Книги для читателей's Journal
 
[Most Recent Entries] [Calendar View] [Friends]

Below are the 3 most recent journal entries recorded in Книги для читателей's LiveJournal:

    Friday, July 8th, 2016
    1:29 am
    [veniamin]
    Прощальная ода советской очереди. Профессор Елена Осокина.
    История, ЛЖР
    ССЫЛКА на оригинал скрина:
    http://lj.rossia.org/users/karpenter/598987.html

    Елена Осокина
    Прощальная ода советской очереди

    Осокина Елена Александровна (р. 1959) - историк, профессор Университета Южной Каролины, Колумбия, США. Автор книг: Иерархия
    потребления. О жизни людей в условиях сталинского снабжения, 1928-1935.
    Москва: МГОУ, 1993; За фасадом «сталинского изобилия». Распределение и рынок в снабжении населения в годы индустриализации, 1927-1941. Москва: РОССПЭН, 1998.
    Последняя книга переведена на английский язык и вышла в США под названием:OurDailyBread. Socialist Distribution and the Art of Survival in Stalin’s Russia, 1927-1941.
    Armonk, New York; London, England: M.E. Sharpe, 2001.


    =================================================================

    ССЫЛКА на оригинал текста в ЖЗ (Журнальный зал)
    Прощальная ода советской очереди. Елена Осокина. "ЖЗ" Опубликовано в журнале: Неприкосновенный запас 2005, 5(43)

    В момент открытия магазина в 8 час. 30 мин. насчитывалось 4000-4500 человек. Установленная в 8 часов утра очередь проходила внизу по Кузнецкому мосту, Неглинному проезду и оканчивалась наверху Пушечной улицы.

    Москва, 1939 год, из донесения НКВД

    Вместе с советским строем и советским образом жизни ушли в историю и советские очереди. Их рудиментарные остатки можно встретить в наши дни разве что в государственных конторах по бесконечному обмену
    документов и получению бесчисленных справок. А ведь когда-то казалось, что очереди будут вечно. В наши дни главная проблема потребления состоит в том, как заработать много денег - все есть, но цены
    кусаются. В советское время главной заботой потребителя было - достать товар. Даже не купить, а именно достать - операция многосложная, требующая времени, энергии, а порой и искусства. «Где достал?» -
    ответ предполагал не только назвать магазин, но и сколько часов отстоял в очереди или сколько переплатил сверху, есть ли блат, а также «нельзя ли и мне достать такой же». Сейчас увидишь в гостях хорошую
    мебель и думаешь - где только столько денег люди зарабатывают! А раньше у каждого приобретенного предмета домашнего обихода, одежды, еды была не только цена, но история. Томик Дюма - операция по сдаче
    макулатуры, югославская стенка - месяц отмечаний в очереди, бессонные ночи в подъездах домов напротив мебельного магазина, чтобы не опоздать к перекличке к 6 утра, а то вычеркнут. Вещи, которые удалось
    достать, да и те, что не удалось, становились вехами жизни, историей побед и неудач.

    Без всякого преувеличения можно сказать, что в советской очереди стояла почти вся страна. Очереди были видимые - унылые и возбужденные, многочасовые и многодневные, молчаливые и шумные, где в финале
    счастье приобретения густо перемешивалось с трагедией потерянного времени и неудовлетворенного желания; и невидимые, как многолетние стояния в очереди на машину и квартиру - многие ведь так и не
    достоялись, советская эпоха оказалась короче созданных ею очередей.

    Очереди ушли из нашей жизни, но исторические документы и память о них остались. Эта статья о мире советской очереди, о ее многоликих проявлениях и историческом толковании. Очередь может многое
    рассказать о времени, людях и власти. Будучи историком сталинизма, я выбрала для своего исследования сталинские предвоенные годы. Мои источники - донесения Наркомата внутренних дел (далее НКВД) периода
    1938-1941 годов. Поскольку очереди в советское время были чутким барометром общественных настроений, местом ни к чему не обязывающих разговоров и откровений - без фамилий и адресов, в них всегда
    присутствовали «люди в штатском», которые собирали информацию для своего ведомства. Задумывались ли мы, стоящие в очередях, что было у советских очередей и такое - полицейское - лицо? Я - нет. Другой
    вопрос: потеряли ли очереди полицейские функции в наши дни? Не знаю. Но нет худа без добра. «Люди в штатском», составляя донесения о своей службе в очередях, послужили не только своему ведомству, но и истории.

    Очередь была неизбежным атрибутом советской жизни, видимым образом товарного дефицита, который, как доказал Янош Корнаи[1] и как мы все догадывались по опыту жизни при социализме, был не результатом
    случайных ошибок или отдельных просчетов плановой экономики, но ее неотъемлемой составляющей, родимым пятном. Воспроизводство и увековечивание дефицита, а вместе с ним и очередей, было функцией -
    нежелательной, но тем не менее неизбежной - планового централизованного хозяйства. Не было времени в советской истории, когда не было бы очередей. Предвоенные годы, которые исследуются в этой статье,
    лишь один из временных срезов, которому случилось оставить по себе память в документах.

    С началом форсированной индустриализации в конце 1920-х годов и связанным с ней разрушением крестьянского хозяйства и рынка периода НЭПа кризисы снабжения следовали один за другим. Начало 1930-х годов
    стало для людей особенно трудным временем - полуголодное пайковое существование в городах и массовый голод в деревне. К середине 1930-х годов удалось стабилизировать положение. 1 января 1935 года
    отменили карточки на хлеб, 1 октября на другие продукты, а вслед за ними и на промтовары. Правительство объявило наступление эры «свободной» - в противовес карточному распределению первой половины
    1930-х годов - торговли. Вскоре, однако, неминуемо последовали новые кризисы снабжения (1936-1937, 1939-1941), локальный голод и стихийное возрождение карточек в регионах[2]. Страна вступила в мировую
    войну в состоянии обостренного товарного кризиса, с многотысячными очередями.

    Почему, несмотря на провозглашение эры «свободной» торговли и времени радоваться жизни, страна не рассталась с «нормами отпуска в одни руки», карточками, очередями и локальным голодом?

    «Свободная» торговля не означала свободы предпринимательства. Советская экономика оставалась плановой и централизованной, а государство - монопольным производителем и распределителем товаров. Тяжелая и
    оборонная промышленность неизменно имели приоритет. В третьей пятилетке капиталовложения в тяжелую и оборонную промышленность резко увеличились. По официальным данным, общие военные расходы в 1940 году
    достигли трети государственного бюджета, а доля средств производства в валовом объеме промышленной продукции к 1940 году достигла 60%[3].

    Хотя за годы первых пятилеток государственные легкая и пищевая индустрия не стояли на месте, общий уровень производства был далеко не достаточным для удовлетворения спроса населения. В магазины попадало
    и того меньше, так как значительная часть продукции шла на внерыночное потребление - снабжение государственных учреждений, изготовление спецодежды, промышленную переработку и прочее. За весь 1939 год в
    розничную торговлю в расчете на одного человека поступило всего лишь немногим более полутора килограммов мяса, два килограмма колбасных изделий, около килограмма масла, пяти килограммов кондитерских
    изделий и крупы. Треть промышленного производства сахара шла на внерыночное потребление. Рыночный фонд муки был относительно большим - 108 килограммов на человека в год, но и это составляло всего лишь
    около 300 грамм в день. Внерыночное потребление «съедало» и огромную часть фондов непродовольственных товаров. Только половина произведенных хлопчатобумажных и льняных тканей, треть шерстяных тканей
    поступали в торговлю[4]. На деле потребитель получал и того меньше. Потери от порчи и хищений на транспорте, при хранении и в торговле были огромны.

    Массовые репрессии 1937-1938 годов породили хаос в экономике, советско-финская война и другие «военные конфликты» 1939-1940 годов, а также поставки сырья и продовольствия в Германию после заключения
    пакта о ненападении усилили диспропорции и обострили товарный дефицит на внутреннем рынке накануне вступления СССР в большую войну.

    В то время как полки магазинов оставались полупусты, денежные доходы населения росли быстро. К 1939 году покупательные фонды населения достигли размеров, предусмотренных планом на 1942 год, развитие же
    розничной торговли отставало от плана[5]. Низкое предложение товаров в торговле приводило к тому, что кассовый план Госбанка не выполнялся, выплаченные населению деньги не возвращались через торговлю в
    госбюджет. Дефицит бюджета покрывался денежной эмиссией. Общее количество денег в обращении к концу 1940-го выросло по сравнению с началом 1938 года почти вдвое[6], тогда как физический объем
    товарооборота снизился и в расчете на душу населения упал до уровня конца второй пятилетки. В обострении товарного дефицита играло роль и искусственное сдерживание роста цен.

    В плановой экономике товарный дефицит усугублялся также избирательностью советской торговли - по сути, централизованного распределения, которое перераспределяло товарные ресурсы в пользу больших
    индустриальных городов. Как остроумно и несколько рискованно шутил мой преподаватель политической экономии социализма в МГУ в брежневские годы, государство решило задачу советской торговли просто -
    отправляло товары в Москву и несколько других крупных индустриальных городов, а уже население само развозило их куда надо. Москва оставалась неизменным лидером. В столице проживало немногим более 2%
    населения страны, но в 1939-1940 годах она получала около 40% мяса и яиц, более четверти всех рыночных фондов жиров, сыра, шерстяных тканей, около 15% сахара, рыбы, крупы, макарон, керосина, швейных
    изделий, шелковых тканей, обуви, трикотажа[7]. Ленинград жил скромнее, но тоже входил в число элитных городов. В 1939-1940 годах он получал пятую часть рыночных фондов мяса, жиров, яиц. По этим товарам
    два города - Москва и Ленинград - «съедали» более половины всего рыночного фонда страны.

    Неудивительно, что товарные десанты в крупные города представляли один из наиболее распространенных способов самоснабжения населения в плановой экономике. Предвоенные годы целиком прошли под знаком
    борьбы Политбюро с массовым наплывом покупателей в крупные промышленные центры. До осени 1939 года «товарный десант» в крупные города не имел продовольственного характера. Жители сел и небольших городов
    ездили по стране в поисках мануфактуры, обуви, одежды. С осени 1939 года стали расти очереди и за продуктами[8].

    Центром притяжения оставалась Москва. Московские очереди явно имели многонациональное лицо, по ним можно было изучать географию Советского Союза. По сообщениям НКВД, в конце 1930-х годов москвичи в
    московских очередях составляли не более трети. В течение 1938 года поток иногородних покупателей в Москву нарастал, и к весне 1939 года положение в Москве напоминало стихийное бедствие. НКВД рапортовал:
    «В ночь с 13 на 14 апреля общее количество покупателей у магазинов ко времени их открытия составляло 30 000 человек. В ночь с 16 на 17 апреля - 43 800 человек и т.д.»[9]. У каждого крупного универмага
    стояли тысячные толпы[10]:

    «Дзержинский универмаг. Скопление публики началось в 6 часов утра. Толпы располагались на ближайших улицах, трамвайных и автобусных остановках. К 9 часам в очереди находилось около 8 тыс. человек».

    «В последнее время Столешников переулок превратился в нечто вроде Ярославского рынка».

    Очереди не исчезали. Они выстраивались сразу же после закрытия магазина и стояли ночь до открытия магазина. Товар раскупался в течение нескольких часов, но люди продолжали стоять - «на следующий день».
    Приезжие мыкались по знакомым, вокзалам и подъездам, проводя в Москве целые отпуска. Как говорил один из них:

    «Сколько трудодней даром пропадает. На эти трудодни можно было бы в Москве две текстильные фабрики построить».

    Донесения НКВД свидетельствуют, что советская очередь являлась своеобразной формой социальной самоорганизации населения, со своими правилами, традициями, иерархией, нормами поведения, моралью и даже
    формой одежды: как правило, удобная обувь, одежда попроще, теплые вещи, если ожидалось ночное стояние:

    «Очереди начинают образовываться за несколько часов до закрытия магазина во дворах соседних домов. Находятся люди из состава очереди, которые берут на себя инициативу, составляют списки. Записавшись в
    очередь, часть народа расходится и выбирает себе укромные уголки на тротуарах, дворах, в парадных подъездов, где отдыхают и греются. Отдельные граждане приходят в очередь в тулупах, с ватными одеялами и
    другой теплой запасной одеждой». Приносили и табуретки, чтобы не стоять, а сидеть в очереди.

    Порядок и самоорганизация, однако, никого не могли ввести в заблуждение, они были лишь затишьем, сбережением сил перед решительным штурмом. Лишь только двери магазина открывались, очередь ломалась,
    бешеная энергия неудовлетворенного потребителя вырывалась наружу:

    «Магазин Главльнопрома (ул. Горького). На рассвете около магазина можно наблюдать сидящих на тротуаре людей, закутанных в одеяла, а поблизости в парадных - спящих на лестницах. Перед открытием магазинов
    очереди со двора начинают пропускаться в магазин, причем в этот момент очереди нарушаются. Все стоящие в очереди неорганизованно бросаются к магазину, в результате получается давка, драка».

    Сам штурм и попытки регулировать поведение возбужденной толпы были чреваты человеческими жертвами. В советском обществе товарный дефицит формировал свою иерархию ценностей - покупка брюк становилась
    важнее человеческой жизни:

    «Ленинградский универмаг. К 8 часам утра установилась очередь (тысяча человек), но нарядом милиции было поставлено 10 грузовых автомашин, с расчетом недопущения публики к магазину со стороны мостовой.
    Народ хлынул на площадку кинотеатра «Спартак», в образовавшуюся галерею между кинотеатром и цепью автомашин. Создался невозможный беспорядок и давка. Сдавленные люди кричали. Милицейский наряд оказался
    бессилен что-либо сделать и, дабы не быть раздавленным, забрался на автомашины, откуда призывал покупателей к соблюдению порядка. К открытию очередь у магазина составляла 5 тыс. человек».

    Стояние в очередях съедало добрую часть жизни - интересно, сколько лет своей жизни советский человек проводил, стоя в очередях! Очередь стояла, но жизнь в ней не останавливалась, брала свое - бывало,
    что очереди становились местом проведения досуга, местом знакомств:

    «Стоящая в очереди молодежь организовала на улице всевозможные игры и пляски, иногда сопровождавшиеся со стороны отдельных лиц хулиганскими выходками».

    Хотя очереди не были лишены веселья, юмора и остроумия - сколько перлов народной мудрости было в них растрачено зря! - все же в очередях преобладали настроения отрицательные, критические, можно сказать
    - антисоветские:

    «Деньги девать некуда. Купить нечего. В деревне ничего нет, а здесь тоже в очередях намучаешься, ночами не спишь. Многие и квартир не имеют, а на вокзале спать не разрешают. Просто беда».

    «Деньги есть, а купить ничего не могу. Живу здесь уже 4 дня, а придется выезжать ни с чем».

    «Хожу в рваных брюках. Взял отпуск на 5 дней, простоял в очередях, а брюк не достал».

    «Я приехал из Дмитрова. У нас там совершенно ничего нельзя купить, а здесь хоть в очереди постоишь - достанешь».

    «Стою в очереди четвертую ночь и не могу достать себе хорошее коверкотовое пальто в 800-1000 рублей»[11].

    Не все, однако, соглашались уйти из очереди несолоно хлебавши. Человеческое упорство, терпение и изобретательность не знали предела. Мир очереди - энциклопедия способов выживания. Применение грубой
    физической силы представляло собой лишь наиболее примитивный из них:

    «Группа покупателей в 200 человек, не желавших встать в очередь, пыталась силой прорвать цепь милиции и сбить очередь».

    Из донесения Берии, в то время главы НКВД, Сталину и Молотову : «У магазина “Ткани”, против Зоопарка, 24 февраля один гражданин, стоявший в конце очереди, к моменту начала торговли подошел к самому
    магазину. Вскоре к нему присоединились четверо, и между ними произошел следующий разговор: “Сегодня ничего не выйдет. Я стою далеко”. Другой говорит: “Надо прорваться”, и тут же рассказал, как это им
    удалось в прошлый раз: “Милиционер схватил Ваську, Васька схватил милиционера, Гришка вступился в защиту, а мы вчетвером прорвались и сделали удачные покупки”».

    Знал бы Василий, что попал в сводку Берии для Сталина. С другой стороны, подумать только, что только не волновало отца народов!

    Грубая сила была на виду, но скрытый от глаз постороннего мир очереди был более изощренным, то был мир обмана, взяток, блата - личных связей и полезных знакомств, неистощимой изобретательности,
    творчества и даже искусства.

    Для покупки товаров вне очереди использовали якобы своих грудных детей, которых могли передавать из рук в руки по нескольку раз.

    Другой способ, описанный в материалах 1930-х годов, - комбинация с чеками, в которой участвовали работники магазина. С вечера они заготавливали кассовые чеки со штампом «доплата». Владелец такого чека
    наутро шел в магазин, как будто бы он уже отстоял очередь, купил товар, но у него не хватило денег, и он ходил за ними домой. Милиционер, охранявший вход в магазин, в таких случаях пропускал без
    очереди. Личное знакомство или подкуп милиционера также позволяли пройти без очереди. По знакомству с продавцами или администрацией магазина можно было попасть в магазин со служебного входа или вообще
    не ходить туда, а получить товар «на дому» за дополнительную плату.

    То была целая наука - стоять в очереди. Где стоять? Когда стоять? И даже в чем стоять. Одежда и внешний вид приобрели особое значение после того, как в Москве стали продавать товары только москвичам по
    предъявлении прописки. Очередь маскировалась - своеобразная форма социальной мимикрии:

    «В 7 час. 20 мин. у магазина шерстяных тканей (Колхозная площадь) была уже организована очередь, которую постепенно пропускали через железные ворота во двор, где производилась проверка документов. И
    всех лиц, не прописанных в Москве, в магазин не пропускали».

    Из разговора пострадавших: «Одеться надо было бы почище, тогда с очереди не выгонят. Свой своего узнает по одежке. Как хорошо одет, так даже документов не спрашивают, а вот как на мне засаленный кожух,
    мохнатая шапка, то меня, даже не посмотрев документов, выгнали со двора».

    Тысячные очереди требовали изобретательности не только от покупателя, но и от продавца. При таком наплыве и «всеядности» покупателя торговля превращалась в механическое распределение по установленным
    нормам отпуска. В документах описана, например, практика очередности в продаже товаров: пока не кончался сахар, масло не начинали продавать. Или нарезали ткань лишь из одного рулона и только после того,
    как рулон заканчивался, начинали продавать ткань из рулона другой расцветки[12]. Продавцы экономили время, покупатель же терял право выбора товара и вынужден был покупать то, что продавалось в тот
    момент, когда подошла его очередь. Так очередь становилась рычагом своеобразной «рационализации» торговли.

    Для экономии времени одежду и обувь покупали без примерки и на следующий день в магазине стояло уже две очереди: одна - покупать, другая - менять купленное накануне. Правительство даже вынуждено было
    специальным указом запретить «беспримерочную» торговлю.

    Для кого-то стояние в очереди было наказанием, для кого-то проведением досуга, а для кого-то профессией, предпринимательством, средством заработать деньги. Как выразился один из профессионалов-
    стояльщиков, «если хорошо постоять в очереди, то можно и не работать». НКВД отмечало, что в очередях мелькали одни и те же обветренные от долгого стояния на улице лица.

    Место в очереди можно было купить, хотя стоило это дорого - 25-30 рублей. Цена колебалась в зависимости от близости к дверям магазина. За деньги можно было нанять человека стоять в очереди, например,
    ночью, а утром заменить его. «Наемный» мог и покупать для заказчика товар, получая при этом сверх цены, например, по 2-3 рубля за каждый метр мануфактуры.

    «В 9 час. утра очереди у промтоварных магазинов меняют свое лицо: приходят взрослые, “подменяются” старики и молодежь, много появляется “соседей” и “ранее стоящих”. Делается это так: подходит,
    здоровается со стоящим, тот подтверждает, что он [вновь пришедший. - Е.О.] стоял, и уходит. Появляются женщины в очередях, одетые в меховые шубы, шляпы, прилично одетые мужчины, которых не было раньше».

    Наем стояльщиков мог носить и заочный характер. Город и деревня установили взаимовыгодный бартер:

    По словам колхозника из Киевской области: «У нас в селе так устраиваются: посылают знакомым в Москву деньги, платят им за то, что стоят в очереди, а те им пересылают мануфактуру. Или еще делают так:
    приезжают в Москву, сами стоят в очереди, и те, у кого остановились, тоже стоят с ними. За это продукты им привозят и деньги платят. А мне не повезло, я остановился у таких, которые все работают, боятся
    на работу опоздать. Теперь насчет дисциплины, они говорят, строго».

    «Стояла в очереди “уполномоченная” деревни. Затем к ней присоединилось 30-40 человек, приехавших утренним поездом».

    История советской очереди - это прежде всего история выживания, но было у советской очереди и своеобразное политическое лицо. В определенные моменты истории очередь, по сути, являлась формой
    гражданского неповиновения.

    В конце 1930-х годов руководство страны повело против очередей войну. У власти к тому были свои основания. Вместо того чтобы работать, народ разъезжал по стране и простаивал за товаром. Иногородние
    ночевали на вокзалах, в подъездах домов, на улицах - образцовые города превращались в проходной двор или переполненный грязный вокзал, с обострившейся криминальной обстановкой и угрозой массовых
    эпидемий. Население крупных промышленных центров, которое в борьбе за товар тоже отстаивало свои права, лихорадило.

    Начало войны с товарным десантом и очередями было положено постановлением Совета народных комиссаров «О борьбе с очередями за промтоварами в магазинах г. Москвы» (апрель 1939 года). Несколько дней
    спустя вышло такое же постановление для Ленинграда. «Промтоварные» постановления вскоре были дополнены «продовольственными»: 17 января 1940 года появилось постановление СНК СССР «О борьбе с очередями за
    продовольственными товарами в Москве и Ленинграде». Весной и летом того же года Политбюро распространило его на длинный список городов Российской Федерации и других союзных республик[13].

    Постановления требовали проводить разъяснительные беседы с людьми в очередях и по месту жительства, открывать новые магазины, изыскивать дополнительные фонды товаров. Но ради быстрого эффекта пошли в
    дело репрессии. НКВД и НКПС (Наркомат путей сообщения) очищали города от приезжих. Каждый крупный универмаг имел наряд милиции, который проверял документы и «изымал» приезжих из очередей. Велось
    патрулирование вокзалов и поездов. НКПС ограничил продажу транспортных билетов. Сельской администрации запрещалось выдавать крестьянам справки для поездки в города. НКВД должен был отбирать справки у
    стоявших в очередях крестьян и передавать их в прокуратуру для привлечения к ответственности тех, кто их выдал. Незаконный приезд карался штрафом[14].

    Одновременно с очисткой городов от приезжих были приняты меры по борьбе «со спекулянтами и закупщиками» - штрафы и уголовные наказания для тех, кто превышал нормы покупки. Милиция проверяла кошелки у
    стоявших в очередях. Купленное сверх нормы изымалось и возвращалось в магазин. С 1 августа 1940 года в Москве запретили «торговлю с рук»[15]. Прошли показательные суды над «спекулянтами». По наиболее
    характерным делам приговоры публиковались в печати.

    В конце концов руководство страны вообще запретило очереди. Очередь могла стоять внутри магазина в часы его работы, но за пределами магазина до начала торговли, или после закрытия магазина, или в часы
    его работы очередей не должно было быть, иначе штраф. Изобретательности властям в борьбе с очередями было не занимать. Один из способов - «переворачивание» очередей. Перед самым открытием магазина
    прибывала милиция, порой конная, и перестраивала очередь так, что те, кто был в ее начале, оказывались в конце[16].

    Аресты, судебные процессы, штрафы, конфискация товаров давали лишь скоротечный эффект. Острый товарный дефицит, как перпетуум мобиле, приводил в действие энергию людей.

    «Вот они, архангелы. Приготовьте по 50 рублей», - встречала очередь милиционеров и на время расходилась, с тем чтобы после ухода стражей порядка вновь вернуться на свои места. Запретили стоять перед
    магазином - очередь «уползала» и пряталась во дворах, ближних парках и скверах. Чтобы вновь приходившие могли найти очередь и, не дай бог, не образовали бы еще одну, выделялось два-три человека, которые
    курсировали от магазина к месту сбора покупателей. Когда правительство запретило собираться не только перед магазинами, но и в подворотнях, парках, скверах, очередь приобрела «диффузный» характер.
    Группы людей «ожидали трамвай» на остановках перед магазином или просто прогуливались перед ним, поддерживая очередность вопросом: «За кем гуляете?»:

    «По всей улице вдоль домов прохаживались небольшие группки и отдельные единицы».

    «Картина такова: на остановке [трамвая. - Е.О.] толпится 100-150 чел. За углом же - тысячная толпа, мешающая трамвайному движению, ввиду чего милиционеры выстроились шпалерами вдоль трамвайных путей.
    Часов в 8 толпа у остановки, возросшая уже человек в 300, вдруг с криком бросилась к забору, являющемуся продолжением магазина, и стала там строиться в очередь».

    «Мосторг № 2 (М. Колхозная ул., д. 8). К 7 час. 30 мин. началось скопление публики, ходившей взад и вперед по М. Колхозной улице, попутно интересующейся тренировкой частей РККА к 1 Мая. К 8 час. утра
    была установлена очередь, насчитывавшая 2500-3000 чел. В магазине в наличии имелись лишь х/б ткани».

    «Мосторг № 101 (ГУМ, Красная пл.). До 8 часов утра очереди как таковой не существовало, но по улице Куйбышева и Ветошному пер. прохаживалась масса народа, которая, по всем признакам, дожидалась открытия
    ГУМа. При открытии магазина масса, находящаяся на улице и переулке, ринулась к дверям и быстро заполнила ГУМ».

    «Небольшие скопления скупщиков по 10-12 чел. маскируются под видом прогулки по улицам в расположении магазинов, а некоторая часть использует ночные гастрономические магазины и под видом покупателей
    простаивает в них до утра, пытаясь к открытию торговли первыми попасть в магазин».

    «Начиная с 7 часов утра некоторые ожидающие открытия магазинов маскируются под покупателей мяса, молока и других продуктов. Они имеют для виду бидончики под молоко, но, подходя к магазину, молоко не
    покупают, а опять становятся в очередь... Стоят в очереди за мясом в целях маскировки от милиции».

    Поскольку железнодорожный билет в Москву купить стало трудно, то брали билеты на поезда дальнего следования, идущие через Москву, выходили на промежуточных станциях, не доезжая до столицы, а затем
    добирались на пригородных поездах, автобусах, трамваях. Для вывоза купленного, чтобы избежать проверки и патрулей, посылали человека без багажа купить билеты. Остальные с багажом прятались в это время
    на соседней улице, а за несколько минут до отхода поезда вскакивали в вагон[17].

    Люди обходили и установленные СНК нормы покупки. Стояли целыми семьями, занимали очередь по нескольку раз, покупали в нескольких магазинах. Купленное сверх нормы прятали в чемоданы, ящики швейных машин,
    валенки, шапки, под одеждой. Сразу же после покупки «портили» товар: хлеб резали на мелкие куски, смешивали муку с крупой. В таких случаях, даже если милиция и находила «излишки», она их не отбирала -
    магазины не принимали поврежденный товар[18].

    Советские очереди были поистине многолики и многообразны. Их история при Сталине - свидетельство того, что тоталитарные режимы, несмотря на репрессии и в противовес существующим мифам, не могут
    обеспечить порядка и повиновения закону. В условиях экономики дефицита стояние в очередях было образом жизни, а часто и способом выживания. Советские очереди ушли в историю только вместе с породившей их
    плановой экономикой.


                                                          Конец

    ССЫЛКА на оригинал текста в ЖЗ (Журнальный зал)
    Прощальная ода советской очереди. Елена Осокина. "ЖЗ" Опубликовано в журнале: Неприкосновенный запас 2005, 5(43)

    Вениамин
    Thursday, April 7th, 2016
    9:46 pm
    [veniamin]
    Новелла из сборника "Мадмуазель Фифи"

    -------------------------------------------------------------------
    Ги де Мопассан. Собрание сочинений в 10 тт. Том 2. МП "Аурика", 1994
    Перевод А.Н. Чеботаревской
    Примечания Ю. Данилина
    Ocr Longsoft , февраль 2007
    -------------------------------------------------------------------
    =============================================

    Мадемуазель ФИФИ,  Ги де Мопассан(1850 _1893)готово.jpg

    Ги де Мопассан.

    Мадмуазель Фифи.                   




    Майор, граф фон Фарльсберг, командующий прусским отрядом, дочитывал принесенную ему почту. Он сидел в широком ковровом кресле, задрав ноги на изящную мраморную доску камина, где его шпоры — граф пребывал
    в замке Ювиль уже три месяца — продолбили пару заметных, углублявшихся с каждым днем выбоин.
    Чашка кофе дымилась на круглом столике, мозаичная доска которого была залита ликерами, прожжена сигарами, изрезана перочинным ножом: кончив иной раз чинить карандаш, офицер-завоеватель от нечего
    делать принимался царапать на драгоценной мебели цифры и рисунки.
    Прочитав письма и просмотрев немецкие газеты, поданные обозным почтальоном, граф встал, подбросил в камин три или четыре толстых, еще сырых полена, — эти господа понемногу вырубали парк на дрова, — и
    подошел к окну.
    Дождь лил потоками; то был нормандский дождь, словно изливаемый разъяренной рукою, дождь косой, плотный, как завеса, дождь, подобный стене из наклонных полос, хлещущий, брызжущий грязью, все
    затопляющий, — настоящий дождь окрестностей Руана, этого ночного горшка Франции.
    Офицер долго смотрел на залитые водой лужайки и вдаль — на вздувшуюся и выступившую из берегов Андель; он барабанил пальцами по стеклу, выстукивая какой-то рейнский вальс, как вдруг шум за спиною
    заставил его обернуться: пришел его помощник, барон фон Кельвейнгштейн, чин которого соответствовал нашему чину капитана.
    Майор был огромного роста, широкоплечий, с длинною веерообразной бородою, ниспадавшей на его грудь подобно скатерти; вся его рослая торжественная фигура вызывала представление о павлине, о павлине
    военном, распустившем хвост под подбородком. У неге были голубые, холодные и (.покойные глаза шрам из щеке от сабельного удара, полученного во время войны с Австрией, и он слыл не только храбрым офицером,
    но и хорошим человеком. (см. сноску внизу текста о войне.)
    Капитан, маленький, краснолицый, с большим, туго перетянутым животом, коротко подстригал свою рыжую бороду; при известном освещении она приобретала пламенные отливы, и тогда казалось, что лицо его
    натерто фосфором. У него не хватало двух зубов, выбитых в ночь кутежа, — как это вышло, он хорошенько не помнил, — и он, шепелявя, выплевывал слова, которые не всегда можно было понять. На макушке у него
    была плешь, вроде монашеской тонзуры; руно коротких курчавившихся волос, золотистых и блестящих, обрамляло этот кружок обнаженной плоти.
    Командир пожал ему руку и одним духом выпил чашку кофе (шестую за это утро), выслушивая рапорт своего подчиненного о происшествиях по службе; затем они подошли к окну и признались друг другу, что им
    невесело. Майор, человек спокойный, имевший семью на родине, приспособлялся ко всему, но капитан, отъявленный кутила, завсегдатай притонов и отчаянный юбочник, приходил в бешенство от вынужденного
    трехмесячного целомудрия на этой захолустной стоянке.
    Кто-то тихонько постучал в дверь, и командир крикнул: "Войдите!" На пороге показался один из их солдат-автоматов; его появление означало, что завтрак подан.
    В столовой они застали трех младших офицеров: лейтенанта Отто фон Гросслинга и двух младших лейтенантов, Фрица Шейнаубурга и маркиза Вильгельма фон Эйрик, маленького блондина, надменного и грубого с
    мужчинами, жестокого с побежденными и вспыльчивого, как порох.
    С минуты вступления во Францию товарищи звали его не иначе, как Мадмуазель Фифи. Этим прозвищем он был обязан своей кокетливой внешности, тонкому, словно перетянутому корсетом стану, бледному лицу с
    едва пробивавшимися усиками, а также усвоенной им привычке употреблять ежеминутно, дабы выразить наивысшее презрение к людям и вещам, французские слова "fi", "fi donc" [1], которые он произносил с легким
    присвистом.

    [1] Французские междометия, выражающие укоризну, недовольство, презрение, отвращение.

    Столовая в замке Ювиль представляла собою длинную, царственно пышную комнату; ее старинные зеркала, все в звездообразных трещинах от пуль, и высокие фландрские шпалеры по стенам, искромсанные ударами
    сабли и кое-где свисавшие лохмами, свидетельствовали о занятиях Мадмуазель Фифи в часы досуга.
    Три фамильных портрета на стенах — воин, облаченный в броню, кардинал и председатель суда — курили теперь длинные фарфоровые трубки, а благородная дама в узком корсаже надменно выставляла из рамы со
    стершейся позолотой огромные нарисованные углем усы.
    Завтрак офицеров проходил почти безмолвно. Обезображенная и полутемная от ливня комната наводила уныние своим видом завоеванного места, а ее старый дубовый паркет был покрыт грязью, как пол в кабаке.
    Окончив еду и перейдя к вину и курению, они, как повелось каждый день, принялись жаловаться на скуку. Бутылки с коньяком и ликерами переходили из рук в руки; развалившись на стульях, офицеры
    непрестанно отхлебывали маленькими глотками вино, не выпуская изо рта длинных изогнутых трубок с фаянсовым яйцом на конце, пестро расписанных, словно для соблазна готтентотов.
    Как только стаканы опорожнялись, офицеры с покорным и усталым видом наполняли их снова. Но Мадмуазель Фифи при этом всякий раз разбивал свой стакан, и солдат немедленно подавал ему другой.
    Едкий табачный туман заволакивал их, и они, казалось, все глубже погружались в сонливый и печальный хмель, в угрюмое опьянение людей, которым нечего делать.
    Но вдруг барон вскочил. Дрожа от бешенства, он выкрикнул:
    — Черт побери! Так не может продолжаться. Надо, наконец, что-нибудь придумать!
    Лейтенант Отто и младший лейтенант Фриц, оба с типичными немецкими лицами, неподвижными и глубокомысленными, спросили в один голос:
    — Что же, капитан?
    Он с минуту подумал, потом сказал:
    — Что? Если командир разрешит, надо устроить пирушку!
    Майор вынул изо рта трубку:
    — Какую пирушку, капитан? Барон подошел к нему:
    — Я беру все хлопоты на себя, господин майор. Слушаюсь будет отправлен мною в Руан и привезет с собою дам; я знаю, где их раздобыть. Приготовят ужин, все у нас для этого есть, и мы по крайней мере
    проведем славный вечерок.
    Граф фон Фарльсберг улыбнулся, пожимая плечами:
    — Вы с ума сошли, друг мой.
    Но офицеры вскочили со своих мест, окружили командира и взмолились:
    — Разрешите капитану, начальник! Здесь так уныло.
    Наконец майор уступил, сказав: "Ну, хорошо", — и барон тотчас же послал за Слушаюсь. То был старый унтер-офицер; он никогда не улыбался, но фанатически выполнял все приказания начальства, каковы бы
    они ни были.
    Вытянувшись, он бесстрастно выслушал указание барона, затем вышел, и пять минут спустя четверка лошадей уже мчала под проливным дождем огромную обозную повозку с натянутым над нею в виде свода
    брезентом.
    Тотчас все словно пробудилось: вялые фигуры выпрямились, лица оживились, и все принялись болтать. Хотя ливень продолжался с тем же неистовством, майор объявил, что стало светлее, а лейтенант Отто
    уверенно утверждал, что небо сейчас прояснится. Сам Мадмуазель Фифи, казалось, не мог усидеть на месте. Он вставал и садился снова. Его светлые, жесткие глаза искали, что бы такое разбить. Вдруг,
    остановившись взглядом на усатой даме, молодой блондин вынул револьвер.
    — Ты этого не увидишь, — сказал он и, не вставая с места, прицелился. Две пули одна за другой пробили глаза на портрете.
    Затем он крикнул:
    — Заложим мину!
    И разговоры вмиг смолкли, словно вниманием всех присутствующих овладел какой-то новый и захватывающий интерес.
    Мина была его выдумкой, его способом разрушения, его любимой забавой.
    Покидая замок, его владелец, граф Фернан д'Амуа д'Ювиль, не успел ни захватить с собою, ни спрятать ничего, кроме серебра, замурованного в углублении одной стены. А так как он был богат и любил
    искусство, то большая гостиная, выходившая в столовую, представляла собою до поспешного бегства хозяина настоящую галерею музея.
    По стенам висели дорогие полотна, рисунки и акварели. На столиках и шкафах, на этажерках и в изящных витринах было множество безделушек: китайские вазы, статуэтки, фигурки из саксонского фарфора,
    китайские уроды, старая слоновая кость и венецианское стекло населяли огромную комнату своею драгоценною и причудливою толпой.
    Теперь от всего этого не осталось почти ничего. Не то, чтобы вещи были разграблены, — майор граф фон Фарльсберг этого никогда не допустил бы, — но Мадмуазель Фифи время от времени закладывал мину, и
    в такие дни все офицеры действительно веселились вовсю в течение нескольких минут.
    Маленький маркиз пошел в гостиную на поиски того, что ему было нужно. Он принес крошечный чайник из китайского фарфора — семьи "розовых", — насыпал в него пороху, осторожно ввел через носик длинный
    кусок трута, поджег его и бегом отнес эту адскую машину в соседнюю комнату.
    Затем он мгновенно вернулся и запер за собою дверь. Все немцы ожидали, стоя, с улыбкою детского любопытства на лицах, и как только взрыв потряс стены замка, толпою бросились в гостиную.
    Мадмуазель Фифи, войдя первым, неистово захлопал в ладоши при виде терракотовой Венеры, у которой наконец-то отвалилась голова; каждый подбирал куски фарфора, удивляясь странной форме изломов,
    причиненных взрывом, рассматривая новые повреждения и споря о некоторых, как о результате предыдущих взрывов; майор же окидывал отеческим взглядом огромный зал, разрушенный, словно по воле Нерона, этой
    картечью и усеянный обломками произведений искусства. Он вышел первым, благодушно заявив:
    — На этот раз очень удачно.
    Но в столовую, где было сильно накурено, ворвался такой столб дыма, то стало трудно дышать. Майор распахнул окно; офицеры, вернувшиеся допивать последние рюмки коньяку, тоже подошли к окну.
    Комната наполнилась влажным воздухом, который принес с собою облако водяной пыли, оседавшей на бородах. Офицеры смотрели на высокие деревья, поникшие под ливнем, на широкую долину, помрачневшую от
    низких черных туч, и на далекую церковную колокольню, высившуюся серой стрелой под проливным дождем.
    Как только пришли пруссаки, на этой колокольне больше не звонили. То было, впрочем, единственное сопротивление, встреченное завоевателями в этом крае. Кюре ничуть не отказывался принимать на постой и
    кормить прусских солдат; он даже не раз соглашался распить бутылочку пива или бордо с неприятельским командиром, часто прибегавшим к его благосклонному посредничеству; но нечего было и просить его хоть
    раз ударить в колокол: он скорее дал бы себя расстрелять. То был его личный способ протеста против нашествия, протеста молчанием, мирного и единственного протеста который, по его словам, приличествовал
    священнику, носителю кротости, а не вражды. На десять лье в округе все восхваляли твердость и геройство аббата Шантавуана, посмевшего утвердить народный траур упорным безмолвием своей церкви.
    Вся деревня, воодушевленная этим сопротивлением, готова была до конца поддерживать своего пастыря, идти на все: подобный молчаливый протест она считала спасением народной чести. Крестьянам казалось,
    что они оказали не меньшие услуги родине, чем Бельфор и Страсбург,(см. сноску внизу текста.) что они подали одинаковый пример патриотизма и имя их деревушки обессмертится; впрочем, помимо этого,
    они ни в чем не отказывали пруссакам-победителям.
    Начальник и офицеры смеялись над этим безобидным мужеством, но так как во всей местности к ним относились предупредительно и с покорностью, то они охотно мирились с таким молчаливым выражением
    патриотизма.
    Один только маленький маркиз Вильгельм во что бы то ни стало хотел добиться, чтобы колокол зазвонил. Он злился на дипломатическую снисходительность своего начальника и ежедневно умолял его дозволить
    один раз, один только разик, просто забавы ради, прозвонить "дин-дон-дон". Он просил об этом с грацией кошки, с вкрадчивостью женщины, нежным голосом отуманенной желанием любовницы; но майор не уступал, и
    Мадмуазель Фифи, для своего утешения, закладывал мины в замке Ювиль.
    Несколько минут все пятеро стояли группой у окна, вдыхая влажный воздух. Наконец лейтенант Фриц, грубо рассмеявшись, сказал:
    — Этим дефицам выпал дурной фремя для их прокулки.
    Затем каждый отправился по своим делам, а у капитана оказалось множество хлопот по приготовлению обеда.
    Встретившись снова вечером, они не могли не рассмеяться, взглянув друг на друга: все напомадились, надушились, принарядились и были ослепительны, как в дни больших парадов. Волосы майора казались уже
    не столь седыми, как утром, а капитан побрился, оставив только усы, пылавшие у него под носом.
    Несмотря на дождь, окно оставили открытым, то и дело кто-нибудь подходил к нему и прислушивался. В десять минут седьмого барон сообщил об отдаленном стуке колес. Все бросились к окну, и вскоре на
    двор влетел огромный фургон, запряженный четверкою быстро мчавшихся лошадей; они были забрызганы грязью до самой спины, дымились от пота и храпели.
    И на крыльцо взошли пять женщин, пять красивых девушек, тщательно отобранных товарищем капитана, к которому Слушаюсь ходил с визитною карточкой своего офицера.
    Они не заставили себя просить, зная наперед, что им хорошо заплатят; за три месяца они успели ознакомиться с пруссаками и примирились с ними, как и с положением вещей вообще. "Этого требует наше
    ремесло", — убеждали они себя по дороге, без сомнения, стараясь заглушить тайные укоры каких-то остатков совести.
    Тотчас же вошли в столовую. При свете она казалась еще мрачнее в своем плачевном разгроме, а стол, уставленный яствами, дорогой посудой и серебром, найденным в стене, где его спрятал владелец замка,
    придавал комнате вид таверны, где после грабежа ужинают бандиты. Капитан, весь сияя, тотчас же завладел женщинами, как привычным своим достоянием: он осматривал их, обнимал, обнюхивал, определял их
    ценность, как жриц веселья, а когда трое молодых людей захотели выбрать себе по даме, он властно остановил их, намереваясь произвести раздел самолично, по чинам, по всей справедливости, чтобы ничем не
    нарушить иерархии.
    Во избежание всяких споров, пререканий и подозрений в пристрастии, он выстроил их в ряд, по росту и обратился к самой высокой, словно командуя:
    — Твое имя?
    — Памела, — отвечала та, стараясь говорить громче.
    И он провозгласил:
    — Номер первый, Памела, присуждается командующему.
    Обняв затем вторую, Блондинку, в знак присвоения, он предложил толстую Аманду лейтенанту Отто, Еву, по прозвищу Томат, — младшему лейтенанту Фрицу, а самую маленькую из всех, еврейку Рашель,
    молоденькую брюнетку, с черными, как чернильные пятна, глазами, со вздернутым носиком, не подтверждавшим правила о том, что все евреи горбоносы, — самому молодому из офицеров, хрупкому маркизу Вильгельму
    фон Эйрик.
    Все женщины, впрочем, были красивые и полные; они мало отличались друг от друга лицом, а по причине ежедневных занятий любовью и общей жизни в публичном доме походили одна на другую манерами и цветом
    кожи.
    Трое молодых людей хотели было тотчас же увести своих женщин наверх, под предлогом дать им умыться и почиститься; но капитан мудро воспротивился этому, утверждая, что они достаточно опрятны, чтобы
    сесть за стол, и что те офицеры, которые пойдут с ними наверх, захотят, пожалуй, спустившись, поменяться дамами, чем расстроят остальные пары. Его житейская опытность одержала верх. Ограничились
    многочисленными поцелуями, поцелуями ожидания.
    Вдруг Рашель чуть не задохнулась, закашлявшись до слез и выпуская дым из ноздрей. Маркиз под предлогом поцелуя впустил ей в рот струю табачного дыма. Она не рассердилась, не сказала ни слова, но
    пристально взглянула на своего обладателя, и в глубине ее черных глаз вспыхнул гнев.
    Сели за стол. Сам командующий был, казалось, в восторге; направо от себя он посадил Памелу, налево Блондинку и объявил, развертывая салфетку:
    — Вам пришла в голову восхитительная мысль, капитан.
    Лейтенанты Отто и Фриц, державшиеся отменно вежливо, словно рядом с ними были светские дамы, стесняли этим своих соседок; но барон фон Кельвейнгштейн, чувствуя себя в своей сфере, сиял, сыпал
    двусмысленными остротами и се своей шапкой огненно-рыжих волос казался объятым пламенем. Он любезничал на рейнско-французском языке, и его кабацкие комплименты, выплюнутые сквозь отверстие двух выбитых
    зубов, долетали к девицам с брызгами слюны.
    Девушки, впрочем, ничего не понимали, и сознание их как будто пробудилось лишь в тот момент, когда барон стал изрыгать похабные слова и непристойности, искажаемые вдобавок его произношением. Тогда
    они начали хохотать, как безумные, приваливаясь на животы соседям и повторяя выражения барона, которые тот намеренно коверкал, чтобы заставить их говорить сальности. И девицы сыпали ими в изобилии.
    Опьянев от первых бутылок вина и снова став самими собой, войдя в привычную роль, они целовали направо и налево усы, щипали руки, испускали пронзительные крики и пили из всех стаканов, распевая
    французские куплеты и обрывки немецких песен, усвоенные ими в ежедневном общении с неприятелем.
    Вскоре и мужчины, опьяненные этим столь доступным их обонянию и осязанию женским телом, обезумели, принялись реветь, бить посуду, в то время как солдаты, стоявшие за каждым стулом, бесстрастно
    прислуживали им.
    Только один майор хранил известную сдержанность.
    Мадмуазель Фифи взял Рашель к себе на колени. Приходя в возбуждение, хотя и оставаясь холодным, он то начинал безумно целовать черные завитки волос у ее затылка, вдыхая между платьем и кожей нежную
    теплоту ее тела и его запах, то, охваченный звериным неистовством, потребностью разрушения, яростно щипал ее сквозь одежду, так что она вскрикивала. Нередко также, держа ее в объятиях и сжимая, словно
    стремясь слиться с нею, он подолгу впивался губами в свежий рот еврейки и целовал ее до того, что дух захватывало; и вдруг в одну из таких минут он укусил девушку так глубоко, что струйка крови побежала
    по ее подбородку, стекая за корсаж.
    Еще раз взглянула она в глаза офицеру и, отирая кровь, пробормотала:
    — За это расплачиваются.
    Он расхохотался жестоким смехом.
    — Я заплачу, — сказал он.
    Подали десерт. Начали разливать шампанское. Командующий поднялся и тем же тоном, каким провозгласил бы тост за здоровье императрицы Августы, сказал:
    — За наших дам!
    И начались тосты, галантные тосты солдафонов и пьяниц, вперемешку с циничными шутками, казавшимися еще грубее из-за незнания языка.
    Офицеры вставали один за другим, пытаясь блеснуть остроумием, стараясь быть забавными, а женщины, пьяные вдрызг, с блуждающим взором, с отвиснувшими губами, каждый раз неистово аплодировали.
    Капитан, желая придать оргии праздничный и галантный характер, снова поднял бокал и воскликнул:
    — За наши победы над сердцами!
    Тогда лейтенант Отто, напоминавший собою шварцвальдского медведя, встал, возбужденный, упившийся, и в порыве патриотизма крикнул:
    — За наши победы над Францией!
    Как ни пьяны были женщины, однако они разом умолкли, а Рашель, дрожа, обернулась:
    — Ну, знаешь, видала я французов, в присутствии которых ты не посмел бы сказать этого!
    Но маленький маркиз, продолжая держать ее на коленях, захохотал, развеселившись от вина:
    — Ха-ха-ха! Я таких не видывал. Стоит нам только появиться, как они улепетывают со всех ног!
    Взбешенная девушка крикнула ему прямо в лицо:
    — Лжешь, негодяй!
    Мгновение он пристально смотрел на нее своими светлыми глазами, как смотрел на картины, холст которых продырявливал выстрелами из револьвера, затем рассмеялся:
    — Вот как! Ну, давай потолкуем об этом, красавица! Да разве мы были бы здесь, будь они похрабрее?
    Он оживился:
    — Мы их господа! Франция — наша!
    Рывком Рашель соскользнула с его колен и опустилась на свой стул. Он встал, протянул бокал над столом и повторил:
    — Нам принадлежит вся Франция, все французы, все леса, поля и все дома Франции!
    Остальные, совершенно пьяные, охваченные военным энтузиазмом, энтузиазмом скотов, подняли свои бокалы с ревом: "Да здравствует Пруссия!" — и залпом их осушили.
    Девушки, вынужденные молчать, перепуганные, не протестовали. Молчала и Рашель, не имея сил ответить.
    Маркиз поставил на голову еврейке наполненный снова бокал шампанского
    — Нам, — крикнул он, — принадлежат и все женщины Франции!
    Рашель вскочила так быстро, что бокал опрокинулся: словно совершая крещение, он пролил желтое вино на ее черные волосы и, упав на тол, разбился. Ее губы дрожали, она с вызовом смотрела на офицера,
    продолжавшего смеяться, и, задыхаясь от гнева, пролепетала:
    — Нет, врешь, это уж нет; женщины Франции никогда не будут вашими!
    Он сел, чтобы вдоволь посмеяться, и, подражая парижскому произношению, сказал:
    — Она прелестна, прелестна! Но для чего же ты здесь, моя крошка?
    Ошеломленная, она сначала умолкла и в овладевшем ею волнении не осознала его слов, но затем, поняв, что он говорил, бросила ему негодующе и яростно:
    — Я! Я! Да я не женщина, я — шлюха, а это то самое, что и нужно пруссакам.
    Не успела она договорить, как он со всего размаху дал ей пощечину; но в ту минуту, когда он снова занес руку, она, обезумев от ярости, схватила со стола десертный ножичек с серебряным лезвием и так
    быстро, что никто не успел заметить, всадила его офицеру прямо в шею, у той самой впадинки, где начинается грудь.
    Какое-то недоговоренное слово застряло у него в горле, и он остался с разинутым ртом и с ужасающим выражением глаз.
    У всех вырвался рев, и все в смятении вскочили; Рашель швырнула стул под ноги лейтенанту Отто, так что он растянулся во весь рост, подбежала к окну, распахнула его и, прежде чем ее успели догнать,
    прыгнула в темноту, где не переставал лить дождь.
    Две минуты спустя Мадмуазель Фифи был мертв.
    Фриц и Отто обнажили сабли и хотели зарубить женщин, валявшихся у них в ногах. Майору едва удалось помешать этой бойне, и он приказал запереть в отдельную комнату четырех обезумевших женщин под
    охраной двух часовых; затем он привел свой отряд в боевую готовность и организовал преследование беглянки, в полной уверенности, что ее поймают.
    Пятьдесят человек, напутствуемые угрозами, были отправлены в парк; двести других обыскивали леса и все дома в долине.
    Стол, с которого мгновенно все убрали, служил теперь смертным ложем, а четверо протрезвившихся, неумолимых офицеров, с суровыми лицами воинов при исполнении обязанностей, стояли у окон, стараясь
    проникнуть взглядом во мрак.
    Страшный ливень продолжался. Тьму наполняло непрерывное хлюпанье, реющий шорох всей той воды, которая струится с неба, сбегает по земле, падает каплями и брызжет кругом.
    Вдруг раздался выстрел, затем издалека другой, и в течение четырех часов время от времени слышались то близкие, то отдаленные выстрелы, сигналы сбора, непонятные слова, выкрикиваемые хриплыми
    голосами и звучавшие призывом.
    К утру все вернулись. Двое солдат было убито и трое других ранено их товарищами в пылу охоты и в сумятице ночной погони.
    Рашель не нашли.
    Тогда пруссаки решили нагнать страху на жителей, перевернули вверх дном все дома, изъездили, обыскали, перевернули всю местность. Еврейка не оставила, казалось, ни малейшего следа на своем пути.
    Когда об этом было доложено генералу, он приказал потушить дело, чтобы не давать дурного примера армии, и наложил дисциплинарное взыскание на майора, а тот, в свою очередь, взгрел своих подчиненных.
    "Воюют не для того, чтобы развлекаться и ласкать публичных девок", — сказал генерал. И граф фон Фарльсберг в крайнем раздражении решил выместить все это на округе.
    Так как ему нужен был какой-нибудь предлог, чтобы без стеснения приступить к репрессиям, он призвал кюре и приказал ему звонить в колокол на похоронах маркиза фон Эйрик.
    Вопреки всякому ожиданию священник на этот раз оказался послушным, покорным, полным предупредительности. И когда тело Мадмуазель Фифи, которое несли солдаты и впереди которого, вокруг и сзади шли
    солдаты с заряженными ружьями, — когда оно покинуло замок Ювиль, направляясь на кладбище, с колокольни впервые раздался похоронный звон, причем колокол звучал как-то весело, словно его ласкала дружеская
    рука.
    Он звонил и вечером, и на другой день, и стал звонить ежедневно; он трезвонил, сколько от него требовали. Порою он даже начинал одиноко покачиваться ночью и тихонько издавал во мраке два — три звука,
    точно проснулся неизвестно зачем и был охвачен странной веселостью. Тогда местные крестьяне решили, что он заколдован, и уже никто, кроме кюре и пономаря, не приближался к колокольне.
    А там, наверху, в тоске и одиночестве, жила несчастная девушка, принимавшая тайком пищу от этих двух людей.
    Она оставалась на колокольне вплоть до ухода немецких войск. Затем однажды вечером кюре попросил шарабан у булочника и сам отвез свою пленницу до ворот Руана. Приехав туда, священник поцеловал ее;
    она вышла из экипажа и быстро добралась пешком до публичного дома, хозяйка которого считала ее умершей.
    Несколько времени спустя ее взял оттуда один патриот, чуждый предрассудков, полюбивший ее за этот прекрасный поступок; затем, позднее, полюбив ее уже ради нее самой, он женился на ней и сделал из нее
    даму не хуже многих других.

    ----------------------------------------------------------------------------------
                                                          Конец
    Вениамин



    Новейшие библиографы указывают, что новелла впервые напечатана в "Жиль Блас" 23 марта 1882 года.
    Война с Австрией. — Речь идет о прусско-австрийской войне 1866 года, завершившейся победой Пруссии при Садова.
    Бельфор и Страсбург — намек на героическое сопротивление, которое оказали прусскому нашествию в 1870 — 1871 годах французская крепость Бельфор и столица Эльзаса — город Страсбург.
    Sunday, April 3rd, 2016
    11:24 pm
    [veniamin]
    Преступление, раскрытое дядюшкой Бонифасом.
    Ги де Мопассан.

    Преступление, раскрытое дядюшкой Бонифасом.                   

    Мадемуазель ФИФИ, обложка, Ги де Мопассан


    В тот день почтальон Бонифас, выходя из почтовой конторы, рассчитал, что обход будет короче обычного, и почувствовал от этого живейшую радость. Он обслуживал все деревни, расположенные
    вокруг местечка Вирвиль, и иной раз под вечер, возвращаясь широким усталым шагом домой, ощущал, что ноги его отмахали по меньшей мере сорок километров.
    Итак, разноска писем кончится рано; он может даже не слишком торопиться и вернется домой часам к трем. Вот благодать!
    Он вышел из села по сеннемарской дороге и приступил к делу. Стоял июнь, месяц зелени и цветов, настоящий месяц полей.
    Почтальон в синей блузе в черном кепи с красным кантом шел узкими тропинками по полям, засеянным рапсом, овсом и пшеницей, пропадая в хлебах по самые плечи; голова его, двигаясь над
    колосьями, словно плыла по спокойному зеленеющему морю, мягко волнуемому легким ветерком.
    Он входил через деревянные ворота на фермы, осененные двумя рядами буков, величал крестьянина по имени: "Мое почтение, кум Шико" — и вручал ему номер "Пти Норман". Фермер вытирал руку о
    штаны, брал газету и совал ее в карман, чтобы почитать в свое удовольствие после полдника. Собака, выскочив из бочки у подножия накренившейся яблони, неистово лаяла и рвалась с цепи, а
    почтальон, не оборачиваясь, опять пускался в путь, по-военному выбрасывая вперед длинные ноги, положив левую руку на сумку, а правой орудуя тростью, которая, как и он, двигалась размеренно и
    проворно.
    Он разнес газеты и письма по деревушке Сеннемар, а потом снова пошел полями, чтобы доставить почту сборщику податей, жившему в уединенном домике на расстоянии километра от местечка.
    Это был новый сборщик податей, г-н Шапати, молодожен, приехавший сюда на прошлой неделе.
    Он получил парижскую газету, и почтальон Бонифас иногда, если было свободное время, заглядывал в нее, перед тем как сдать подписчику.
    Он и теперь раскрыл сумку, взял газету, осторожно вынул ее из бандероли, развернул и стал на ходу читать. Первая страница его не интересовала; к политике он был равнодушен, он неизменно
    пропускал и финансовый отдел, зато происшествия страстно захватывали его.
    В тот день они были многочисленны. Сообщение об убийстве, совершенном в сторожке какого-то лесника, настолько его взволновало, что он даже остановился посреди клеверного поля, чтобы не
    спеша перечесть заметку. Подробности были ужасны. Дровосек, проходя утром мимо сторожки, обнаружил на пороге капли крови — словно у кого-то шла носом кровь. "Лесник, верно, зарезал вчера
    кролика", — подумал он; однако, подойдя ближе, он увидел, что дверь полуоткрыта, а запор взломан.
    Тогда дровосек в испуге побежал на село, чтобы сообщить об этом мэру; тот взял на подмогу полевого сторожа и учителя, и они вчетвером направились к месту происшествия.
    Они нашли лесничего с перерезанным горлом возле очага, его жена, удавленная, лежала под кроватью, а их шестилетняя дочь была задушена между двух матрацев.
    Почтальон Бонифас так разволновался при мысли об этом убийстве, ужасные подробности которого вставали в его воображении одно за другим, что почувствовал слабость в ногах и громко проговорил:
    — Черт возьми! Бывают же на свете такие мерзавцы!
    Он всунул газету в бандероль и двинулся дальше; в голове его все еще витали картины преступления. Вскоре он добрался до жилища г-на Шапати, открыл садовую калитку и подошел к дому.
    Это было низкое одноэтажное строение с мансардой. Метров на пятьсот вокруг не было никакого жилья.
    Почтальон поднялся на крыльцо, взялся за ручку, попробовал отворить дверь, но убедился, что она заперта. Тогда он обратил внимание на то, что ставни закрыты — по всем признакам в этот день
    никто еще не выходил из дому.
    Это его встревожило, потому что г-н Шапати, с тех пор как приехал, вставал довольно рано. Бонифас вынул часы. Было еще только десять минут восьмого, следовательно, он пришел на час раньше
    обычного. Все равно сборщик податей в это время обычно уже бывал на ногах.
    Тогда дядюшка Бонифас, крадучись, обошел вокруг дома, словно чего-то опасаясь. Он не обнаружил ничего подозрительного, если не считать следов мужских ног на грядке клубники.
    Но, проходя под одним из окон, он вдруг замер, оцепенев от ужаса. В доме раздавались стоны.
    Он приблизился, перешагнул через бордюр из кустиков тимьяна и, вслушиваясь, прильнул ухом к ставню, — сомнений не было, в доме кто-то стонал. Почтальон ясно слышал протяжные страдальческие
    вздохи, какое-то хрипение, шум борьбы. Потом стоны стали громче, чаще, сделались еще явственней и перешли в крик.
    Тут Бонифас, уже больше не сомневаясь, что в этот самый миг у сборщика податей совершается преступление, бросился со всех ног через палисадник и помчался напрямик по полям, по посевам; он
    долго бежал, задыхаясь, сумка тряслась и отбивала ему бока, но наконец он достиг дверей жандармского поста, совсем запыхавшись, обезумев и в полном изнеможении.
    Бригадир Малотур, вооружившись молотком и гвоздями, занимался починкой сломанного стула. Жандарм Ротье держал поврежденный стул между колен и наставлял гвоздь на край излома, а бригадир,
    жуя усы и выпучив влажные от напряжения глаза, изо всех сил колотил молотком и при этом попадал по пальцам своего подчиненного.
    Едва завидев их, почтальон закричал:
    — Скорей! Режут податного, скорей, скорей!
    Жандармы бросили работу и, подняв головы, уставились на него с удивлением и досадой, как люди, которым помешали.
    Банифас, видя, что они скорее удивлены, чем испуганы, и ничуть не торопятся, повторил:
    — Скорей, скорей! Грабители еще в доме, я слышал крики, идемте скорей!
    Бригадир опустил молоток на землю и спросил:
    — Как вы узнали о происшествии?
    Почтальон ответил:
    — Я принес два письма и газету, но увидел, что дверь заперта, и подумал, что податной еще не вставал. Чтобы удостовериться, я обошел вокруг дома и тут услышал стоны, словно кого-то душат
    или режут; тогда я со всех ног пустился за вами. Идемте скорей.
    Бригадир спросил, вставая:
    — А сами-то вы не могли помочь?
    Почтальон растерянно ответил:
    — Я боялся, что один не справлюсь.
    Тогда бригадир, убежденный этим доводом, сказал:
    — Дайте мне только надеть мундир, я вас догоню. И он вошел в жандармскую вместе со своим подчиненным, который захватил с собою стул.
    Они вернулись почти тотчас же, и все трое бегом пустились к месту преступления.
    Подойдя к дому, они из предосторожности замедлили шаг, а бригадир вынул револьвер; потом они тихонько проникли в сад и подошли к стене. Не было никаких признаков, что преступники ушли.
    Двери по-прежнему были заперты, окна затворены.
    — Не уйдут! — прошептал бригадир.
    Дядюшка Бонифас, дрожа от волнения, повел их вокруг дома и указал на одно из окон.
    — Вот здесь, — шепнул он.
    Бригадир подошел к окну и приложился ухом к створке. Двое других впились в него взглядом и ждали, готовые ко всему.
    Он долго не двигался, прислушиваясь. Чтобы плотнее прижаться головой к деревянному ставню, он снял треуголку и держал ее в правой руке.
    Что он слышал? Его бесстрастное лицо ничего не выражало, но вдруг усы дернулись, щеки сморщились от беззвучного смеха, и, перешагнув через зеленый бордюр, он вернулся к своим спутникам,
    изумленно смотревшим на него.
    Потом сделал знак, чтобы они следовали за ним на цыпочках, а проходя мимо крыльца, приказал Бонифасу подсунуть газету и письма под дверь.
    Почтальон недоумевал, но покорно повиновался.
    — А теперь в дорогу! — сказал бригадир.
    Но едва они вышли за калитку, он обернулся к почтальону — причем глаза его весело щурились и блестели — и проговорил насмешливо, с лукавой улыбкой:
    — Ну и озорник же вы, скажу я вам!
    Старик спросил:
    — Почему это? Я слышал, ей-богу, слышал!
    Жандарм не мог уже больше выдержать и разразился хохотом. Он хохотал до слез, задыхаясь, схватившись за живот, согнувшись пополам, и уморительно морщил нос. Спутники смотрели на него в
    полной растерянности.
    Но так как он не мог ни говорить, ни сдержать хохота, ни дать понять, что с ним творится, он сделал только жест — простонародный озорной жест.
    Они все еще ничего не понимали; тогда бригадир повторил этот жест несколько раз подряд и кивнул на дом, по-прежнему запертый.
    Тут солдат вдруг догадался, и его тоже охватило неистовое веселье.
    Старик стоял перед полицейскими и в недоумении глядел, как они корчатся от смеха.
    Бригадир в конце концов немного угомонился и, шутливо хлопнув старика по животу, воскликнул:
    — Ну и забавник, ах, чертов забавник! До самой смерти не забуду, какое преступление раскрыл дядюшка Бонифас!
    Почтальон таращил глаза и твердил:
    — Ей-богу, я слышал!
    Бригадир опять обуял смех. А солдат, чтобы всласть нахохотаться, уселся на траву в придорожной канаве.
    — Ах, ты слышал? А свою-то жену ты таким же манером режешь, старый проказник?
    — Свою жену?..
    Бонифас долго соображал, потом ответил:
    — Моя жена... Она вопит, слов нет, когда я ей дам тумака... Да, тут уж она вопит как следует... Что же, значит, и господин Шапати свою колотил?
    Тогда бригадир, вне себя от восторга, повернул его за плечи, как куклу, и шепнул на ухо что-то такое, от чего тот остолбенел.
    Потом старик задумчиво пробормотал:
    — Нет... не так... не так... не так... Моя и рта не разевает... Вот бы не подумал... Быть не может!.. Всякий поклялся бы, что ее режут...
    И в смущении, посрамленный, сбитый с толку, он пошел своей дорогой, по полям; а бригадир с жандармом все еще смеялись и, выкрикивая ему вдогонку сальные казарменные шутки, смотрели, как
    удаляется его черное кепи над безмятежным морем хлебов.

    ----------------------------------------------------------------------------------
                                                          Конец
    Вениамин

    Напечатано в "Жиль Блас" 24 июня 1884 года. По указанию друга писателя, Робера Пеншона, в основе этой новеллы, лежит подлинное происшествие.
About LJ.Rossia.org