Книги для читателей's Journal
 
[Most Recent Entries] [Calendar View] [Friends]

Below are the 3 most recent journal entries recorded in Книги для читателей's LiveJournal:

    Thursday, April 7th, 2016
    9:46 pm
    [veniamin]
    Новелла из сборника "Мадмуазель Фифи"

    -------------------------------------------------------------------
    Ги де Мопассан. Собрание сочинений в 10 тт. Том 2. МП "Аурика", 1994
    Перевод А.Н. Чеботаревской
    Примечания Ю. Данилина
    Ocr Longsoft , февраль 2007
    -------------------------------------------------------------------
    =============================================

    Мадемуазель ФИФИ,  Ги де Мопассан(1850 _1893)готово.jpg

    Ги де Мопассан.

    Мадмуазель Фифи.                   




    Майор, граф фон Фарльсберг, командующий прусским отрядом, дочитывал принесенную ему почту. Он сидел в широком ковровом кресле, задрав ноги на изящную мраморную доску камина, где его шпоры — граф пребывал
    в замке Ювиль уже три месяца — продолбили пару заметных, углублявшихся с каждым днем выбоин.
    Чашка кофе дымилась на круглом столике, мозаичная доска которого была залита ликерами, прожжена сигарами, изрезана перочинным ножом: кончив иной раз чинить карандаш, офицер-завоеватель от нечего
    делать принимался царапать на драгоценной мебели цифры и рисунки.
    Прочитав письма и просмотрев немецкие газеты, поданные обозным почтальоном, граф встал, подбросил в камин три или четыре толстых, еще сырых полена, — эти господа понемногу вырубали парк на дрова, — и
    подошел к окну.
    Дождь лил потоками; то был нормандский дождь, словно изливаемый разъяренной рукою, дождь косой, плотный, как завеса, дождь, подобный стене из наклонных полос, хлещущий, брызжущий грязью, все
    затопляющий, — настоящий дождь окрестностей Руана, этого ночного горшка Франции.
    Офицер долго смотрел на залитые водой лужайки и вдаль — на вздувшуюся и выступившую из берегов Андель; он барабанил пальцами по стеклу, выстукивая какой-то рейнский вальс, как вдруг шум за спиною
    заставил его обернуться: пришел его помощник, барон фон Кельвейнгштейн, чин которого соответствовал нашему чину капитана.
    Майор был огромного роста, широкоплечий, с длинною веерообразной бородою, ниспадавшей на его грудь подобно скатерти; вся его рослая торжественная фигура вызывала представление о павлине, о павлине
    военном, распустившем хвост под подбородком. У неге были голубые, холодные и (.покойные глаза шрам из щеке от сабельного удара, полученного во время войны с Австрией, и он слыл не только храбрым офицером,
    но и хорошим человеком. (см. сноску внизу текста о войне.)
    Капитан, маленький, краснолицый, с большим, туго перетянутым животом, коротко подстригал свою рыжую бороду; при известном освещении она приобретала пламенные отливы, и тогда казалось, что лицо его
    натерто фосфором. У него не хватало двух зубов, выбитых в ночь кутежа, — как это вышло, он хорошенько не помнил, — и он, шепелявя, выплевывал слова, которые не всегда можно было понять. На макушке у него
    была плешь, вроде монашеской тонзуры; руно коротких курчавившихся волос, золотистых и блестящих, обрамляло этот кружок обнаженной плоти.
    Командир пожал ему руку и одним духом выпил чашку кофе (шестую за это утро), выслушивая рапорт своего подчиненного о происшествиях по службе; затем они подошли к окну и признались друг другу, что им
    невесело. Майор, человек спокойный, имевший семью на родине, приспособлялся ко всему, но капитан, отъявленный кутила, завсегдатай притонов и отчаянный юбочник, приходил в бешенство от вынужденного
    трехмесячного целомудрия на этой захолустной стоянке.
    Кто-то тихонько постучал в дверь, и командир крикнул: "Войдите!" На пороге показался один из их солдат-автоматов; его появление означало, что завтрак подан.
    В столовой они застали трех младших офицеров: лейтенанта Отто фон Гросслинга и двух младших лейтенантов, Фрица Шейнаубурга и маркиза Вильгельма фон Эйрик, маленького блондина, надменного и грубого с
    мужчинами, жестокого с побежденными и вспыльчивого, как порох.
    С минуты вступления во Францию товарищи звали его не иначе, как Мадмуазель Фифи. Этим прозвищем он был обязан своей кокетливой внешности, тонкому, словно перетянутому корсетом стану, бледному лицу с
    едва пробивавшимися усиками, а также усвоенной им привычке употреблять ежеминутно, дабы выразить наивысшее презрение к людям и вещам, французские слова "fi", "fi donc" [1], которые он произносил с легким
    присвистом.

    [1] Французские междометия, выражающие укоризну, недовольство, презрение, отвращение.

    Столовая в замке Ювиль представляла собою длинную, царственно пышную комнату; ее старинные зеркала, все в звездообразных трещинах от пуль, и высокие фландрские шпалеры по стенам, искромсанные ударами
    сабли и кое-где свисавшие лохмами, свидетельствовали о занятиях Мадмуазель Фифи в часы досуга.
    Три фамильных портрета на стенах — воин, облаченный в броню, кардинал и председатель суда — курили теперь длинные фарфоровые трубки, а благородная дама в узком корсаже надменно выставляла из рамы со
    стершейся позолотой огромные нарисованные углем усы.
    Завтрак офицеров проходил почти безмолвно. Обезображенная и полутемная от ливня комната наводила уныние своим видом завоеванного места, а ее старый дубовый паркет был покрыт грязью, как пол в кабаке.
    Окончив еду и перейдя к вину и курению, они, как повелось каждый день, принялись жаловаться на скуку. Бутылки с коньяком и ликерами переходили из рук в руки; развалившись на стульях, офицеры
    непрестанно отхлебывали маленькими глотками вино, не выпуская изо рта длинных изогнутых трубок с фаянсовым яйцом на конце, пестро расписанных, словно для соблазна готтентотов.
    Как только стаканы опорожнялись, офицеры с покорным и усталым видом наполняли их снова. Но Мадмуазель Фифи при этом всякий раз разбивал свой стакан, и солдат немедленно подавал ему другой.
    Едкий табачный туман заволакивал их, и они, казалось, все глубже погружались в сонливый и печальный хмель, в угрюмое опьянение людей, которым нечего делать.
    Но вдруг барон вскочил. Дрожа от бешенства, он выкрикнул:
    — Черт побери! Так не может продолжаться. Надо, наконец, что-нибудь придумать!
    Лейтенант Отто и младший лейтенант Фриц, оба с типичными немецкими лицами, неподвижными и глубокомысленными, спросили в один голос:
    — Что же, капитан?
    Он с минуту подумал, потом сказал:
    — Что? Если командир разрешит, надо устроить пирушку!
    Майор вынул изо рта трубку:
    — Какую пирушку, капитан? Барон подошел к нему:
    — Я беру все хлопоты на себя, господин майор. Слушаюсь будет отправлен мною в Руан и привезет с собою дам; я знаю, где их раздобыть. Приготовят ужин, все у нас для этого есть, и мы по крайней мере
    проведем славный вечерок.
    Граф фон Фарльсберг улыбнулся, пожимая плечами:
    — Вы с ума сошли, друг мой.
    Но офицеры вскочили со своих мест, окружили командира и взмолились:
    — Разрешите капитану, начальник! Здесь так уныло.
    Наконец майор уступил, сказав: "Ну, хорошо", — и барон тотчас же послал за Слушаюсь. То был старый унтер-офицер; он никогда не улыбался, но фанатически выполнял все приказания начальства, каковы бы
    они ни были.
    Вытянувшись, он бесстрастно выслушал указание барона, затем вышел, и пять минут спустя четверка лошадей уже мчала под проливным дождем огромную обозную повозку с натянутым над нею в виде свода
    брезентом.
    Тотчас все словно пробудилось: вялые фигуры выпрямились, лица оживились, и все принялись болтать. Хотя ливень продолжался с тем же неистовством, майор объявил, что стало светлее, а лейтенант Отто
    уверенно утверждал, что небо сейчас прояснится. Сам Мадмуазель Фифи, казалось, не мог усидеть на месте. Он вставал и садился снова. Его светлые, жесткие глаза искали, что бы такое разбить. Вдруг,
    остановившись взглядом на усатой даме, молодой блондин вынул револьвер.
    — Ты этого не увидишь, — сказал он и, не вставая с места, прицелился. Две пули одна за другой пробили глаза на портрете.
    Затем он крикнул:
    — Заложим мину!
    И разговоры вмиг смолкли, словно вниманием всех присутствующих овладел какой-то новый и захватывающий интерес.
    Мина была его выдумкой, его способом разрушения, его любимой забавой.
    Покидая замок, его владелец, граф Фернан д'Амуа д'Ювиль, не успел ни захватить с собою, ни спрятать ничего, кроме серебра, замурованного в углублении одной стены. А так как он был богат и любил
    искусство, то большая гостиная, выходившая в столовую, представляла собою до поспешного бегства хозяина настоящую галерею музея.
    По стенам висели дорогие полотна, рисунки и акварели. На столиках и шкафах, на этажерках и в изящных витринах было множество безделушек: китайские вазы, статуэтки, фигурки из саксонского фарфора,
    китайские уроды, старая слоновая кость и венецианское стекло населяли огромную комнату своею драгоценною и причудливою толпой.
    Теперь от всего этого не осталось почти ничего. Не то, чтобы вещи были разграблены, — майор граф фон Фарльсберг этого никогда не допустил бы, — но Мадмуазель Фифи время от времени закладывал мину, и
    в такие дни все офицеры действительно веселились вовсю в течение нескольких минут.
    Маленький маркиз пошел в гостиную на поиски того, что ему было нужно. Он принес крошечный чайник из китайского фарфора — семьи "розовых", — насыпал в него пороху, осторожно ввел через носик длинный
    кусок трута, поджег его и бегом отнес эту адскую машину в соседнюю комнату.
    Затем он мгновенно вернулся и запер за собою дверь. Все немцы ожидали, стоя, с улыбкою детского любопытства на лицах, и как только взрыв потряс стены замка, толпою бросились в гостиную.
    Мадмуазель Фифи, войдя первым, неистово захлопал в ладоши при виде терракотовой Венеры, у которой наконец-то отвалилась голова; каждый подбирал куски фарфора, удивляясь странной форме изломов,
    причиненных взрывом, рассматривая новые повреждения и споря о некоторых, как о результате предыдущих взрывов; майор же окидывал отеческим взглядом огромный зал, разрушенный, словно по воле Нерона, этой
    картечью и усеянный обломками произведений искусства. Он вышел первым, благодушно заявив:
    — На этот раз очень удачно.
    Но в столовую, где было сильно накурено, ворвался такой столб дыма, то стало трудно дышать. Майор распахнул окно; офицеры, вернувшиеся допивать последние рюмки коньяку, тоже подошли к окну.
    Комната наполнилась влажным воздухом, который принес с собою облако водяной пыли, оседавшей на бородах. Офицеры смотрели на высокие деревья, поникшие под ливнем, на широкую долину, помрачневшую от
    низких черных туч, и на далекую церковную колокольню, высившуюся серой стрелой под проливным дождем.
    Как только пришли пруссаки, на этой колокольне больше не звонили. То было, впрочем, единственное сопротивление, встреченное завоевателями в этом крае. Кюре ничуть не отказывался принимать на постой и
    кормить прусских солдат; он даже не раз соглашался распить бутылочку пива или бордо с неприятельским командиром, часто прибегавшим к его благосклонному посредничеству; но нечего было и просить его хоть
    раз ударить в колокол: он скорее дал бы себя расстрелять. То был его личный способ протеста против нашествия, протеста молчанием, мирного и единственного протеста который, по его словам, приличествовал
    священнику, носителю кротости, а не вражды. На десять лье в округе все восхваляли твердость и геройство аббата Шантавуана, посмевшего утвердить народный траур упорным безмолвием своей церкви.
    Вся деревня, воодушевленная этим сопротивлением, готова была до конца поддерживать своего пастыря, идти на все: подобный молчаливый протест она считала спасением народной чести. Крестьянам казалось,
    что они оказали не меньшие услуги родине, чем Бельфор и Страсбург,(см. сноску внизу текста.) что они подали одинаковый пример патриотизма и имя их деревушки обессмертится; впрочем, помимо этого,
    они ни в чем не отказывали пруссакам-победителям.
    Начальник и офицеры смеялись над этим безобидным мужеством, но так как во всей местности к ним относились предупредительно и с покорностью, то они охотно мирились с таким молчаливым выражением
    патриотизма.
    Один только маленький маркиз Вильгельм во что бы то ни стало хотел добиться, чтобы колокол зазвонил. Он злился на дипломатическую снисходительность своего начальника и ежедневно умолял его дозволить
    один раз, один только разик, просто забавы ради, прозвонить "дин-дон-дон". Он просил об этом с грацией кошки, с вкрадчивостью женщины, нежным голосом отуманенной желанием любовницы; но майор не уступал, и
    Мадмуазель Фифи, для своего утешения, закладывал мины в замке Ювиль.
    Несколько минут все пятеро стояли группой у окна, вдыхая влажный воздух. Наконец лейтенант Фриц, грубо рассмеявшись, сказал:
    — Этим дефицам выпал дурной фремя для их прокулки.
    Затем каждый отправился по своим делам, а у капитана оказалось множество хлопот по приготовлению обеда.
    Встретившись снова вечером, они не могли не рассмеяться, взглянув друг на друга: все напомадились, надушились, принарядились и были ослепительны, как в дни больших парадов. Волосы майора казались уже
    не столь седыми, как утром, а капитан побрился, оставив только усы, пылавшие у него под носом.
    Несмотря на дождь, окно оставили открытым, то и дело кто-нибудь подходил к нему и прислушивался. В десять минут седьмого барон сообщил об отдаленном стуке колес. Все бросились к окну, и вскоре на
    двор влетел огромный фургон, запряженный четверкою быстро мчавшихся лошадей; они были забрызганы грязью до самой спины, дымились от пота и храпели.
    И на крыльцо взошли пять женщин, пять красивых девушек, тщательно отобранных товарищем капитана, к которому Слушаюсь ходил с визитною карточкой своего офицера.
    Они не заставили себя просить, зная наперед, что им хорошо заплатят; за три месяца они успели ознакомиться с пруссаками и примирились с ними, как и с положением вещей вообще. "Этого требует наше
    ремесло", — убеждали они себя по дороге, без сомнения, стараясь заглушить тайные укоры каких-то остатков совести.
    Тотчас же вошли в столовую. При свете она казалась еще мрачнее в своем плачевном разгроме, а стол, уставленный яствами, дорогой посудой и серебром, найденным в стене, где его спрятал владелец замка,
    придавал комнате вид таверны, где после грабежа ужинают бандиты. Капитан, весь сияя, тотчас же завладел женщинами, как привычным своим достоянием: он осматривал их, обнимал, обнюхивал, определял их
    ценность, как жриц веселья, а когда трое молодых людей захотели выбрать себе по даме, он властно остановил их, намереваясь произвести раздел самолично, по чинам, по всей справедливости, чтобы ничем не
    нарушить иерархии.
    Во избежание всяких споров, пререканий и подозрений в пристрастии, он выстроил их в ряд, по росту и обратился к самой высокой, словно командуя:
    — Твое имя?
    — Памела, — отвечала та, стараясь говорить громче.
    И он провозгласил:
    — Номер первый, Памела, присуждается командующему.
    Обняв затем вторую, Блондинку, в знак присвоения, он предложил толстую Аманду лейтенанту Отто, Еву, по прозвищу Томат, — младшему лейтенанту Фрицу, а самую маленькую из всех, еврейку Рашель,
    молоденькую брюнетку, с черными, как чернильные пятна, глазами, со вздернутым носиком, не подтверждавшим правила о том, что все евреи горбоносы, — самому молодому из офицеров, хрупкому маркизу Вильгельму
    фон Эйрик.
    Все женщины, впрочем, были красивые и полные; они мало отличались друг от друга лицом, а по причине ежедневных занятий любовью и общей жизни в публичном доме походили одна на другую манерами и цветом
    кожи.
    Трое молодых людей хотели было тотчас же увести своих женщин наверх, под предлогом дать им умыться и почиститься; но капитан мудро воспротивился этому, утверждая, что они достаточно опрятны, чтобы
    сесть за стол, и что те офицеры, которые пойдут с ними наверх, захотят, пожалуй, спустившись, поменяться дамами, чем расстроят остальные пары. Его житейская опытность одержала верх. Ограничились
    многочисленными поцелуями, поцелуями ожидания.
    Вдруг Рашель чуть не задохнулась, закашлявшись до слез и выпуская дым из ноздрей. Маркиз под предлогом поцелуя впустил ей в рот струю табачного дыма. Она не рассердилась, не сказала ни слова, но
    пристально взглянула на своего обладателя, и в глубине ее черных глаз вспыхнул гнев.
    Сели за стол. Сам командующий был, казалось, в восторге; направо от себя он посадил Памелу, налево Блондинку и объявил, развертывая салфетку:
    — Вам пришла в голову восхитительная мысль, капитан.
    Лейтенанты Отто и Фриц, державшиеся отменно вежливо, словно рядом с ними были светские дамы, стесняли этим своих соседок; но барон фон Кельвейнгштейн, чувствуя себя в своей сфере, сиял, сыпал
    двусмысленными остротами и се своей шапкой огненно-рыжих волос казался объятым пламенем. Он любезничал на рейнско-французском языке, и его кабацкие комплименты, выплюнутые сквозь отверстие двух выбитых
    зубов, долетали к девицам с брызгами слюны.
    Девушки, впрочем, ничего не понимали, и сознание их как будто пробудилось лишь в тот момент, когда барон стал изрыгать похабные слова и непристойности, искажаемые вдобавок его произношением. Тогда
    они начали хохотать, как безумные, приваливаясь на животы соседям и повторяя выражения барона, которые тот намеренно коверкал, чтобы заставить их говорить сальности. И девицы сыпали ими в изобилии.
    Опьянев от первых бутылок вина и снова став самими собой, войдя в привычную роль, они целовали направо и налево усы, щипали руки, испускали пронзительные крики и пили из всех стаканов, распевая
    французские куплеты и обрывки немецких песен, усвоенные ими в ежедневном общении с неприятелем.
    Вскоре и мужчины, опьяненные этим столь доступным их обонянию и осязанию женским телом, обезумели, принялись реветь, бить посуду, в то время как солдаты, стоявшие за каждым стулом, бесстрастно
    прислуживали им.
    Только один майор хранил известную сдержанность.
    Мадмуазель Фифи взял Рашель к себе на колени. Приходя в возбуждение, хотя и оставаясь холодным, он то начинал безумно целовать черные завитки волос у ее затылка, вдыхая между платьем и кожей нежную
    теплоту ее тела и его запах, то, охваченный звериным неистовством, потребностью разрушения, яростно щипал ее сквозь одежду, так что она вскрикивала. Нередко также, держа ее в объятиях и сжимая, словно
    стремясь слиться с нею, он подолгу впивался губами в свежий рот еврейки и целовал ее до того, что дух захватывало; и вдруг в одну из таких минут он укусил девушку так глубоко, что струйка крови побежала
    по ее подбородку, стекая за корсаж.
    Еще раз взглянула она в глаза офицеру и, отирая кровь, пробормотала:
    — За это расплачиваются.
    Он расхохотался жестоким смехом.
    — Я заплачу, — сказал он.
    Подали десерт. Начали разливать шампанское. Командующий поднялся и тем же тоном, каким провозгласил бы тост за здоровье императрицы Августы, сказал:
    — За наших дам!
    И начались тосты, галантные тосты солдафонов и пьяниц, вперемешку с циничными шутками, казавшимися еще грубее из-за незнания языка.
    Офицеры вставали один за другим, пытаясь блеснуть остроумием, стараясь быть забавными, а женщины, пьяные вдрызг, с блуждающим взором, с отвиснувшими губами, каждый раз неистово аплодировали.
    Капитан, желая придать оргии праздничный и галантный характер, снова поднял бокал и воскликнул:
    — За наши победы над сердцами!
    Тогда лейтенант Отто, напоминавший собою шварцвальдского медведя, встал, возбужденный, упившийся, и в порыве патриотизма крикнул:
    — За наши победы над Францией!
    Как ни пьяны были женщины, однако они разом умолкли, а Рашель, дрожа, обернулась:
    — Ну, знаешь, видала я французов, в присутствии которых ты не посмел бы сказать этого!
    Но маленький маркиз, продолжая держать ее на коленях, захохотал, развеселившись от вина:
    — Ха-ха-ха! Я таких не видывал. Стоит нам только появиться, как они улепетывают со всех ног!
    Взбешенная девушка крикнула ему прямо в лицо:
    — Лжешь, негодяй!
    Мгновение он пристально смотрел на нее своими светлыми глазами, как смотрел на картины, холст которых продырявливал выстрелами из револьвера, затем рассмеялся:
    — Вот как! Ну, давай потолкуем об этом, красавица! Да разве мы были бы здесь, будь они похрабрее?
    Он оживился:
    — Мы их господа! Франция — наша!
    Рывком Рашель соскользнула с его колен и опустилась на свой стул. Он встал, протянул бокал над столом и повторил:
    — Нам принадлежит вся Франция, все французы, все леса, поля и все дома Франции!
    Остальные, совершенно пьяные, охваченные военным энтузиазмом, энтузиазмом скотов, подняли свои бокалы с ревом: "Да здравствует Пруссия!" — и залпом их осушили.
    Девушки, вынужденные молчать, перепуганные, не протестовали. Молчала и Рашель, не имея сил ответить.
    Маркиз поставил на голову еврейке наполненный снова бокал шампанского
    — Нам, — крикнул он, — принадлежат и все женщины Франции!
    Рашель вскочила так быстро, что бокал опрокинулся: словно совершая крещение, он пролил желтое вино на ее черные волосы и, упав на тол, разбился. Ее губы дрожали, она с вызовом смотрела на офицера,
    продолжавшего смеяться, и, задыхаясь от гнева, пролепетала:
    — Нет, врешь, это уж нет; женщины Франции никогда не будут вашими!
    Он сел, чтобы вдоволь посмеяться, и, подражая парижскому произношению, сказал:
    — Она прелестна, прелестна! Но для чего же ты здесь, моя крошка?
    Ошеломленная, она сначала умолкла и в овладевшем ею волнении не осознала его слов, но затем, поняв, что он говорил, бросила ему негодующе и яростно:
    — Я! Я! Да я не женщина, я — шлюха, а это то самое, что и нужно пруссакам.
    Не успела она договорить, как он со всего размаху дал ей пощечину; но в ту минуту, когда он снова занес руку, она, обезумев от ярости, схватила со стола десертный ножичек с серебряным лезвием и так
    быстро, что никто не успел заметить, всадила его офицеру прямо в шею, у той самой впадинки, где начинается грудь.
    Какое-то недоговоренное слово застряло у него в горле, и он остался с разинутым ртом и с ужасающим выражением глаз.
    У всех вырвался рев, и все в смятении вскочили; Рашель швырнула стул под ноги лейтенанту Отто, так что он растянулся во весь рост, подбежала к окну, распахнула его и, прежде чем ее успели догнать,
    прыгнула в темноту, где не переставал лить дождь.
    Две минуты спустя Мадмуазель Фифи был мертв.
    Фриц и Отто обнажили сабли и хотели зарубить женщин, валявшихся у них в ногах. Майору едва удалось помешать этой бойне, и он приказал запереть в отдельную комнату четырех обезумевших женщин под
    охраной двух часовых; затем он привел свой отряд в боевую готовность и организовал преследование беглянки, в полной уверенности, что ее поймают.
    Пятьдесят человек, напутствуемые угрозами, были отправлены в парк; двести других обыскивали леса и все дома в долине.
    Стол, с которого мгновенно все убрали, служил теперь смертным ложем, а четверо протрезвившихся, неумолимых офицеров, с суровыми лицами воинов при исполнении обязанностей, стояли у окон, стараясь
    проникнуть взглядом во мрак.
    Страшный ливень продолжался. Тьму наполняло непрерывное хлюпанье, реющий шорох всей той воды, которая струится с неба, сбегает по земле, падает каплями и брызжет кругом.
    Вдруг раздался выстрел, затем издалека другой, и в течение четырех часов время от времени слышались то близкие, то отдаленные выстрелы, сигналы сбора, непонятные слова, выкрикиваемые хриплыми
    голосами и звучавшие призывом.
    К утру все вернулись. Двое солдат было убито и трое других ранено их товарищами в пылу охоты и в сумятице ночной погони.
    Рашель не нашли.
    Тогда пруссаки решили нагнать страху на жителей, перевернули вверх дном все дома, изъездили, обыскали, перевернули всю местность. Еврейка не оставила, казалось, ни малейшего следа на своем пути.
    Когда об этом было доложено генералу, он приказал потушить дело, чтобы не давать дурного примера армии, и наложил дисциплинарное взыскание на майора, а тот, в свою очередь, взгрел своих подчиненных.
    "Воюют не для того, чтобы развлекаться и ласкать публичных девок", — сказал генерал. И граф фон Фарльсберг в крайнем раздражении решил выместить все это на округе.
    Так как ему нужен был какой-нибудь предлог, чтобы без стеснения приступить к репрессиям, он призвал кюре и приказал ему звонить в колокол на похоронах маркиза фон Эйрик.
    Вопреки всякому ожиданию священник на этот раз оказался послушным, покорным, полным предупредительности. И когда тело Мадмуазель Фифи, которое несли солдаты и впереди которого, вокруг и сзади шли
    солдаты с заряженными ружьями, — когда оно покинуло замок Ювиль, направляясь на кладбище, с колокольни впервые раздался похоронный звон, причем колокол звучал как-то весело, словно его ласкала дружеская
    рука.
    Он звонил и вечером, и на другой день, и стал звонить ежедневно; он трезвонил, сколько от него требовали. Порою он даже начинал одиноко покачиваться ночью и тихонько издавал во мраке два — три звука,
    точно проснулся неизвестно зачем и был охвачен странной веселостью. Тогда местные крестьяне решили, что он заколдован, и уже никто, кроме кюре и пономаря, не приближался к колокольне.
    А там, наверху, в тоске и одиночестве, жила несчастная девушка, принимавшая тайком пищу от этих двух людей.
    Она оставалась на колокольне вплоть до ухода немецких войск. Затем однажды вечером кюре попросил шарабан у булочника и сам отвез свою пленницу до ворот Руана. Приехав туда, священник поцеловал ее;
    она вышла из экипажа и быстро добралась пешком до публичного дома, хозяйка которого считала ее умершей.
    Несколько времени спустя ее взял оттуда один патриот, чуждый предрассудков, полюбивший ее за этот прекрасный поступок; затем, позднее, полюбив ее уже ради нее самой, он женился на ней и сделал из нее
    даму не хуже многих других.

    ----------------------------------------------------------------------------------
                                                          Конец
    Вениамин



    Новейшие библиографы указывают, что новелла впервые напечатана в "Жиль Блас" 23 марта 1882 года.
    Война с Австрией. — Речь идет о прусско-австрийской войне 1866 года, завершившейся победой Пруссии при Садова.
    Бельфор и Страсбург — намек на героическое сопротивление, которое оказали прусскому нашествию в 1870 — 1871 годах французская крепость Бельфор и столица Эльзаса — город Страсбург.
    Sunday, April 3rd, 2016
    11:24 pm
    [veniamin]
    Преступление, раскрытое дядюшкой Бонифасом.
    Ги де Мопассан.

    Преступление, раскрытое дядюшкой Бонифасом.                   

    Мадемуазель ФИФИ, обложка, Ги де Мопассан


    В тот день почтальон Бонифас, выходя из почтовой конторы, рассчитал, что обход будет короче обычного, и почувствовал от этого живейшую радость. Он обслуживал все деревни, расположенные
    вокруг местечка Вирвиль, и иной раз под вечер, возвращаясь широким усталым шагом домой, ощущал, что ноги его отмахали по меньшей мере сорок километров.
    Итак, разноска писем кончится рано; он может даже не слишком торопиться и вернется домой часам к трем. Вот благодать!
    Он вышел из села по сеннемарской дороге и приступил к делу. Стоял июнь, месяц зелени и цветов, настоящий месяц полей.
    Почтальон в синей блузе в черном кепи с красным кантом шел узкими тропинками по полям, засеянным рапсом, овсом и пшеницей, пропадая в хлебах по самые плечи; голова его, двигаясь над
    колосьями, словно плыла по спокойному зеленеющему морю, мягко волнуемому легким ветерком.
    Он входил через деревянные ворота на фермы, осененные двумя рядами буков, величал крестьянина по имени: "Мое почтение, кум Шико" — и вручал ему номер "Пти Норман". Фермер вытирал руку о
    штаны, брал газету и совал ее в карман, чтобы почитать в свое удовольствие после полдника. Собака, выскочив из бочки у подножия накренившейся яблони, неистово лаяла и рвалась с цепи, а
    почтальон, не оборачиваясь, опять пускался в путь, по-военному выбрасывая вперед длинные ноги, положив левую руку на сумку, а правой орудуя тростью, которая, как и он, двигалась размеренно и
    проворно.
    Он разнес газеты и письма по деревушке Сеннемар, а потом снова пошел полями, чтобы доставить почту сборщику податей, жившему в уединенном домике на расстоянии километра от местечка.
    Это был новый сборщик податей, г-н Шапати, молодожен, приехавший сюда на прошлой неделе.
    Он получил парижскую газету, и почтальон Бонифас иногда, если было свободное время, заглядывал в нее, перед тем как сдать подписчику.
    Он и теперь раскрыл сумку, взял газету, осторожно вынул ее из бандероли, развернул и стал на ходу читать. Первая страница его не интересовала; к политике он был равнодушен, он неизменно
    пропускал и финансовый отдел, зато происшествия страстно захватывали его.
    В тот день они были многочисленны. Сообщение об убийстве, совершенном в сторожке какого-то лесника, настолько его взволновало, что он даже остановился посреди клеверного поля, чтобы не
    спеша перечесть заметку. Подробности были ужасны. Дровосек, проходя утром мимо сторожки, обнаружил на пороге капли крови — словно у кого-то шла носом кровь. "Лесник, верно, зарезал вчера
    кролика", — подумал он; однако, подойдя ближе, он увидел, что дверь полуоткрыта, а запор взломан.
    Тогда дровосек в испуге побежал на село, чтобы сообщить об этом мэру; тот взял на подмогу полевого сторожа и учителя, и они вчетвером направились к месту происшествия.
    Они нашли лесничего с перерезанным горлом возле очага, его жена, удавленная, лежала под кроватью, а их шестилетняя дочь была задушена между двух матрацев.
    Почтальон Бонифас так разволновался при мысли об этом убийстве, ужасные подробности которого вставали в его воображении одно за другим, что почувствовал слабость в ногах и громко проговорил:
    — Черт возьми! Бывают же на свете такие мерзавцы!
    Он всунул газету в бандероль и двинулся дальше; в голове его все еще витали картины преступления. Вскоре он добрался до жилища г-на Шапати, открыл садовую калитку и подошел к дому.
    Это было низкое одноэтажное строение с мансардой. Метров на пятьсот вокруг не было никакого жилья.
    Почтальон поднялся на крыльцо, взялся за ручку, попробовал отворить дверь, но убедился, что она заперта. Тогда он обратил внимание на то, что ставни закрыты — по всем признакам в этот день
    никто еще не выходил из дому.
    Это его встревожило, потому что г-н Шапати, с тех пор как приехал, вставал довольно рано. Бонифас вынул часы. Было еще только десять минут восьмого, следовательно, он пришел на час раньше
    обычного. Все равно сборщик податей в это время обычно уже бывал на ногах.
    Тогда дядюшка Бонифас, крадучись, обошел вокруг дома, словно чего-то опасаясь. Он не обнаружил ничего подозрительного, если не считать следов мужских ног на грядке клубники.
    Но, проходя под одним из окон, он вдруг замер, оцепенев от ужаса. В доме раздавались стоны.
    Он приблизился, перешагнул через бордюр из кустиков тимьяна и, вслушиваясь, прильнул ухом к ставню, — сомнений не было, в доме кто-то стонал. Почтальон ясно слышал протяжные страдальческие
    вздохи, какое-то хрипение, шум борьбы. Потом стоны стали громче, чаще, сделались еще явственней и перешли в крик.
    Тут Бонифас, уже больше не сомневаясь, что в этот самый миг у сборщика податей совершается преступление, бросился со всех ног через палисадник и помчался напрямик по полям, по посевам; он
    долго бежал, задыхаясь, сумка тряслась и отбивала ему бока, но наконец он достиг дверей жандармского поста, совсем запыхавшись, обезумев и в полном изнеможении.
    Бригадир Малотур, вооружившись молотком и гвоздями, занимался починкой сломанного стула. Жандарм Ротье держал поврежденный стул между колен и наставлял гвоздь на край излома, а бригадир,
    жуя усы и выпучив влажные от напряжения глаза, изо всех сил колотил молотком и при этом попадал по пальцам своего подчиненного.
    Едва завидев их, почтальон закричал:
    — Скорей! Режут податного, скорей, скорей!
    Жандармы бросили работу и, подняв головы, уставились на него с удивлением и досадой, как люди, которым помешали.
    Банифас, видя, что они скорее удивлены, чем испуганы, и ничуть не торопятся, повторил:
    — Скорей, скорей! Грабители еще в доме, я слышал крики, идемте скорей!
    Бригадир опустил молоток на землю и спросил:
    — Как вы узнали о происшествии?
    Почтальон ответил:
    — Я принес два письма и газету, но увидел, что дверь заперта, и подумал, что податной еще не вставал. Чтобы удостовериться, я обошел вокруг дома и тут услышал стоны, словно кого-то душат
    или режут; тогда я со всех ног пустился за вами. Идемте скорей.
    Бригадир спросил, вставая:
    — А сами-то вы не могли помочь?
    Почтальон растерянно ответил:
    — Я боялся, что один не справлюсь.
    Тогда бригадир, убежденный этим доводом, сказал:
    — Дайте мне только надеть мундир, я вас догоню. И он вошел в жандармскую вместе со своим подчиненным, который захватил с собою стул.
    Они вернулись почти тотчас же, и все трое бегом пустились к месту преступления.
    Подойдя к дому, они из предосторожности замедлили шаг, а бригадир вынул револьвер; потом они тихонько проникли в сад и подошли к стене. Не было никаких признаков, что преступники ушли.
    Двери по-прежнему были заперты, окна затворены.
    — Не уйдут! — прошептал бригадир.
    Дядюшка Бонифас, дрожа от волнения, повел их вокруг дома и указал на одно из окон.
    — Вот здесь, — шепнул он.
    Бригадир подошел к окну и приложился ухом к створке. Двое других впились в него взглядом и ждали, готовые ко всему.
    Он долго не двигался, прислушиваясь. Чтобы плотнее прижаться головой к деревянному ставню, он снял треуголку и держал ее в правой руке.
    Что он слышал? Его бесстрастное лицо ничего не выражало, но вдруг усы дернулись, щеки сморщились от беззвучного смеха, и, перешагнув через зеленый бордюр, он вернулся к своим спутникам,
    изумленно смотревшим на него.
    Потом сделал знак, чтобы они следовали за ним на цыпочках, а проходя мимо крыльца, приказал Бонифасу подсунуть газету и письма под дверь.
    Почтальон недоумевал, но покорно повиновался.
    — А теперь в дорогу! — сказал бригадир.
    Но едва они вышли за калитку, он обернулся к почтальону — причем глаза его весело щурились и блестели — и проговорил насмешливо, с лукавой улыбкой:
    — Ну и озорник же вы, скажу я вам!
    Старик спросил:
    — Почему это? Я слышал, ей-богу, слышал!
    Жандарм не мог уже больше выдержать и разразился хохотом. Он хохотал до слез, задыхаясь, схватившись за живот, согнувшись пополам, и уморительно морщил нос. Спутники смотрели на него в
    полной растерянности.
    Но так как он не мог ни говорить, ни сдержать хохота, ни дать понять, что с ним творится, он сделал только жест — простонародный озорной жест.
    Они все еще ничего не понимали; тогда бригадир повторил этот жест несколько раз подряд и кивнул на дом, по-прежнему запертый.
    Тут солдат вдруг догадался, и его тоже охватило неистовое веселье.
    Старик стоял перед полицейскими и в недоумении глядел, как они корчатся от смеха.
    Бригадир в конце концов немного угомонился и, шутливо хлопнув старика по животу, воскликнул:
    — Ну и забавник, ах, чертов забавник! До самой смерти не забуду, какое преступление раскрыл дядюшка Бонифас!
    Почтальон таращил глаза и твердил:
    — Ей-богу, я слышал!
    Бригадир опять обуял смех. А солдат, чтобы всласть нахохотаться, уселся на траву в придорожной канаве.
    — Ах, ты слышал? А свою-то жену ты таким же манером режешь, старый проказник?
    — Свою жену?..
    Бонифас долго соображал, потом ответил:
    — Моя жена... Она вопит, слов нет, когда я ей дам тумака... Да, тут уж она вопит как следует... Что же, значит, и господин Шапати свою колотил?
    Тогда бригадир, вне себя от восторга, повернул его за плечи, как куклу, и шепнул на ухо что-то такое, от чего тот остолбенел.
    Потом старик задумчиво пробормотал:
    — Нет... не так... не так... не так... Моя и рта не разевает... Вот бы не подумал... Быть не может!.. Всякий поклялся бы, что ее режут...
    И в смущении, посрамленный, сбитый с толку, он пошел своей дорогой, по полям; а бригадир с жандармом все еще смеялись и, выкрикивая ему вдогонку сальные казарменные шутки, смотрели, как
    удаляется его черное кепи над безмятежным морем хлебов.

    ----------------------------------------------------------------------------------
                                                          Конец
    Вениамин

    Напечатано в "Жиль Блас" 24 июня 1884 года. По указанию друга писателя, Робера Пеншона, в основе этой новеллы, лежит подлинное происшествие.
    Wednesday, October 1st, 2014
    12:25 am
    [veniamin]
    Ги де Мопассан. Эта свинья Морен.
                                                          Ги де Мопассан.
                                                          Эта свинья Морен


    -------------------------------------------------------------------

    Ги де Мопассан. Собрание сочинений в 10 тт. Том 2. МП "Аурика", 1994
    Перевод А.Н. Чеботаревской
    Примечания Ю. Данилина
    Ocr Longsoft http://ocr.krossw.ru, февраль 2007

    -------------------------------------------------------------------

    I

    — Друг мой, постой, — сказал я Лябарбу, — ты только что опять произнес: "Эта свинья Морен". Почему, черт возьми, я ни разу не слыхал, чтобы, говоря о Морене, не
    называли его свиньей?
    Лябарб, ныне депутат, вытаращил на меня глаза:
    — Как, ты не знаешь истории Морена, и ты из Ля-Рошели?
    Я признался, что не знаю истории Морена. Тогда Лябарб потер руки и начал рассказ.
    — Ты ведь знал Морена и помнишь его большой галантерейный магазин на набережной Ля-Рошели?
    — Да, помню.
    — Отлично. Так вот в 1862 или 1863 году Морен отправился на две недели в Париж, может быть, ради удовольствия или ради некоторых похождений, но под предлогом запастись новым товаром. Ты знаешь, что
    значит для провинциального торговца провести две недели в Париже. От этого огонь зажигается в крови. Каждый вечер какие-нибудь зрелища, мимолетные знакомства с женщинами, непрерывное возбуждение ума.
    Тут теряют рассудок. Ничего уже не видят, кроме танцовщиц в трико, декольтированных актрис, полных икр, пышных плеч, и все это — стоит только руку протянуть, а между тем нельзя, невозможно прикоснуться.
    Едва удается разок — другой отведать какого-нибудь блюда попроще. И приходится уезжать все еще раззадоренному, с возбужденным сердцем, с непреодолимой жаждой поцелуев, которые только пощекотали вам губы.
    Морен находился именно в таком состоянии, когда взял билет до Ля-Рошели на экспресс, отходивший в восемь сорок вечера. Взволнованный и полный сожаления, прохаживался он по большому вестибюлю Орлеанской
    железной дороги и вдруг остановился, как вкопанный, при виде молодой женщины, целовавшей старую даму. Она приподняла вуалетку, и Морен в восхищении пробормотал:
    — Черт возьми, какая красавица!
    Простившись со старушкой, она вошла в зал ожидания, и Морен последовал за нею; затем она прошла на платформу, и Морен снова последовал за нею; потом она вошла в пустое купе, и Морен опять-таки последовал
    за нею.
    С экспрессом ехало мало пассажиров. Паровоз свистнул, поезд тронулся. Они были одни.
    Морен пожирал ее глазами. На вид ей было лет девятнадцать — двадцать; это была белокурая, рослая, со смелыми манерами молодая особа. Укутав ноги дорожным пледом, она вытянулась на диванчике, собираясь
    спать.
    Морен спрашивал себя: "Кто она?" — и тысячи предположений, тысячи планов мелькали в его голове. Он говорил себе: "Столько ходит рассказов о приключениях на железных дорогах. Быть может, и мне предстоит
    одно из таких приключений. Кто знает? Удача приходит так внезапно. Быть может, достаточно только быть смелым. Ведь сказал же Дантон: "Дерзайте, дерзайте, всегда дерзайте"? Если не Дантон, так Мирабо.
    В конце концов это неважно. Да, но у меня-то как раз не хватает смелости, вот в чем загвоздка! О! Если бы знать, если бы можно было читать в чужой душе! Держу пари, что мы ежедневно, не подозревая,
    проходим мимо ьблестящих случаев. А ведь ей было бы достаточно сделать всего лишь движение, намекнув, что она только и ждет..."
    И он принялся строить планы, которые могли бы привести его к победе. Он представлял себе начало знакомства в рыцарском духе: мелкие услуги, которые он окажет спутнице, живой, любезный разговор,
    который закончится объяснением, а оно, в свою очередь... тем самым, что ты имеешь в виду.
    Между тем ночь проходила, а очаровательная девушка продолжала спать, пока Морен обдумывал, как произойдет ее падение. Рассвело, и вскоре солнце бросило с далекого горизонта первый луч, длинный и
    яркий, на спокойное лицо спящей.
    Она проснулась, села, взглянула в окно на просторы полей, затем на Морена и улыбнулась улыбкой счастливой женщины — ласково и весело. Морен вздрогнул. Сомнений быть не могло, улыбка
    предназначалась ему; она была тем скромным приглашением, тем желанным знаком, которого он так долго ждал. Эта улыбка означала: "До чего вы глупы, до чего вы наивны, какой вы простофиля, если торчите,
    как пень, на своем месте со вчерашнего вечера. Взгляните-ка на меня: разве я вам не нравлюсь? А вы сидите всю ночь наедине с хорошенькой женщиной, как дурак, не осмеливаясь ни на что".
    Она продолжала улыбаться, глядя на него, начала даже смеяться, а он растерянно подыскивал подходящую фразу, старался придумать подходящий комплимент или хоть несколько слов, все равно каких. Но
    ничего не находил, ровно ничего. Тогда, с дерзостью труса, он подумал: "Будь что будет — рискну". И вдруг, не говоря ни слова, ринулся вперед, простирая руки и алчно выпятив губы, схватил ее в объятия.
    Одним прыжком девушка вскочила, испуская вопли ужаса, крича: "Помогите". Она распахнула дверцу купе, звала на помощь и, перепуганная до безумия, пыталась выпрыгнуть, в то время как ошалевший
    Морен, уверенный, что она выбросится на рельсы, удерживал ее за юбку и восклицал, заикаясь:
    — Сударыня... О!.. Сударыня!
    Поезд замедлил ход и остановился. Двое служащих бросились на отчаянные призывы молодой женщины, которая упала к ним на руки, пролепетав:
    — Этот человек хотел... хотел... меня... меня...
    И она лишилась чувств.

    Поезд находился на станции Мозе. Дежурный жандарм арестовал Морена.
    Когда жертва его грубой выходки пришла в себя, она дала показания. Власти составили протокол. И несчастный торговец только к вечеру добрался домой; его привлекли к ответственности за оскорбление
    нравственности в общественном месте.

    II

    В то время я был главным редактором газеты Светоч Шаранты и виделся с Мореном каждый вечер в Коммерческом кафе.
    На следующее утро после своего приключения он пришел ко мне, не зная, что делать. Я не скрыл от него своего мнения:
    — Ты просто свинья. Так себя не ведут.
    Он плакал: жена его побила; он уже видел, как торговля его приходит в упадок, обесчещенное имя забрасывают грязью, а возмущенные друзья перестают ему кланяться. В конце концов мне стало жаль
    Морена, и я позвал своего сотрудника Риве, веселого и находчивого малого, чтобы узнать его мнение на этот счет. Он посоветовал мне переговорить с прокурором — одним из моих друзей. Я отправил Морена
    домой, а сам пошел к этому чиновнику.
    Я узнал, что оскорбленная девушка — мадмуазель Анриетта Боннель, ездившая в Париж за дипломом учительницы; у нее не было в живых ни отца, ни матери, и она проводила каникулы у дяди и тетки,
    скромных буржуа в Мозе.
    Положение Морена осложнялось тем, что дядя подал в суд. Прокурорский надзор соглашался прекратить дело, если жалоба будет взята обратно. Этого-то и следовало добиться.
    Я возвратился к Морену и застал его в постели, больного от волнения и горя. Жена, костлявая, рослая, разбитная баба, ругала его беспрерывно. Она провела меня в комнату, крича мне прямо в лицо:
    — Пришли полюбоваться на эту свинью Морена? Вот он, голубчик!
    И она стала перед кроватью, подбоченившись. Я объяснил положение вещей, и Морен взмолился, чтобы я разыскал эту семью. Поручение было щекотливое, тем не менее я взялся его исполнить. Бедняга не
    переставал твердить:
    — Уверяю тебя, что я ни разу не поцеловал ее, ни разу. Клянусь тебе!
    Я ответил:
    — Это не меняет дела, все равно ты свинья.
    Затем я взял тысячу франков, которые он передал мне для расходов по моему усмотрению.
    Однако, не решаясь отправиться один к родственникам девушки, я попросил Риве сопровождать меня. Он согласился при условии, что мы выедем немедленно, так как на другой день вечером у него было
    спешное дело в Ля-Рошели.
    Два часа спустя мы звонили у двери деревенского домика. Нам открыла красивая девушка. Вероятно, то была она. Я тихонько сказал Риве:
    — Черт возьми, я начинаю понимать Морена!
    Дядя, г-н Тоннеле, оказавшийся как раз подписчиком Светоча и нашим горячим политическим единомышленником, принял нас с распростертыми объятиями, приветствовал, радостно жал руки в восторге оттого,
    что видит у себя редакторов своей газеты. Риве шепнул мне на ухо:
    — Я думаю, что дело этой свиньи Морена нам удастся уладить.
    Племянница удалилась, и я приступил к щекотливому, вопросу. Я намекнул на возможность скандала и указал на неминуемый ущерб, который причинила бы девушке огласка подобного дела: никто ведь не
    поверит, что все ограничилось только поцелуем.
    Дядюшка, очевидно, колебался, но ничего не мог решить без ведома жены, которая должна была вернуться только поздно вечером. Внезапно он воскликнул с торжеством:
    — Постойте, мне пришла в голову превосходная мысль; я оставлю вас у себя. Вы оба у меня пообедаете и переночуете, а когда приедет жена, я надеюсь, мы поладим.
    Риве сначала воспротивился, но желание вызволить из беды эту свинью Морена заставило и его согласиться принять приглашение.
    Дядя встал, сияя, позвал племянницу и предложил нам погулять по его владениям, прибавив:
    — Серьезные дела — на вечер.
    Риве завел с ним разговор о политике. Я же очутился вскоре в нескольких шагах позади них, рядом с девушкой. Она поистине была очаровательна, да, очаровательна!
    С бесконечными предосторожностями я заговорил с нею об ее приключении, намереваясь обеспечить себе союзницу.
    Но она ничуть не казалась смущенной и слушала меня с таким видом, словно все это ее очень забавляло.
    Я говорил ей:
    — Подумайте, мадмуазель, о всех неприятностях, которые вас ожидают! Вам придется предстать перед судом, выносить лукавые взгляды, говорить перед всеми этими людьми, рассказывать публично о
    печальной сцене в вагоне. Между нами, не лучше ли было бы вам вообще не поднимать шума, осадить этого шалопая, не зовя служащих, и просто-напросто перейти в другое купе?
    Она рассмеялась:
    — Вы правы! Но что поделаешь! Я испугалась; а с перепуга уже не до рассуждений! Когда я поняла все происшедшее, я очень пожалела о том, что закричала, но было уже поздно. Подумайте только, что
    этот болван набросился на меня, словно исступленный, не сказав ни слова, и лицо у него было, как у сумасшедшего. Я даже не знала, что ему от меня нужно.
    Она смотрела мне прямо в глаза, не смущаясь, не робея. Я сказал себе: "Ну и бойкая же особа! Становится понятно, почему эта свинья Морен мог ошибиться".
    Я отвечал шутя:
    — Послушайте, мадмуазель, вы должны признать, что он заслуживает извинения: невозможно же в конце концов находиться наедине с такой красивой девушкой, как вы, не испытывая совершенно законного
    желания поцеловать ее.
    Она рассмеялась еще громче, сверкнув зубами.
    — Между желанием и поступком, сударь, должно найтись место и уважению.
    Фраза звучала смешно и не совсем вразумительно. Внезапно я спросил:
    — Ну, хорошо, а если бы я вас поцеловал сейчас, что бы вы сделали?
    Она остановилась, смерила меня взглядом с головы до ног, затем сказала спокойно:
    — О, вы, это — другое дело!
    Я хорошо знал, черт побери, что это другое дело, так как меня во всей округе звали не иначе, как "красавец Лябарб", и мне было в то время тридцать лет. Но я спросил:
    — Почему же?
    Она пожала плечами и ответила:
    — Очень просто! Потому что вы не так глупы, как он. — Затем прибавила, быстро взглянув на меня: — И не так безобразны.
    Не успела она отстраниться, как я влепил ей в щеку звонкий поцелуй. Она отскочила в сторону, но было уже поздно.

    Большие Бульвары. Театр Варьете. (1880-1890) Жан Беро_Это время и атмосфера работ Мопассана
    Большие Бульвары. Театр Варьете.
    (1880-1890) Жан Беро. Это время и атмосфера работ Мопассана


    Затем сказала:
    — Ну, вы тоже не стесняетесь! Советую только не возобновлять этой шутки!
    Я принял смиренный вид и сказал вполголоса:
    — Ах, мадмуазель, я лично от души желаю предстать перед судом по тому же делу, что и Морен.
    Тогда она спросила:
    — Почему такое?
    Я перестал смеяться и взглянул ей прямо в глаза.
    — Потому что вы одна из самых красивых женщин. Потому что для меня стало бы патентом, титулом, славой то обстоятельство, что я пытался вас взять силой. Потому что, увидев вас, все бы говорили:
    "Ну, на этот раз Лябарб не добился того, чего добивается обычно, но, тем не менее, ему повезло".
    Она снова от души рассмеялась:
    — Ну и чудак же вы!
    Не успела она произнести слово "чудак", как я уже держал ее в объятиях, осыпая жадными поцелуями ее волосы, лоб, глаза, рот, щеки, все лицо, каждое местечко, которое она невольно оставляла открытым,
    стараясь защитить остальные.
    В конце концов она вырвалась красная и оскорбленная.
    — Вы грубиян, сударь, и заставляете меня раскаиваться в том, что я вас слушала.
    Я схватил ее руку и, несколько смутившись, шептал:
    — Простите, простите, мадмуазель. Я вас оскорбил, я был груб! Но что я мог поделать? Если бы вы знали!..
    И тщетно старался придумать какое-нибудь извинение.
    Немного помолчав, она сказала:
    — Мне нечего знать, сударь!
    Но я уже нашелся и воскликнул:
    — Мадмуазель, вот уж год, как я люблю вас!
    Она была искренне изумлена и подняла на меня глаза. Я продолжал:
    — Да, мадмуазель, выслушайте меня! Я не знаю Морена, и мне нет до него никакого дела. Пусть его отдадут под суд и посадят в тюрьму; мне это совершенно безразлично. Я увидел вас здесь год тому назад;
    вы стояли вон там, у решетки. Взглянув на вас, я был потрясен, и с тех пор ваш образ не покидал меня. Верьте или не верьте — все равно. Я нашел вас очаровательной; воспоминание о вас завладело мною;
    мне захотелось снова увидеться с вами, и вот я здесь под предлогом уладить дело этой скотины Морена. Обстоятельства заставили меня перейти границу; простите, умоляю вас, простите!
    Она старалась прочитать правду в моем взгляде, готовая снова рассмеяться, и прошептала:
    — Выдумщик!
    Я поднял руку и произнес искренним тоном (думаю даже, что говорил вполне искренне):
    — Клянусь вам, я не лгу.
    Она сказала просто:
    — Рассказывайте!
    Мы были одни, совсем одни; Риве с дядей исчезли в извилинах аллей, и я принялся объясняться ей в любви пространно и нежно, пожимая и осыпая поцелуями ее руки. Она слушала мое признание, как нечто
    приятное и новое, не зная хорошенько, верить мне или нет.
    В конце концов я действительно почувствовал волнение и поверил в то, что говорил; я был бледен, задыхался, вздрагивал, а моя рука между тем тихонько обняла ее за талию.
    Я нашептывал ей в кудряшки над ухом. Она совсем замерла, отдавшись мечтам.
    Потом ее рука встретилась с моей и пожала ее; я медленно, но все сильнее и сильнее трепетной рукой сжимал ее стан; она больше не сопротивлялась, я коснулся губами ее щеки, и вдруг ее уста встретились
    с моими. То был долгий-долгий поцелуй; и он длился бы еще дольше, если бы в нескольких шагах за собою я не услышал: "Гм-гм".
    Она бросилась в чащу. Я обернулся и увидел Риве, подходившего ко мне.
    Остановившись посреди дороги, он сказал серьезно:
    — Ну-ну! Так-то ты улаживаешь дело этой свиньи Морена?
    Я отвечал самодовольно:
    — Каждый делает, что может. А как дядя? От него добился ты чего-нибудь? За племянницу я отвечаю.
    — С дядей я был менее счастлив, — объявил Риве. Я взял его под руку, и мы вернулись в дом.

    III

    За обедом я окончательно потерял голову. Я сидел рядом с нею, и наши руки беспрестанно встречались под столом; ногой я пожимал ее ножку; наши взгляды то и дело встречались.
    Затем мы совершили прогулку при луне, и я нашептывал ей все нежные слова, какие мне подсказывало сердце. Я прижимал ее к себе, целуя поминутно, не отрывая своих губ от ее влажного рта. Впереди нас о
    чем-то спорили дядя и Риве. Их тени степенно следовали за ними по песку дорожек.
    Вернулись домой. Вскоре телеграфист принес депешу: тетка извещала, что приедет только завтра утром, в семь часов, с первым поездом.
    Дядя сказал:
    — Ну, Анриетта, проводи гостей в их комнаты.
    Пожав руку старику, мы поднялись наверх. Сначала она проводила нас в спальню Риве, и он шепнул мне:

    — Небось, не повела нас раньше в твою комнату.
    Потом она проводила меня до моей постели. Как только она осталась со мной наедине, я снова схватил ее в объятия, стремясь затуманить ее рассудок и сломить
    сопротивление. Но она убежала, как только почувствовала, что слабеет.
    Я лег в постель крайне рассерженный, крайне взволнованный, крайне смущенный, зная, что не усну всю ночь, и припоминал, не совершил ли я какой-либо неловкости, как вдруг в мою дверь тихонько постучались.
    Я спросил:
    — Кто там?
    Еле слышный голос ответил:
    — Я.
    Наскоро одевшись, я открыл дверь: вошла она.
    — Я забыла спросить вас, — сказала она, — что вы пьете по утрам: шоколад, чай или кофе?
    Я бурно обнял ее, осыпая неистовыми ласками, и бессвязно повторял:
    — Я пью... пью... пью...
    Но она выскользнула из моих рук, задула свечу и исчезла.
    Я остался один, в темноте, разъяренный, ища спички и не находя их. Отыскав их наконец и почти обезумев, я вышел в коридор с подсвечником в руке.
    Что мне было делать? Я не рассуждал больше; я шел с тем, чтобы найти Анриетту; я ее желал. И, не думая ни о чем, я сделал несколько шагов. Но вдруг меня осенила мысль: "А если я попаду к дяде?
    Что мне ему сказать?.." Я остановился; голова была пуста, сердце сильно билось. Через несколько секунд я нашел ответ: "Черт возьми! Да скажу, что искал комнату Риве, чтобы поговорить с ним о
    неотложном деле".
    И я стал осматривать двери, стараясь угадать, какая из них ведет к ней. Но никаких признаков, которые бы могли помочь мне, не находил. Наугад я повернул ручку одной из дверей. Открыл, вошел...
    Анриетта, сидя на постели, растерянно смотрела на меня.
    Тогда я тихонько запер дверь на задвижку и, подойдя к ней на цыпочках, сказал:
    — Я забыл попросить вас, мадмуазель, дать мне что-нибудь почитать.
    Она отбивалась, но вскоре я открыл книгу, которую искал. Не скажу ее заглавия. То был поистине самый чудный роман и самая божественная поэма.
    Едва я перевернул первую страницу, она предоставила мне читать сколько угодно; я перелистал столько глав, что наши свечи совсем догорели.
    Когда, поблагодарив ее, я возвращался в свою комнату, крадучись волчьим шагом, меня остановила чья-то сильная рука, и голос — то был голос Риве — прошептал у меня над ухом:
    — Так ты все еще не уладил дела этой свиньи Морена?
    В семь часов утра она сама принесла мне чашку шоколада. Я никогда не пил такого. Этим шоколадом можно было упиваться без конца, так он был мягок, бархатист, ароматен, так опьянял. Я не в силах был
    оторвать губ от прелестных краев ее чашки.
    Едва девушка вышла, как появился Риве. Он казался немного взволнованным и раздраженным, как человек, не спавший всю ночь, и сказал мне угрюмо:
    — Знаешь, если ты будешь продолжать в том же духе, ты испортишь дело этой свиньи Морена.
    В восемь часов приехала тетка. Обсуждение дела длилось недолго. Было решено, что эти славные люди возьмут свою жалобу обратно, а я оставлю пятьсот франков в пользу местных бедняков.
    Тут хозяева стали удерживать нас еще на день. Предложили даже устроить прогулку для осмотра развалин. Анриетта за спиной родных кивала мне головой: "Да, да, оставайтесь же!" Я согласился, но Риве
    упрямо настаивал на отъезде.
    Я отвел его в сторону, просил, умолял, твердил ему:
    — Послушай, Риве, голубчик, сделай это для меня!
    Но он был словно вне себя и повторял мне прямо в лицо:
    — С меня достаточно, слышишь ты, вполне достаточно дела этой свиньи Морена!
    Я принужден был уехать вместе с ним. То была одна из самых тяжелых минут моей жизни. Я охотно согласился бы улаживать это дело всю жизнь.
    В вагоне, после крепких немых прощальных рукопожатий, я сказал Риве:
    — Ты просто скотина!
    Он отвечал:
    — Милый мой, ты начинаешь меня дьявольски раздражать.
    Подъезжая к редакции Светоча, я увидел ожидавшую нас толпу... И чуть только нас завидели, поднялся крик:
    — Ну, как, удалось вам уладить дело этой свиньи Морена?
    Вся Ля-Рошель была взволнована происшедшим. Риве, дурное настроение которого рассеялось в дороге, едва удерживался от смеха, заявляя:
    — Да, все уладилось благодаря Лябарбу.
    И мы отправились к Морену.
    Он лежал в кресле, с горчичниками на ногах и холодным компрессом на голове, изнемогая от мучительной тревоги. Он непрерывно кашлял чуть слышным кашлем умирающего, и никто не знал, откуда это у него
    взялось. Жена бросала на него взоры тигрицы, готовой его растерзать.
    Увидев нас, Морен задрожал, его руки и колени затряслись. Я сообщил:
    — Все улажено, пакостник; не вздумай только начинать сначала.
    Он встал, задыхаясь, взял обе мои руки, поцеловал их, как руки какого-нибудь принца, заплакал, чуть не потерял сознание, обнял Риве и даже жену, которая, однако, одним толчком отшвырнула его в кресло.
    Морен никогда уже не оправился от этой истории; пережитое им волнение оказалось чересчур сильным.
    Во всей округе его называли теперь не иначе, как "эта свинья Морен", и прозвище вонзалось в него, словно острие шпаги, всякий раз, как он его слышал.
    Когда на улице какой-нибудь мальчишка кричал: "Свинья", — Морен невольно оборачивался. Друзья изводили его жестокими насмешками, спрашивая всякий раз, когда ели окорок:

    — Это не твой?
    Он умер два года спустя.
    Что касается меня, то, выставляя свою кандидатуру в депутаты в 1875 году, я отправился однажды с деловым визитом к новому нотариусу в Туссер, к метру Бельонклю. Меня встретила высокая, красивая, пышная
    женщина.

    — Не узнаете? — спросила она.
    Я пробормотал:
    — Нет... не узнаю... сударыня.
    — Анриетта Боннель.
    — Ах!
    И я почувствовал, что бледнею.
    А она была совершенно спокойна и улыбалась, поглядывая на меня.
    Как только она оставила меня наедине с мужем, он взял меня за руки и так крепко пожал их, что чуть не раздавил.
    — Уж давно, сударь, я хочу повидать вас. Моя жена мне столько о вас говорила. Я знаю... да, знаю, при каких прискорбных обстоятельствах вы с нею познакомились, и знаю также, как безупречно, деликатно,
    тактично и самоотверженно вели вы себя в деле... — Он запнулся, а затем прибавил, понизив голос, точно произнося непристойность: — ...в деле этой свиньи Морена.


                                                          Конец
About LJ.Rossia.org