12:34a |
живы Пользы от временного самоудаления следующие: 1) тебя наконец-то отфрендят давно об этом помышлявшие, но робкие; 2) можно, по сравнению maxnicol@lj и Маркеса, хорошенько рассмотреть из щели, кто кладет тебе на гроб розы, кто рвет на себе волосы, кто стряхивает пепел в венок, усмехаясь. Прежде чем важно отпахнешь полог; 3) друзья привыкают к крикам "волк! волк!", так что когда ты в самом деле исчезнешь, их боль будет смягчена условными рефлексами надежд. На самом деле люди уходят иначе: просто однажды перестав писать. И увы, рано или поздно это произойдет именно так: незамеченно. PS) Здорово глядеть в жж из потусторонности. С небесного траверза монитор становится стеклом иллюминатора. Все, что так шумело перекатами, теперь вьется немой серебряной ниточкой. Голоса юзеров отдельны - отныне не сливаясь в хор френд-ленты. К ним обращаться можно лишь поодиночке, и они не узнают тебя. Как отцу Гамлета, приходится уповать больше на их веру, чем на собственное красноречие. Я сам не знаю, кто я. Мне ли принадлежат печатающие слова утешения пальцы - все сплошь безымянные. Странная тишина - я все вижу, но я не слышу звука. Моя свобода зябка. Я отдален и отделен бледно-молочным расстоянием от земли, устланной мелким кеглем лесов и голубыми озерцами фотографий. И каждый пост кажется нежным, как еще не написанный. |
11:08a |
фасоль Когда болел, ел банку фасоли в томатном соусе хайнц. Когда подцеплял ложкой фасолины, вспомнил фасоль в томате, которую ел в Архангельске в тот день, когда к нам постучал человек с вестью о несчастье. Я его никогда так и не повидал, не знаю, каков он, вестник, хотя помню его фамилию с тех пор. Но не буду произносить. Мать ушла первой открыть, потом ушел за ней, не возвратившейся, отец, а я сидел и ел фасоль. Я уже понял, что что-то случилось, и перестал есть, но и не вставал, глядел теперь в этих белых нерп в красном море. Почему-то теперь помню эту легкую июльскую тишину - у нас никогда не включалось радио. Волосы помнили о том, как их раздувал ветер, когда только что бегал на улице. Вернулись родители, и мы стали собираться в путь. Мама все повторяла - как он мог, приехав вчера, сообщить только сегодня? Ведь целую ночь она провела там одна. Я думал о том, что мы поедем теперь на «ракете», на которой я давно хотел прокатиться. Я был достаточно взросл, чтобы все понимать – но почему-то думал об этой поездке по Двине. Может быть, чтобы не бояться, а может быть, по уже привычке: отец рассказывал мне о будущей свободной жизни, когда объяснял необходимость похода в школу, и я уже уяснил, что боль сопровождается надеждами. Мы поехали на междугороднем автобусе. Бежали потом по городку в районную больницу, и все вокруг было тихим, солнечным, замершим, то ли память врет, чтобы не видеть слез матери, то ли летний бесконечный день был и вправду таким нежным и равнодушным, в тех широтах. Но все обошлось, того страшного будущего, в глаза которому, понимаю теперь, смотрели родители эти часы сквозь стекло автобуса, не случилось. Вечером мы сидели в гостинице, в комнатке с тусклой лампочкой, и втроем ели фасоль. Эти большие приземистые банки со словом Globus появились в тот год по всей области, и потом, вместе с годом, их породившим, исчезли. |