дела. Я думал, что войдет какая-нибудь самая обыкновенная уличная девочка, и я угощу ее чаем, поболтаю, пошучу с ней, потом просто подарю ей два-три рубля... - Да, а вместо этого вошла я. И почти до последней минуты старалась держать в голове одно: три рубля, три рубля. А вышло что-то совсем другое. Теперь я уже ничего не понимаю... Ничего не понимал и я: темнота, шум ливня за окнами, возле меня лежит на постели какая-то новочеркасская гимназистка, которой я до сих пор не знаю даже имени... потом эти чувства, что с каждой минутой все неудержимее растут во мне к ней... Я с трудом выговорил: - Чего вы не понимаете?
Она не ответила. Я вдруг зажег свет, - передо мной блеснули ее большие черные глаза, полные слезами. Она порывисто поднялась и, закусив губу, упала головой на мое плечо. Я откинул ее голову и стал целовать ее искаженный и мокрый от слез рот, обнимая ее большое тело в спустившейся с плеча заношенной сорочке, с безумием жалости и нежности увидал ее пропыленные смуглые девичьи ступни... Потом номер был полон сквозь спущенные шторы утренним солнцем, а мы все еще сидели и говорили на диване за круглым столом, - она с голоду допивала холодный чай, оставшийся с вечера, и доедала булку, - и все целовали друг другу руки.
Она осталась в гостинице, я съездил в деревню, и на другой день мы уехали с ней на Минеральные Воды. Осень мы хотели провести в Москве, но и осень и зиму провели в Ялте - она начала гореть и кашлять, в комнатах у нас запахло креозотом... А весной я схоронил ее.
Ялтинское кладбище на высоком холме. И с него далеко видно море, а из города - кресты и памятники. И среди них, верно, и теперь еще белеет мраморный крест на одной из самых дорогих мне могил. И я уже больше никогда не увижу его - Бог милосердно избавил меня от этого.
Красавица
Чиновник казенной палаты, вдовец, пожилой, женился на молоденькой, на красавице, дочери воинского начальника. Он был молчалив и скромен, а она знала себе цену. Он был худой, высокий, чахоточного сложения носил очки цвета йода, говорил несколько сипло и, если хотел сказать что-нибудь погромче, срывался в фистулу. А она была невелика, отлично и крепко сложена, всегда хорошо одета, очень внимательна и хозяйственна по дому, взгляд имела зоркий. Он казался столь же неинтересен во всех отношениях, как множество губернских чиновников, но и первым браком был женат на красавице -- все только руками разводили: за что и почему шли за него такие? И вот вторая красавица спокойно возненавидела его семилетнего мальчика от первой, сделала вид, что совершенно не замечает его. Тогда и отец, от страха перед ней, тоже притворился, будто у него нет и никогда не было сына. И мальчик, от природы живой, ласковый, стал в их присутствии бояться слово сказать, а там и совсем затаился, сделался как бы несуществующим в доме. Тотчас после свадьбы его перевели спать из отцовской спальни на диванчик в гостиную, небольшую комнату возле столовой, убранную синей бархатной мебелью. Но сон у него был беспокойный, он каждую ночь сбивал простыню и одеяло на пол. И вскоре красавица сказала горничной: -- Это безобразие, он весь бархат на диване изотрет. Стелите ему, Настя, на полу, на том тюфячке, который я велела вам спрятать в большой сундук покойной барыни в коридоре. И мальчик, в своем круглом одиночестве на всем свете, зажил совершенно самостоятельной, совершенно обособленной от всего дома жизнью, -- неслышной, незаметной, одинаковой изо дня в день: смиренно сидит себе в уголке гостиной, рисует на грифельной доске домики или шепотом читает по складам все одну и ту же книжечку с картинками, купленную еще при покойной маме, смотрит в окна... Спит он на полу между диваном и кадкой с пальмой. Он сам стелет себе постельку вечером и сам прилежно убирает, свертывает ее утром и уносит в коридор в мамин сундук. Там спрятано и все остальное добришко его.
Тёмные аллеи
В холодное осеннее ненастье, на одной из больших тульских дорог, залитой дождями и изрезанной многими черными колеями, к длинной избе, в одной связи которой была казенная почтовая станция, а в другой частная горница, где можно было отдохнуть или переночевать, пообедать или спросить самовар, подкатил закиданный грязью тарантас с полуподнятым верхом, тройка довольно простых лошадей с подвязанными от слякоти хвостами. На козлах тарантаса сидел крепкий мужик в туго подпоясанном армяке, серьезный и темноликий, с редкой смоляной бородой, похожий на старинного разбойника, а в тарантасе стройный старик военный в большом картузе и в николаевской серой шинели с бобровым стоячим воротником, еще чернобровый, но с белыми усами, которые соединялись с такими же бакенбардами; подбородок у него был пробрит и вся наружность имела то сходство с Александром II, которое столь распространено было среди военных в пору его царствования; взгляд был тоже вопрошающий, строгий и вместе с тем усталый.
Когда лошади стали, он выкинул из тарантаса ногу в военном сапоге с ровным голенищем и, придерживая руками в замшевых перчатках полы шинели, взбежал на крыльцо избы. -- Налево, ваше превосходительство, -- грубо крикнул с козел кучер, и он, слегка нагнувшись на пороге от своего высокого роста, вошел в сенцы, потом в горницу налево.
В горнице было тепло, сухо и опрятно: новый золотистый образ в левом углу, под ним покрытый чистой суровой скатертью стол, за столом чисто вымытые лавки; кухонная печь, занимавшая дальний правый угол, ново белела мелом; ближе стояло нечто вроде тахты, покрытой пегими попонами, упиравшейся отвалом в бок печи; из-за печной заслонки сладко пахло щами -- разварившейся капустой, говядиной и лавровым листом. Приезжий сбросил на лавку шинель и оказался еще стройнее в одном мундире и в сапогах, потом снял перчатки и картуз и с усталым видом провел бледной худой рукой по голове -- седые волосы его с начесами на висках к углам глаз слегка курчавились, красивое удлиненное лицо с темными глазами хранило кое-где мелкие следы оспы. В горнице никого не было, и он неприязненно крикнул, приотворив дверь в сенцы: -- Эй, кто там! Тотчас вслед за тем в горницу вошла темноволосая, тоже чернобровая и тоже еще красивая не по возрасту женщина, похожая на пожилую цыганку, с темным пушком на верхней губе и вдоль щек, легкая на ходу, но полная, с большими грудями под красной кофточкой, с треугольным, как у гусыни, животом под черной шерстяной юбкой. -- Добро пожаловать, ваше превосходительство, -- сказала она. -- Покушать изволите или самовар прикажете? Приезжий мельком глянул на ее округлые плечи и на легкие ноги в красных поношенных татарских туфлях и отрывисто, невнимательно ответил: -- Самовар. Хозяйка тут или служишь? -- Хозяйка, ваше превосходительство. -- Сама, значит, держишь? -- Так точно. Сама. -- Что ж так? Вдова, что ли, что сама ведешь дело? -- Не вдова, ваше превосходительство, а надо же чем-нибудь жить. И хозяйствовать я люблю. -- Так, так. Это хорошо. И как чисто, приятно у тебя. Женщина все время пытливо смотрела на него, слегка щурясь. -- И чистоту люблю, -- ответила она. -- Ведь при господах выросла, как не уметь прилично себя держать, Николай Алексеевич.
Он быстро выпрямился, раскрыл глаза и покраснел. -- Надежда! Ты? -- сказал он торопливо. -- Я, Николай Алексеевич, -- ответила она. -- Боже мой, боже мой, -- сказал он, садясь на лавку и в упор глядя на нее. -- Кто бы мог подумать! Сколько лет мы не видались? Лет тридцать пять? -- Тридцать, Николай Алексеевич. Мне сейчас сорок восемь, а вам под шестьдесят, думаю? -- Вроде этого... Боже мой, как странно! -- Что странно, сударь? -- Но все, все... Как ты не понимаешь!
Усталость и рассеянность его исчезли, он встал и решительно заходил по горнице, глядя в пол. Потом остановился и, краснея сквозь седину, стал говорить: -- Ничего не знаю о тебе с тех самых пор. Как ты сюда попала? Почему не осталась при господах? -- Мне господа вскоре после вас вольную дали. -- А где жила потом? -- Долго рассказывать, сударь. -- Замужем, говоришь, не была? -- Нет, не была. -- Почему? При такой красоте, которую ты имела? -- Не могла я этого сделать. -- Отчего не могла? Что ты хочешь сказать? -- Что ж тут объяснять. Небось, помните, как я вас любила.
Он покраснел до слез и, нахмурясь, опять зашагал. -- Все проходит, мой друг, -- забормотал он. -- Любовь, молодость -- все, все. История пошлая, обыкновенная. С годами все проходит. Как это сказано в книге Иова? "Как о воде протекшей будешь вспоминать". -- Что кому Бог дает, Николай Алексеевич. Молодость у всякого проходит, а любовь -- другое дело. Он поднял голову и, остановясь, болезненно усмехнулся: -- Ведь не могла же ты любить меня весь век! -- Значит, могла. Сколько ни проходило времени, все одним жила. Знала, что давно вас нет прежнего, что для вас словно ничего и не было, а вот... Поздно теперь укорять, а ведь правда, очень бессердечно вы меня бросили, -- сколько раз я хотела руки на себя наложить от обиды от одной, уж не говоря обо всем прочем. Ведь было время, Николай Алексеевич, когда я вас Николенькой звала, а вы меня -- помните как? И все стихи мне изволили читать про всякие "темные аллеи", -- прибавила она с недоброй улыбкой. -- Ах, как хороша ты была! -- сказал он, качая головой. -- Как горяча, как прекрасна! Какой стан, какие глаза! Помнишь, как на тебя все заглядывались? -- Помню, сударь. Были и вы отменно хороши. И ведь это вам отдала я свою красоту, свою горячку. Как же можно такое забыть. -- А! Все проходит. Все забывается. -- Все проходит, да не все забывается. -- Уходи, -- сказал он, отворачиваясь и подходя к окну. -- Уходи, пожалуйста. И, вынув платок и прижав его к глазам, скороговоркой прибавил: -- Лишь бы Бог меня простил. А ты, видно, простила.
Она подошла к двери и приостановилась: -- Нет, Николай Алексеевич, не простила. Раз разговор наш коснулся до наших чувств, скажу прямо: простить я вас никогда не могла. Как не было у меня ничего дороже вас на свете в ту пору, так и потом не было. Оттого-то и простить мне вас нельзя. Ну, да что вспоминать, мертвых с погоста не носят. -- Да, да, не к чему, прикажи подавать лошадей, -- ответил он, отходя от окна уже со строгим лицом. -- Одно тебе скажу: никогда я не был счастлив в жизни, не думай, пожалуйста. Извини, что, может быть, задеваю твое самолюбие, но скажу откровенно, -- жену я без памяти любил. А изменила, бросила меня еще оскорбительней, чем я тебя. Сына обожал, -- пока рос, каких только надежд на него не возлагал! А вышел негодяй, мот, наглец, без сердца, без чести, без совести... Впрочем, все это тоже самая обыкновенная, пошлая история. Будь здорова, милый друг. Думаю, что и я потерял в тебе самое дорогое, что имел в жизни. Она подошла и поцеловала у него руку, он поцеловал у нее. -- Прикажи подавать...
Когда поехали дальше, он хмуро думал: "Да, как прелестна была! Волшебно прекрасна!" Со стыдом вспоминал свои последние слова и то, что поцеловал у ней руку, и тотчас стыдился своего стыда. "Разве неправда, что она дала мне лучшие минуты жизни?" К закату проглянуло бледное солнце. Кучер гнал рысцой, все меняя черные колеи, выбирая менее грязные и тоже что-то думал. Наконец сказал с серьезной грубостью: -- А она, ваше превосходительство, все глядела в окно, как мы уезжали. Верно, давно изволите знать ее? -- Давно, Клим. -- Баба -- ума палата. И все, говорят, богатеет. Деньги в рост дает. -- Это ничего не значит. -- Как не значит! Кому ж не хочется получше пожить! Если с совестью давать, худого мало. И она, говорят, справедлива на это. Но крута! Не отдал вовремя -- пеняй на себя. -- Да, да, пеняй на себя... Погоняй, пожалуйста, как бы не опоздать нам к поезду... Низкое солнце желто светило на пустые поля, лошади ровно шлепали по лужам. Он глядел на мелькавшие подковы, сдвинув черные брови, и думал: "Да, пеняй на себя. Да, конечно, лучшие минуты. И не лучшие, а истинно волшебные! "Кругом шиповник алый цвел, стояли темных лип аллеи..." Но, боже мой, что же было бы дальше? Что, если бы я не бросил ее? Какой вздор! Эта самая Надежда не содержательница постоялой горницы, а моя жена, хозяйка моего петербургского дома, мать моих детей?" И, закрывая глаза, качал головой.
|
вот именно "Темные Аллеи" - один из любимых рассказов, а еще рассказ про любовь эмигрантов, не вспомню название
"В Париже", небось. Один из самых любимых...
| From: | (Anonymous) |
| Date: |
December 6th, 2010 - 02:39 pm |
|
|
|
|
(Link) |
|
А Вы знаете у Чехова "Рассказ неизвестного человека"? Мне кажется, кое-что там можно почерпнуть...
Рассказ хорошо знаю, но что почерпнёшь оттуда? Да и это ведь Чехов, хотелось чего-то современное...
А ведь можно переплести приведённые выше рассказы воедино. Только по первому сюжету девушка выживет. Все сюжеты разнесены во времени и представлены Вами в хронологическом порядке.
Пусть в первом сюжете какая-то драма приводит к разрыву героя с героиней. Например, Он проходит срочную службу (либо служит офицером) на рубеже 70-80-х, знакомится с Ней, работающей в библиотеке военного городка. Начало войны в Афганистане приводит к их долгой разлуке. Герой пропадает без вести, а на самом деле получил увечье и (надолго попал в плен) вынужден долго проживать у местных. Возвращается на Родину в середине 90-х - 2-я встреча. 3-я встреча происходит в середине гламурных "нулевых".
Прекрасная идея, Александр, спасибо. Только это слишком сложный сюжет для меня. Потянул бы лишь на последнее Ваше предложение...
|
|