Журнал Андрея Мальгина - Love story
May 10th, 2009
07:35 pm

[Link]

Previous Entry Add to Memories Tell A Friend Next Entry
Love story
После обеда лег поспать. Перед сном, думаю, полистаю письма Э.-М.Ремарка Марлен Дитрих. Но - зачитался. Не смог оторваться и не заснул, естественно.
Лет пять назад эти письма были напечатана в "Вестнике Европы". Потом, оказывается, вышли отдельной книгой. Я как-то ее пропустил, а сейчас она попалась.
И как жаль, что нет второй необходимой части - писем самой Дитрих.

Марлен Дитрих в Беверли Хиллз, Норт Кресчент Драйв.

Милая, любимая, как подумаешь, что ты, может быть, не получишь это письмо, – потому что ты уже уехала, потому что ты уже в пути... разве можно в это поверить?

Иногда я на это более не способен, ибо тьма вокруг сгущается, а запах пороха становится ощутимее, и иногда по ночам из-за горизонта слышатся глухие раскаты...

Иногда все это немножко напоминает последний отпуск, – эти неестественно отлетающие дни с последним надеванием солдатских ранцев и беззвучным спуском по каменным ступеням в утренних сумерках...

Это вовсе не страх, любимая. От страха мы все давно отвыкли. И это ни в коем случае не неутолимая жажда и ни в коем случае не печаль. Ведь мы ко всему с такой ужасающей естественностью привыкли! Пожалуй, это, скорее, удивление: приподняли голову и удивились, что все еще не разрушено, что оно еще не убито, что оно еще существует, в дальней дали, правда, но светясь, блестя и переливаясь, как северное сияние тысячи обещаний...

У нас опять мало тепла в наших сердцах для самих себя, у нас, детей смутных времен, столь мало веры в себя, – чересчур много храбрости и чересчур мало надежды, и все мы всего лишь бедные маленькие солдаты, марширующие и марширующие и не знающие, что есть еще помимо маршей...

Глупые маленькие солдаты жизни, дети смутных времен, которым иногда по ночам снится некий сон...

Не грусти оттого, что я пишу тебе такое, – я не хочу, чтобы ты грустила, – тебе это чувство знакомо с избытком. Я тоже не буду, я никогда не грущу. Мне слишком много известно о конечном исходе, чтобы грустить.

Мне известно также, чего стоит протянуть руки, – глядя на цветущие магнолии в старой ханской вазе и будучи в состоянии подарить ребенку шоколад, – и сразу взять твое испанское шерстяное одеяло и укрыться им перед сном, держа в руке твою маленькую статуэтку св. Христофора; она была при мне, когда моя машина перелетела через придорожный снежный вал...

Самая терпимая изо всех разновидностей тоски – спать под твоим одеялом...




Марлен Дитрих, в Беверли Хиллз, Норт Кресчент Драйв.

Милая, сейчас сочельник, двенадцать часов, и я устал от работы. Голова моя пуста, и я перестал писать. Когда я раньше уставал от работы и было еще не поздно, я всегда уходил пить. Мне не хотелось бессмысленно сидеть дома, а спать одному мне всегда претило; это всегда было похоже на то, как идти на эшафот без тени надежды на помилование.

А сейчас, когда в голове моей пусто и у меня появляется чувство, будто за мной кто-то стоит, я знаю, что мне делать. Я откладываю рукопись и карандаши в сторону и выхожу ненадолго на террасу, присаживаюсь к огню, нахожу по радио музыку и потом принимаюсь за письмо к тебе. Это такая замечательная опора, и притом совсем новая для меня. Я часто целый день предвкушаю, что вечером буду писать тебе, а иногда я даже не выдерживаю и пишу тебе посреди дня. Это похоже на вечный разговор, хотя с моей стороны это всего лишь вечный монолог. От этого мне теплее, а ты таким образом присутствуешь при всем, что я делаю. Ты делаешь меня беспокойнее и спокойнее одновременно. Однако беспокойство это иного рода, чем прежде. Прежде это было всего лишь смятением, беспокойством бесцельности. А сейчас это скорее поток, и часто очень даже спокойный поток, я ощущаю его движение и то, что в него отовсюду впадают притоки, которые текут дальше с ним вместе. Я ношусь с моими мыслями и потом сажусь писать, а вечером вознаграждаю себя и пишу письма тебе. Возможно, это мелкобуржуазное существование, а может быть, и нет, поскольку оно присуще мне одному и в нем столько новизны, что по воздействию оно напоминает одно большое чудесное приключение. Приключение до известной степени безопасное; да нет – даже с большой степенью надежности. Появилось столько разных вещей, которые благодаря тебе обрели красоту. С тех пор как я здесь, я даже своих псов кормлю по-другому, и у меня снова появилось то самое несравненное чувство, которое я испытал некогда, читая “Вертера” и спрятав за моими книгами бутылку вина; вечером я наливал себе на балконе бокал и чокался с месяцем, и смотрел поверх черных лесов на синие горы, и был молод как в восемнадцать лет. Какое это чувство быть стройным, собранным, молодым и полным ожиданий! Сколько нежности в этом, милая, нежности и готовности к большому счастью. Вера – это дело не только верующих, это дело и неверующих тоже. И счастье принадлежит не только людям веселым по природе своей, оно принадлежит и знающим. Нет смеха непорочнее и чище, чем у людей, которым знакомо глубочайшее горе. А любовь? Кто способен полюбить тебя сильнее, чем я, милая...


Марлен Дитрих, в Беверли Хиллз, Норт Кресчент Драйв.

Милая, я устал, но для сна еще недостаточно поздно. Снег своей тяжестью порвал провода линий высокого напряжения, и света нет. Я поставил на стол несколько свечей и пишу тебе в их неверном свете. Я работал и читал, и размышлял, и опять работал, и снимал книги с полок, и сидел, уставившись в огонь камина. Эти дни тревоги и меланхолии, эти вечера одиночества, когда снег с дождем за окном шумят в ушах, как серый поток пепла вечно текущего мимо тебя времени! Ты знаешь, что они должны быть, эти дни, что ты в них нуждаешься, что они – тот самый темный фон, на котором все остальное видится отчетливее, тебе известно, что, не будь их, не было бы и ничего другого или оно было бы иным – однако от этого они не становятся легче, ибо за ними стоит одна мысль, от которой никакие слова утешения не спасут.

Ни одна мысль не вырастает во мне, чтобы за ней не стояла смерть, писал Микеланджело к Вазари. Он знал, что иначе не сможет работать, работать по-настоящему. Он знал также, что иначе не изобразить ему красоту и радость, и жизнь, что иначе они вышли бы пошлыми и нелепыми. Уже само веселие в античном смысле было садом роз перед вратами ада. А чем были бы сатурналии без проницательной двусмысленности елисейских мистерий – всего-навсего пошлым, похотливым и пьяным действом. Но мы живем на расстоянии двух тысяч лет от античности, мы живем без чувства баланса человечнейших из богов, несущих мир – без Дианы из лесов, без попадающего точно в цель с самых дальних расстояний Аполлона и без Диониса с жезлом в руке и венке из виноградных листьев на челе – мы не знаем больше, что у синего потока забытья и у смерти одни источники; ну, может быть, еще помним, но уже не ощущаем. Нам требуется гораздо больше мужества и храбрости, чтобы жить.

Огоньки свечей колышутся, и я чувствую, милая, что пишу тебе глупое письмо. Каждому сердцу знакомы приливы и отливы, и каждой голове тоже. И когда море отступает, оно оставляет на пляже разную странную живность. Не размышляй об этом; я тоже забуду. В один прекрасный день и мы окажемся на пляже, когда отлив нас выбросит, а сам скроется. Когда отворачиваешься, не обращаешь на что-то внимания, сил не прибудет; силы вырастают, когда на вещи смотришь прямо. Это единственное, что нам дано: жить, не зная страха; может быть, сильно горюя иногда, но без страха и без жалоб. Самые впечатляющие слова, выбитые на древнем могильном камне: “Non omnis moriar!” – “Весь я не умру”... Это не должно быть утешением. Но это нечто, стоящее за вещами и предметами. “Сирр” – говорят люди на Востоке, “сирр”, тайна, и еще “дейиштирме” – “обмен”. Тайна и обмен, таинственный обмен чем-то, что всецело не умрет. Ты жила уже в древнейшие времена – ты, темный, любимый архангел, “сирр” и “Non omnis moriar”...

Люби меня...



Марлен Дитрих, в Беверли Хиллз, Норт Кресчент Драйв.

Я не должен затруднять тебя подробностями моей жизни, ты так далеко от меня, и я уже несколько недель не имею от тебя никаких вестей, но вчера я закопал моего пса и хотя понимаю, что это глупо и сентиментально с моей стороны, но это чертовски паршивое чувство – ложиться спать, не услышав перед этим легкого топота лап преданного тебе существа... Во время прогулки он нашел и сожрал кусок лисьей мертвечины и на негнущихся больше ногах добежал еще за мной до дома и сдох в конвульсиях... Он жил у меня десять лет и всегда был при мне, в дни удач и неудач, он ждал меня, где бы я ни был, он Бог весть сколько раз попадал со мной в разные переделки и несчастные случаи, мы с ним вместе оказывались под обломками машины в Специи и на Авусе, вместе мы сорвались с глетчера в Малохасе и перевернулись на легковушке в Лейдене, с ним случился нервный шок после столкновения моей машины с другой в Тюрингии, но он всякий раз забирался в машину сразу за мной; а когда у нас обоих были раны, он сперва облизывал мою кровь, он был единственным моим соратником во все эти смутные и бешеные годы, и вот теперь он мертв. Он любил меня, и я его любил, и теперь я ничего не могу с собой поделать: мне тяжело, и я не могу пойти спать...

...потому что помимо этого целые две недели в страшной агонии, с полуразбитым сердцем и воспаленной, застоявшейся в жилах кровью лежит и медленно умирает в Германии мой отец; и я знаю, насколько медленно и ужасно болезненно это происходит, и как он, оказываясь в делириуме, которому иногда удается загасить его сознание, сквозь сжатые зубы зовет меня, чтобы передать мне, последнему в семье, то самое, что можно передать только взглядом, когда ты совсем рядом, глаза в глаза; в состоянии мистической сопричастности слышу эти крики, я ощущаю его больную кровь в моей, она болит его болью, но какой в этом прок, если она ничем не способна больше помочь, кроме того, что хочет, хочет, хочет переброситься к нему, влиться в его кровь, смягчить его разбитое параличом сердце, чтобы оно билось мягче...

Только не сомневайся – я мужества не потерял, и я ничего не боюсь, я даже не испытываю тоски и наплыва сентиментальных чувств, просто все это есть, случилось, и я вижу это, и я справлюсь... Но сейчас я должен все остальное оставить и взять себя в руки, предельно сконцентрироваться; может быть, тогда все-таки удастся собрать все мысли воедино и что-то предпринять... вдруг получится... прощай, люби меня, молись за меня...


Марлен Дитрих, в Беверли Хиллз, Норт Кресчент Драйв.

Милая, мне прислали сюда несколько журналов о кино, я перелистал их и в тихом ужасе отложил в сторону: что ты-то делаешь среди этих дикарей-ботокудов? Кое-где мне попадались и твои снимки – у тебя сейчас, наверное, третьи по красоте ноги – не знаю уж, у кого самые красивые, а кто на втором месте, наверное, Ширли Темпль, Соня Хени или какой-нибудь невыразительный кусок мяса. Ну и манеры у них – словно взятые напрокат в той же мясной лавке! Ладно, допустим, там можно заработать деньги, но стоят ли того твои усилия? Зачем швырять им под ноги кусок за куском свою жизнь, которая становится все драгоценнее? Ладно бы речь шла о высоких целях – но во времена Ширли Темпль? Прежде... да! Но теперь – играть вровень с толстомордыми мопсами и ковбоями? Мучаться, чтобы с трудом выдавить из себя пять процентов того, на что ты способен? Когда против тебя целое стадо бараньих лбов? Во имя чего? Заработать на жизнь ты сможешь везде – это чтобы Зибер почувствовал себя поувереннее, потому что денег будет побольше? Или это из-за дочки? Дочка не пропадет. На ее расходы хватит. А Руди мог хоть бы попытаться найти работу. Ты же, в конце концов, начала бы жить, как того заслуживаешь.

Это правда, в моих словах звучит обида, но ты не обращай внимания. Хочешь работать – работай себе на здоровье. Но я уже начинаю бояться, что у вас там, за океаном, разразилась чума, чума по имени “Темпль–Руни–Ламарр–Хенье”, и что будет лучше все бросить и попытаться найти что-то подходящее в Париже. Эти вечные догоняльщики – американцы сами по себе ничего путного не придумают. Сейчас, похоже, у них отлив, конца и края которому не видно. А моя бедная пума с человечьими глазами стоит посреди этой банды притворщиков и не знает, что делать!

Не грусти! Было бы ужасно плохо, если бы они передрались, наперебой предлагая тебе работу! Я работаю здесь за нас двоих. У меня вчерне готовы две пьесы; лучше будет, если ты сыграешь в них в театре. Не грусти! У меня масса идей, а сил хватит на нас обоих. И не теряй мужества! Прыгай, набрасывайся на них! Я приеду, как только закончу эту вот книгу, довольно скоро, значит. Но если тебе еще раньше все надоест до тошноты, приезжай сюда, мы им тут выложим всю правду-матку. Чтобы они впоследствии опять начали подражать нам.

Целую, целую.

Твой Ширли–Мики–Дик–Боб–Жопа.


Марлен Дитрих, в Беверли Хиллз, Норт Кресчент Драйв.

Иногда, пума, сквозь призрачный хоровод фантазии до меня долетают обрывки мелодий в их мягком блеске; неизвестно, откуда – из Будапешта, из Парижа или неаполитанского театра “Сан-Карло”, – и тогда отодвигается в сторону стопка белой бумаги с заборчиками из слов, этой словесной сетью, в которую хочется поймать то, что поймать невозможно, и на столе вдруг остаются только цветы миндаля, которые утром принесены сюда садовником, эти стройные прямые ветки с блестящим коричневым отливом, а на них, словно стая розовых бабочек, примостились цветы...

Странную я веду жизнь – это погоня за несколькими придуманными схемами в мире горестей и храбрости; погоня в серых облаках, среди которых лишь изредка засветится серебряная полоска. Я устал от них, теней этих; но я не могу отстать от них, пока не покончу с ними; пока не наступит конец, который никакой не конец! Я устал от них; я хотел пропустить их через себя, как часть бытия, и забыть; но теперь я вынужден участвовать в их причудливой жизни, предельно жестокой к тому же, и не могу от них освободиться, не дав прежде воли им самим. Я желал бы поговорить с ними – с Равиком, которому хочется в Пекин, с Кинели, с Лавалеттом, с юной Барбарой, с графиней Гест, с Лилиан Дюнкерк, повинной в смерти Кая, с Клейфейтом, который не в силах забыть Гэма Нормана, и с Мэрфи, похоронившим свое сердце в моторах. Они обступают меня и ждут, а я сижу, обреченный разбираться в этих невеселых событиях, в этом монотонном мучительном мире, подчиненном параграфам, и я, смущенный, копаюсь в себе, я недоволен, часто противен самому себе, но все-таки привязан к ним, пусть и без любви. Я хотел бы написать стихи – прекрасные, буйные, найдя новые слова и ритмы, – но они не позволяют! – мне хочется протянуть руку одному из множества приключений, которые поглядывают на меня из-за плеча будущего; но они хватаются за меня своими серыми руками и не отпускают, и я проклят проживать с ними годы их жизни, сопереживать их мечтам и бедствиям и погибать вместе с ними.

Прости меня за то, что в такие дни, когда дождь вбивает свои струи длиной в церковную башню в крышу моего дома, будто гвозди в крышку полуопущенного уже гроба, я иногда взывал к тебе, de profundis: люби меня! Это не было упреком и вряд ли даже просьбой, скорее, это было просто зовом из глубины, из шахты, из барсучьих нор труда – чем-то вроде воспоминания, внезапного озарения, лампочки, зажегшейся в руднике. Меня устыдило, что ты из всего этого, возможно, сделала вывод, будто обязана писать мне чаще, – ты знаешь, что это не так. У тебя нет никаких обязанностей, даже тех, что называют милыми обязанностями. Ты должна жить, жить надежно и в то же время легко, только и всего. В упоении и вне себя от радости, как наилегчайшие в мире вещи: облака, бабочки и мечты, и надежно, как самые прочные вещи в мире: как первозданная гранитная глыба, как дыхание огня и мои мысли о тебе. Ты даешь мне больше чем предостаточно: взять хотя бы саму возможность оберегать тебя, радовать тебя и то, что я могу из моих рук сделать стремя для твоих верховых прогулок на вороных лошадях любви. Ты знаешь: впредь школьные наставники не посмеют тебя поучать, а недомерки с их укороченными аршинами перестанут придираться к богатству и пестроте твоего темперамента; я твой ангел с черным мечом, и я тебя охраняю. Ты должна быть молодой и счастливой, все остальное не имеет значения; даже то, что в таком состоянии ты на некоторое время забудешь обо мне. Важно, чтобы тебя не забывал я, потому что, не забывая тебя, я даю тебе необходимую уверенность – в том числе и способность забывать. Это редкостное, смущающее и осчастливливающее чувство: приключение, вызванное силой крови и силой духа, дарящее сердцу, готовому к приключениям и живущему ими, то, что кажется противоположностью приключениям, но ими не является, – ощущение надежности. Ибо надежность, которую ты ищешь и в которой нуждаешься, это не прочность – да и на что она тебе? – и не постоянство – разве оно не вызывало в тебе скуку? – и даже не верность – ведь она сама по себе тебя в лучшем случае умиляла, – и не чувство превосходства, под маской которого охотно скрывается некая односторонность и ограниченность: не тебе ли всегда было свойственно наносить ему молниеносные удары со всех сторон, переигрывая всех своей иронией? Надежность, в которой ты нуждаешься, – это сложнейший баланс между мраком и ясностью, между тьмой и светом, между толчком крови и последними нервными окончаниями, это метафизический, вечно вибрирующий баланс высочайшего напряжения, воплощение весов, уравновешивающих романтику и действительность, мечту и смерть, позволяющих медленное взаимопроникновение явлений “я” и “мир”.

Тебе требуется много места для игр, пума, а опустошенные сердца – это еще не большие сердца. Ты чертовски крепкий и устойчивый буй – не одна яхта опрокинулась, ударившись о тебя. Сильный, штормовой ветер не запрешь, даже если он прилетит, насквозь пропахнув мимозами и с весенними цветами в руках; надо предоставить ему пространство, тогда он смягчится и бросится к кому-то на шею со сплетенным изо всех цветов венком. Или нужно быть куда более сильным – мощным ураганом, обладающим необъяснимой, захватывающей дух скоростью, чтобы ветер пумы успокоился, улыбнулся и позволил унести себя так далеко, как они оба пожелают.

Возлюбленное сердце! По ступеням глав я поднимаюсь из этой книги наверх, как горняк на поверхность; как ныряльщик из теневого мира морских глубин выныривает к солнцу, зелено-золотистое свечение которого он видит через волнистую поверхность; он еще не знает, что его ждет, но благодаря работе он сделался более сильным, более сильным и беспредельно готовым ко встрече с мигом счастья, с приключениями жизни и крупными созвездиями любви и страсти...


Марлен Дитрих в Париж.

Я действительно хотел написать тебе, потому что чувствую, что ты в чем-то нуждаешься: в иллюзии, в призыве, в чьей-то выдумке, в нескольких императорских колокольчиках, хризантемах и крылышках бабочек в засохшем огороде гиперборейцев, среди которых ты живешь...

...я собирался, я садился за стол, я пытался начать, я взывал к прошлому, – и не получал никакого ответа.

Да, что-то такое было – иногда! – но смутное, неуловимое, словно дуновение от взмаха голубиного крыла, на какие-то мгновенья надо мной с нежностью склонялось обличье и серебристого небесного полумрака, но стоило только протянуть руку, чтобы коснуться, чтобы удержать, чтобы расспросить...

...как оно распадалось, беззвучно и как бы призрачно: не успев засветиться, оно превращалось в серую безжизненную ткань, в ломкий трут, в пыль, быстро растекающуюся по сторонам, а вместо него появлялись тривиальные картинки из идиотской голливудской жизни, слышался жестяной смех – и делалось стыдно.

Но ведь этого не может быть! Ведь не может быть, чтобы ты и время с тобой, по крайней мере время в Париже (и на взморье?), выпали из моей жизни, как камешки. Должно же что-то остаться, не может быть, чтобы эти мрачные перемены в Голливуде все заглушили, все смешали, стерли и испоганили! Ты ведь была когда-то большой, осталась ты такой по сей день? Не могла же ты вся превратиться в невесту велосипедиста, должны же хоть где-нибудь витать воспоминания, и где Ника, где Пан и где пеаны, торжествующие хвалебные песни, звучавшие летом у моря, куда они подевались, отчего не слышно их эха, почему нет и нет ответа, ты до такой степени все разбила?

Я этого не хотел. Я этого не хотел. Что нам теперь, стоять как Рейнгарту и Элизабет из “Иммензее” и вопрошать: “Молодость наша – куда ты девалась?”

Она пришла в упадок, в забвение, в негодность, поблекла и померкла, она разрушена – я говорю не о моей жизни. Моя сложилась хорошо, она отрешилась от лет голливудского позора, она обогатилась, и мечты осуществились – я говорю о твоей доле прошлого, сделавшейся до ужаса нереальной, будто о ней я прочел однажды в какой-то книжке.

Ты не жила. Возможно, в этом все дело. Страшно становится при мысли, что ты не жила все эти последние годы, ты была так отброшена в мертвящую буржуазность, что в конце концов она начала представляться единственной реальностью, а все остальное чем-то самой для себя надуманным.

Ты в этом не повинна. Вина на мне. Я в те времена забирался в мечтах чересчур высоко. Ты наверняка жила правильно, жила хорошо, как сама того хотела, как тебе подходило, иначе ты не осталась бы там, где была. Я хотел превратить тебя в нечто, чем ты не была. В этом-то, наверное, вся суть. Поэтому и нет ответа.

Это никакая не критика. Это поиски причин того, почему из шепота прошлого удается слепить так мало. Ах, как бы я желал, чтобы этого было больше! Я так этого жаждал! Ведь то, чем мы обладали совместно, было куском нашей безвозвратно уходящей жизни; ты же бывала в садах Равика, и созвучие там было полным, и сладость была, и полдень, и неслышный гром любви.

Мне бы лучше не отсылать этого письма. Мне не хочется тебя огорчать. Я не хочу вбрасывать в твою жизнь метеоры, не хочу зажигать факелов прошлого, не хочу тревог. Теперь я так мало знаю тебя. Сколько лет прошло!

Альфред, которого я позвал, стоит рядом. Он хочет что-то сказать тебе. “Почему ты ушла? Было так хорошо”.

Я записал для тебя его слова. Лучше он сказать не может. Но он и не думает тебя упрекать. Он давно все понял. Просто он юноша сентиментальный и быстро забывать не умеет.

Письма ты написала грустные. Надеюсь, их продиктовали мгновения, давно ушедшие. Бог сделал тебя такой, чтобы ты привносила восторг в жизнь других людей. Ты должна сохранить эту способность. Не сдавайся. Жизнь у нас всего одна, она коротка, и кое-кто пытался, причем нередко, отнять у нас ее толику. Есть еще годы, полные синевы, а конца нам никогда не увидеть. У тебя впереди работа, интересная, как я слышал, а мужества у тебя всегда было больше, чем у полка регулярной армии. Я от души желаю тебе, чтобы у тебя все сложилось так, как тебе хочется, – а если этого не будет тебе дано, ты его где-то все же найдешь.

Альфред посылает тебе перо. Не от соколов Юссуфа, – оно принадлежало одному голубю из Central Park. Это кое-что для полета, говорит он. Хорошо. Лети! Всегда, когда кому-то казалось, будто с нами покончено раз и навсегда, мы вдруг появлялись неизвестно откуда, целые и невредимые. И дерзкие.

Если Кольпе на месте, привет ему. Он, наверное, иногда ужасно хохотал вместе с тобой! А засим прощаюсь.

(21 комментарий | Оставить комментарий)

Comments
 
[User Picture]
From:[info]generationp@lj
Date:May 10th, 2009 - 12:03 pm
(Link)
все не прочитал, но Ремарк прекрасный писатель!
From:[info]fregat118@lj
Date:May 10th, 2009 - 12:25 pm
(Link)
А там не указан переводчик? Меня смущает много чего, например то, что Arschloch перевели как "жопа" %)
[User Picture]
From:[info]avmalgin@lj
Date:May 10th, 2009 - 12:37 pm
(Link)
Перевод с немецкого Евгения Факторовича
From:[info]fregat118@lj
Date:May 10th, 2009 - 12:43 pm
(Link)
Понятно, спасибо. Не подскажете еще, это книжка в "черной" серии сочинений Ремарка?
From:[info]kj1110@lj
Date:May 11th, 2009 - 01:49 am
(Link)
да, это скорее "незадачливый человек", там нет особо неприличного смысла.
From:[info]fregat118@lj
Date:May 11th, 2009 - 02:12 am
(Link)
Да я знаю, я как раз перечитываю Ремарка на немецком. Просто сначала смутил стиль - Ремарк так не говорит, а как увидел "жопу", то стал искать, что же было в оригинале - ну а там совсем она самая %) Самое обидное, что многое в таких переводах теряется :\
From:[info]kj1110@lj
Date:May 11th, 2009 - 03:45 am
(Link)
увы, теряется во всех переводах.
читала Гауфа "Калиф-аист", там, если помните, калиф Хасид. казалось бы, почему? сказка о мусульманах. оказывается, у него специфический юмор такой.
ругаются они, например, в оригинале так: Potz Mekka und Medina! (Поц, Мекка и Медина!)
From:[info]fregat118@lj
Date:May 11th, 2009 - 03:55 am
(Link)
Вы, безусловно, правы, но дело даже не столько в потерях, сколько в искажениях - и смысла, и стиля. Это я все про "жопу"...
From:[info]kj1110@lj
Date:May 11th, 2009 - 04:03 am
(Link)
как Вас жопа задела! меня, на самом деле, тоже. у Ремарка - отличный образец немецкого романтического стиля, "как горняк на поверхность", они очень любили геологическую вертикаль (Bergfilme из той же области).
надо перечитать в оригинале.
From:[info]fregat118@lj
Date:May 11th, 2009 - 04:04 am
(Link)
И не говорите - задела по самую нее))) Просто я как раз подтягиваю язык и много его читаю.
From:[info]barry_lyndon@lj
Date:May 10th, 2009 - 12:29 pm
(Link)
Ей многие писали.Не придавая вида тому, что Дитрих была глупа как пробка.
From:(Anonymous)
Date:May 10th, 2009 - 02:10 pm
(Link)
Глупа как пробка была Гарбо. Дитрих была умна, прекрасно разбиралась в политике, философии, литературе. Так что, плиз, не гоните херни.
From:[info]barry_lyndon@lj
Date:May 11th, 2009 - 08:19 pm

...

(Link)
Наберите, плиз, в поисковике, "цитаты Марлен Дитрих".Прочитайте, если Вас не затруднит.
Ваше мнение о крылатых выражениях актрисы?
From:[info]kj1110@lj
Date:May 11th, 2009 - 01:50 am
(Link)
в Канте секла, однако.
From:[info]barry_lyndon@lj
Date:May 11th, 2009 - 08:43 pm

О, Кант...

(Link)
Как Вы думаете, почему ее письма еще не издали?
Вот письма любовников издают (спасибо г-ну Мальгину). Письма Хэмингуэя к Марлен можно найти...
Дочь книгу написала, открыла кое-какие секреты характера Марлен, ее отношения к другим.
Так ее (Марию Рива) очернили; сложилось мнение, что она завидует МД и некоторые части книги - это легко завуалированная классическая месть дочки своей удачной маме.
From:[info]kj1110@lj
Date:May 12th, 2009 - 04:49 am

Re: О, Кант...

(Link)
вряд ли не издали оттого, что она была глупа, как пробка. скорее, там какие-то проблемы с правообладателями. а публикация писем одного корреспондента - обычное дело, "Письма к друзьям" Ван Гога, например. хотя не спорю, ответы почитать интересно.

Марию Рива можно понять, чего уж там. да и считать биографию неудачной только на основании слабой известности - неправильно.
[User Picture]
From:[info]boris_vian@lj
Date:May 13th, 2009 - 04:31 am

Re: О, Кант...

(Link)
В каком-то журнале читала подборку её писем к Жану Габену. Произвели большое впечатление. Степенью откровенности :)
From:[info]barry_lyndon@lj
Date:May 14th, 2009 - 04:14 am

Re: О, Кант...

(Link)
Спасибо. Постараюсь найти книгу об их отношениях.
From:[info]ex_karassef@lj
Date:May 10th, 2009 - 12:40 pm
(Link)
На хуй. Или смените юзерпик, или перевожу во вторую линию. Противно смотреть.
[User Picture]
From:[info]avmalgin@lj
Date:May 10th, 2009 - 03:04 pm
(Link)
Не понял. Это мне?
My Website Powered by LJ.Rossia.org