|
| |||
|
|
МОЯ ПРОЗА. ФЕНИКС.ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. КУРНИКОВ. Продолжение №6. Следующая неделя была если не спокойной, то тихой. Фане пришлось пару дней провести в постели, и Курников просто не представлял себе, как бы он справился без Нинки: Людмила дома практически не появлялась. Она приходила очень поздно и сразу закрывалась в своей комнате, даже не делая попыток увидеть сына, а утром стала уходить на полчаса раньше, так что ни Курников, ни Нинка, ни пришедшая в себя Фаня ее не видели. В пятницу вечером, несмотря на поздний час, она постучала в комнату брата и попросила его выйти. Курников вышел и удивился: Людмила радостно улыбалась и была, судя по всему, счастлива. - Мы расписались, - сообщила она, - завтра он придет знакомиться, я устраиваю ужин. Постарайтесь не выглядеть слишком сердитым. Да и вообще не сердитесь на меня. Вы же знаете, я баба вздорная и злая, не всегда могу себя в руках держать — что уж тут поделать?! Вы хорошие родственники, это я тебе искренне говорю, не пытаюсь подольститься. А что я евреев не люблю, так я и негров не люблю, и китайцев... Ты вот дураков не любишь и антисемитов — тебе можно? Значит, и мне можно не любить кого-то. Ладно, не до политических диспутов сейчас. Завтра свадьба, а в понедельник мы уезжаем: Боря получил назначение в Батум, представляете?! Там море! Там тепло! Ман-да-ри-ны! Будете летом туда приезжать вместо деревни этой вашей вонючей. В общем, пока спокойной ночи, до завтра! Она повернулась вокруг себя на одной ножке, чмокнула брата в щеку и убежала. Курников услыхал, как она стучится в дверь нинкиной кладовки. Он вернулся в комнату и передал разговор встревоженной Фане. Та побледнела. - В Батум? И Костика заберет? Наверное, заберет — ведь там ему будет лучше, чем у нас. - Чем лучше, Фанечка? - Тепло там и море, фрукты круглый год. И жены военных не работают, значит, будет весь день с мамой. - А с чего ты взяла, что мама эта мечтает целый день быть с ребенком? Я за ней такого желания не замечал. - Но как ты не понимаешь? Здесь она работает, есть мы с Ниной...она понимает, что мы за ребенком уследим лучше, чем в саду или няня. А там она будет одна, куда ей столько свободного времени? Вот и будет ребенком заниматься — она ведь так его хотела! - По-моему, она ребенком не будет заниматься ни при каких обстоятельствах. Но давай не будем расстраиваться на ночь глядя, а подождем до завтра. Знаешь, как говорят... - Знаю, знаю! Будем переживать неприятности по мере их поступления. Думаешь, я засну? - Придется, а то ведь я иначе тебя снотворным накормлю. - Ой, не надо! Терпеть я его не могу: у меня от него на следующий день голова, как чугунная. Я постараюсь уснуть. И в квартире воцарилась тишина. Весь следующий день три женщины бегали, как наскипидаренные. Они заставили Курникова вернуться домой сразу после лекций и тут же погнали его по магазинам. Фаня занималась Костиком, Людмила готовила, а Нинка была на подхвате у всех и совершенно сбилась с ног. Наконец, стол был накрыт, все вымыты, причесаны и переодеты, все сидели в гостиной, где витал дух нервозности и напряженного ожидания. Звонок в дверь заставил всех подскочить, Людмила побежала открывать, и через минуту в комнату вошел человек в военной форме. Был он хорошего роста — не такой здоровенный, как Курников, но и не коротышка, - мускулист, крепкое загорелое лицо вызывало симпатию, а белозубая улыбка приглашала улыбнуться в ответ. - Военврач, подполковник, - отметил Курников про себя. Новый родственник ему понравился, было удивительно, что такой мужик клюнул на Людку. А Людмила сияла. Она стояла рядом с мужем, держа его под руку, и все должны были признать, что смотрятся они отлично, красивая была пара. Борис познакомился со всеми, потом забрал у Нинки Костика и больше уже с рук не спускал, а тот сразу же занялся исследованием погон и «иконостаса»: медалей и орденов у этого врача было не меньше, чем у боевых офицеров. Застолье получилось веселым и шумным. Борис то и дело требовал, чтобы все кричали «горько» и со вкусом целовал Людмилу, а она очень мило краснела, но отвечала ему пылко, вызывая ревность Костика, который все пытался отогнать ее от нового, такого интересного, дяди. - Ди! - кричал Костик, - Ди! Мой! - Уйди, - перевела Нинка, - Уйди, мой. Смотрите, он сразу же в Бориса Анатольевича влюбился! Кого дети любят, тот, значит, человек хороший, - поставила она диагноз, - дети, они, как зверюшки, не ошибаются, потому как душой чуют. Нинке налили полбокала шампанского, она опьянела, и ее тянуло к высокой философии. Борис склонился к Курникову и сказал: - Слушай, давай, выйдем. Поговорить нужно. Да и курить я хочу. Где у вас курить можно? - Боюсь, только на лестничной площадке. Женщины мои не курят, я тоже, а гости на лестницу выходят. - Ну, пойдем на лестницу. Закурив папиросу «Казбек» и щурясь от дыма, Борис заговорил: - Слушай, я тебе сразу, как на духу: Людку я люблю. С ума просто схожу по ней. Но что она такое, понимаю четко. Я знаю, что между вами неделю назад произошло, какой разговор: она мне все о себе рассказывает, я в курсе всех ваших дел, понимаешь. Ты не обижайся, она сестра тебе, но баба она...да нет, как баба, она, как раз, ничего, но вот как человек...Злая, вредная, просто не понимаю, с чего в ней такая злость содержится. Но я тебе обещаю, что пока я в силах, я ее буду держать в руках. Она при мне, вроде бы, получше становится, как мне кажется. - Но если ты знаешь, что она злая и дрянь, как же ты можешь ее любить? - недоуменно спросил Курников. - Ну, ты, брат, сказанул! А какая связь? Пословицу знаешь - «любовь зла...»? Вот, люблю, и все тут! С первого взгляда втюрился. Но позволить, чтобы моя женщина стервой была, я не могу! Не смеет она этого, этого я ей никогда не разрешу, ты так и знай, по струнке у меня ходить будет! Курников смотрел на него и верил: да, будет. Ему, определенно, нравился этот человек. А человек тем временем продолжал свои излияния: - Я ее спрашиваю: «Что, так и сказала, чтобы искали квартиру?» - «Да!» - отвечает! - «И жидовкой назвала?» - «Да» - говорит! - «Да как же ты смогла, как у тебя язык повернулся, а?» - Молчит! А что говорить? Ну, я ее спрашиваю, была ли она на фронте. Конечно, не была, что я — не знаю, что ли?! Это маневр такой, прием ораторский. Лагеря фашистские видела? Людей, которых мы там нашли — я с инспекцией ездил, навидался — видела? Знаешь, что с ними там делали? Ну, порассказал немного, чуть-чуть. Сидит — белая, губы дрожат. «И ты, - говорю, - посмела этой женщине бедной сказать, что она жидовка?! Ты, - спрашиваю, - фашистов ненавидишь? - кивает, - А Гитлера? - Опять кивает. - Так вот, они их только за национальность уничтожали — так ты что ж, одобряешь их? И как же ты могла себя в ресторане так нетактично повести, а? Ты ведь девушку эту, Фаню, тогда первый раз увидела? Так что ж ты к незнакомому человеку в душу полезла грязными сапогами? Ты ж ей напомнила, какую она муку перенесла и как искалечили ее — разве ж так можно?» Курников слушал завороженно. Он и помыслить не мог, что Людмила разрешает кому-то так разговаривать с собой. А Борис стоял, прислонившись к перилам лестницы, рассматривал свою папиросу и говорил, словно бы, с самим собой. - Из дому родню выгнала, но когда плохо стало, к ним же и прибежала! Они тебя выгнали? Нет! Они тебя приняли, нянькались с тобой, пока болела, да и потом...Другая бы на месте невестки твоей уже давно ребенка к себе присушила, тебя оттеснила, а она всю грязную работу на себя взяла, а все лавры тебе — ты главное лицо, ты мать! «Знаешь, - говорю, - как собаки хозяина себе выбирают? Еще пока кутята они, выбирают. Чье лицо видят первым и чаще других — тот и хозяин. И дети так же. Кого чаще видят, кто кормит, моет, на руках держит, - тот и мать. А она ведь любит Костика твоего, как своего ребенка, но между вами вставать не хочет. Благородная женщина. А ты — эх, ты!» Было видно, что он страдает, устал и боится будущего, но отступать не собирается. - Думать она боится, понимаешь, совсем не хочет думать! Ей гораздо проще все те глупости повторять, все гадости, что другие твердят, лишь бы не думать. И ведь она не одна такая, толпы вокруг их, недумающих! Я не знаю, как в твоей математике, но в моей хирургии со столькими дураками приходится сражаться, - к концу дня сил нет раздеться самостоятельно, как будто я с ними физически дерусь. Борис сокрушенно покачал головой, развел руками, загасил окурок о подошву сапога. - Ты, Паша, не обижайся, но мальчика мы заберем. Не сразу, не сразу! - поспешил он успокоить Курникова, увидев, как тот протестующе встрепенулся при этих словах, - сначала с жильем там определимся, там, говорят, неважно с этим делом, многие офицеры с семьями по частным квартирам скитаются, да все в частном секторе, а это значит, что уборная на улице, вода на улице — разве ж я могу позволить мальчику из таких-то хором в халупу какую-то попасть? Сначала квартиру в городке выбью себе, а потом заберем, ты жену готовь потихоньку. Он опять помолчал и вдруг сказал с такой болью, что у Курникова мороз прошел по коже: - У меня ведь тоже пацанчик был, да погиб он. В первую же ночь, как Киев бомбили, погиб. С мамой своей погиб — в дом бомба попала, у бабушки с дедушкой гостили они, все и погибли. И родители мои тоже — мы с моей женой в одной школе в Киеве учились, соседями были, мамы наши дружили, тоже еще со школы. В один миг я всех потерял, у нас родни больше и не было. Рожать нам с Людой уже поздно, я ее жизнью рисковать не хочу, так мы Костика будем растить вместе. Это ты молодец, что не дал ей его Артуром назвать... Он замолчал и закурил вторую папиросу. Так они стояли молча, думая каждый о своем. Курников думал, что, видимо, Людмила, действительно любит этого человека, раз так с ним откровенна и что это было бы великой для нее удачей и счастьем. Еще он думал, как же он сможет сказать Фане, что Костика придется отдать матери — и не находил ни слов, которые нужно будет сказать, ни сил, чтобы слова эти придумать. Он решил, что не станет забегать вперед, а сформулирует все, когда наступит этот черный час. - Хороший ты, Боря, мужик, - сказал он, слегка изменившимся голосом, - мы побаивались, кого Людмила приведет, ведь уже был один негативный опыт. Но я страшно рад, что это именно ты, повезло Людке, я рад. И мужчины обнялись совершенно неожиданно для них самих. В это время дверь квартиры распахнулась, и все женщины вышли на площадку. Они смотрели на обнимающихся мужчин и смущенно улыбались Когда все вернулись в квартиру, Нинка занялась приготовлением чая, а Борис завел пластинку с танго и пригласил Фаню. Людмила велела брату пригласить себя и во время танца сказала: - Я знаю, о чем Боря с тобой разговаривал. Но ты не бойся, Фаня успеет привыкнуть к мысли, что Костик переедет к нам, это ведь не сразу произойдет. Я до отъезда и сама поговорю с ней. Не дергайся, я аккуратно поговорю, обещаю. - Где ты познакомилась с Борисом? - В гостях. - Ты любишь его? - Господи, опять ты со своей любовью! Не знаю я. Нравится он мне очень, хочу с ним быть, боюсь потерять - это любовь? Если да, значит, люблю, и хватит об этом. - Ты его не обижай, не унижай. Отличный мужик и тебя любит, не делай ему больно, ты ведь умеешь так ударить, что не каждый и стерпит. - Я постараюсь, Паша, - неожиданно кротко ответила Людмила. Поговорить с Фаней она не успела. Две недели перед отъездом были заполнены беготней, покупками, упаковкой и отправкой багажа — в общем, обычными при далеком переезде надолго делами. Фаня срочно шила Людмиле обновки: английский костюм, халаты — легкий и стеганый, оба из шелка, - летние сарафаны и блузки. Нинка подарила будущей южной жительнице китайский зонт из бамбука и расписного шелка, а Курников, узнав, что Борис заядлый рыбак, преподнес ему спиннинг. Несколько дней после отъезда Людмилы и Бориса все привыкали к тишине, которая казалась звенящей после предотъездной суматохи. Но стараниями Фани и Нинки жизнь снова вошла в колею и покатилась без сучка и задоринки. Костику устроили детскую в комнате его матери, Нинка перебралась к нему, а в ее каморке Фаня устроила свою мастерскую. Сначала она хотела сделать там кабинет для Курникова, но он так привык работать на людях, что отказался от этой привилегии и ни на какие ее уговоры не соглашался. Фаня устроила Нинку надомницей в то же ателье, для которого шила сама, девушка стала получать зарплату и чувствовала себя очень богатой. Она быстро впитывала в себя городскую культуру, речь ее стала более литературной, она стала одеваться с большим вкусом, каждую свободную минуту хваталась за книгу и мечтала поступить в институт. Костик тоже радовал: он был любознательным и способным мальчиком, очень восприимчивым и добрым. Он не выматывал душу бессмысленными капризами, умел занять сам себя и очень любил дружную троицу, заботившуюся о нем. И особенно нежно относился он к Фане. А Фаня тревожила Курникова. Он и всегда-то жил с постоянной занозой в сердце — с занозой страха за жизнь жены, - но теперь эта заноза словно бы выросла и стала колючей, любое душевное движение Курникова заставляло ее шевелиться, отчего боль становилась невыносимой. После того ночного скандала с Людмилой, когда кроткая Фаня проявила вдруг такую жесткую решимость, казалось, сил на жизнь у нее больше не осталось, словно бы она все их израсходовала тогда на свою вспышку и жила теперь просто по инерции, просто потому, что пока еще не кончился завод. Она продолжала вести дом, заниматься ребенком, много шила, вязала и вышивала, но Курникову мнилась во всех ее делах и занятиях некоторая механистичность, автоматизм. Ему казалось, что раньше Фаня все делала с душой, вкладывала в свои дела всю себя. Теперь же какая-то ее часть оставалась незатронутой, не втянутой в дело, и болталась неприкаянно, придавая взгляду Фани некую отстраненность, непричастность, отсутствие. Да, именно! Она отсутствовала. Где-то далеко от сиюминутности витала часть ее сознания, и только усилием воли Фане удавалось вернуть ее в сегодня, не дать улететь навсегда. Курников маялся, хотел спросить Фаню, что ее мучит, не решался спросить, ругал себя за трусость, боялся навести Фаню на вредные мысли и эмоции своим вопросом, не мог больше жить в неизвестности — и, наконец, решился поговорить с Фаней. Она вскинула на него глаза, но удивления в них не было: Курникову показалось, что она ждала его вопросов. - Что меня мучает? - медленно переспросила Фаня, - Да многое, Павлик. Во-первых, что будет с Костиком? Я ведь понимаю, что они захотят забрать его, - она голосом выделила слово «они», и у Курникова захолонуло сердце: не было в этом голосе ни ненависти, ни зла, но они и присутствовали там, правда, в каком-то ином виде, в виде незнакомого ему чувства. «Зависть и безнадежность» - так бы он назвал звучавшее в голосе Фани, но и это определение было бы неполным и неточным. - Во-вторых, я понимаю также, что лучше бы они его забрали, пока он мал и сможет скорее привыкнуть к ним и забыть меня, - тут она задохнулась и долго не могла продолжить. Курников тоже молчал — и у него сперло дыхание и остановилось, как ему показалось, сердце. - Кроме того, я совершенно не представляю, как ты будешь жить без меня... - Почему без тебя?! - перебил ее Курников, - Почему без...- голос его сел, и он добавил почти беззвучно, - ...тебя?! - Павлик, но я ведь больной слабый человек, я уйду раньше тебя, это ведь и так понятно. Вот я и тревожусь... - Нашла о чем тревожиться, дуреха! - у него отлегло от сердца: так вот в чем дело, а он-то уже напридумывал себе! Он сгреб Фаню в объятия и стал целовать ее лицо, крепко прижимая к себе это маленькое слабое и хрупкое тело, в котором жила такая несокрушимая душа. И тем не менее, им было хорошо. Они были вместе, Костик был с ними, оба занимались любимой работой, неплохо зарабатывали и могли позволить себе многое из того, что не было доступно большинству из их знакомых. Они даже съездили в Батуми и прожили там целый месяц. Фаня сначала боялась этой поездки: она думала, что Людмила захочет оставить Костика, но этого не случилось — некуда было Людмиле забирать своего ребенка. Они с Борисом снимали одну комнату на первом этаже с выходом прямо на оживленную улицу. Комната служила одновременно и спальней, и гостиной, и кухней, а вечером еще и ванной. Застекленные двери зимой, скорее всего, плохо держали тепло, проветривать эту комнату было невозможно, и в ней постоянно ощущался запах керосиновой гари: обеды Людмила готовила на керосинке, керогазе и примусе. Они с Борисом мечтали о сборно-щитовом домике в одном из военных городков за городской чертой, но военврач, даже в высоких чинах, не мог расчитывать, что получит квартиру прежде, чем офицер из боевых войск. Людмила собиралась поехать в Москву в министерство, обратиться к самому министру, но Борис ей не позволял, и они даже ссорились пару раз из-за этого при Курникове и Фане. Поскольку гостей принимать было негде, им сняли на отпускной месяц отдельную комнату недалеко от городского пляжа. Было видно, что Людмила и Борис смущены своими незавидными жилищными условиями, но Курников и Фаня наперебой уговаривали их не смущаться и не винить себя, и постепенно Людмила успокоилась. Как ни хорошо было на юге, Курниковы скучали по «своей» деревне, ее запахам, ее вечерним туманам и походам за грибами. Поэтому, вернувшись домой, они несколько дней потратили на приведение себя в порядок, переработку привезенных фруктов и овощей, а затем уехали в деревню, где могли пожить еще целых три недели до начала учебного года в университете. Потом лето резко закончилось, потянулись бесконечные дожди, и пришлось сбегать в город, где непогода переживается гораздо легче, чем в непосредственной близости от природы. Ждущий их год был очень ответственным: у Курникова должен был защищаться аспирант, а Нинка перешла в выпускной класс, что налагало на них дополнительную ответственность. Училась она хорошо, только история не давалась ей, и она еле-еле получала хилые, едва живые тройки. Курников недоумевал: - Нина, ты такая способная девица! С математикой справляешься вполне успешно, на английском разговаривать начинаешь, по-русски пишешь довольно грамотно — и не можешь справиться с такой ерундой как история! Я не понимаю! - Вот потому, что ерунда, справиться и не могу, - пробурчала Нинка в ответ. - Что-то я тебя не пойму. Объяснила бы. - Павел Александрович, что ж тут непонятного? Как можно выучить вранье?! - ??? - Что вы на меня так смотрите?! Да, вранье! Ну, ладно, я и сама вру, чего уж тут, все иногда врут. И свое вранье я помню, но как запомнить вранье чужое? Да еще ведь они его меняют все время и хотят, чтобы новое их вранье за правду считали, а старую правду — за вранье. Но мы ведь сначала должны были за эту старую правду тоже вранье считать — как же тут запомнить, что вранье, а что правда? - Подожди, подожди, - взмолился Курников, - не части. Ты и меня тоже запутала уже. Объясни, кто это - «они», чье - «их» - вранье становится правдой и наоборот, объясни спокойно. - Хорошо, - Нинка заметно волновалась. - Вот сделали революцию. Вся власть народу, землю крестьянам, заводы рабочим. Так? Курников кивнул. - А на деле что произошло? Уже через десять лет у крестьян землю отобрали, а заводы рабочим и не принадлежали никогда. Так? Не дождавшись реакции Курникова, Нинка продолжила: - Мало того! Крестьян, кто получше жил, чем другие, врагами назвали и уничтожать стали. Как же так?! Обещали землю, дали спервоначалу, а потом за эту же землю, которую сами же и дали, убивать?! Вы это понимаете? Я — нет. И вся семья моя не понимает, только молчим мы, потому как непонятно, что у них завтра правдой станет. - А вас что же, раскулачивали? - осторожно спросила Фаня. - Бог миловал! А вернее, не бог, что там — бог! Как будто он есть, а если есть, как будто ему есть дело до нас! Дед у нас был умнее всего правительства вместе взятого. Он зажиточный был. И то ведь: четыре сына да с невестками, да у каждого по несколько детей — и все на хозяйство работали. Детишек лет с пяти к делу приставляли: яички на курятнике собрать, ягоды в саду обобрать, полоть, младших нянчить, гусят пасти — да мало ли работы в деревне, которую и ребенок сделать может! Я с пяти лет на огороде нашем работала — ничего, не умерла. Тяжелую работу делать не позволяли, зато сызмальства к труду привычку имею. - Нина, ты отвлеклась. Ты о деде рассказать хотела. - Да! Дед. Хозяйство было крепкое, и сами не голодали, и налоги платили — все было хорошо. И вдруг дед сообщает детям, что все продает, а их отправляет учиться. Дядьям моим уж лет по тридцать — кому больше, кому меньше. Дети у всех, а он — учиться! И дочек тоже учиться отправил — маму мою на счетовода, а тетю на фелшара. - Фельдшера, - машинально поправил ее Курников. - Да, фельдшера. - А дяди на кого учиться стали? - На шОфера, механика тракторного, один в училище речного транспорта пошел, а еще один, раз такое дело, уехал на рабфак, потом на агронома учиться стал. Мы потому и выжили все. - Ты извини, я не понимаю, как вашей семье помогло, что они все учиться стали. - Да как же! Хозяйства не стало: жены дядьев моих тоже всякие профессии стали получать, а жили все это время огородом, ну, и деньгами, что за хозяйство выручили — дед так все и рассчитал, что деньги эти позволят продержаться, пока дети работать не начнут. Все по его и вышло. - Все равно не понимаю. - Когда коллективизацию объявили и раскулачивать принялись, деда уже раскулачивать было незачем: не было у него ничего, ничего он в колхоз отдать не мог, а дети его все разъехались и жили в городе — кого кулачить, кого ссылать? Их с бабкой даже уже не могли заставить работать — старые были оба. Ну, все, кто ему прежде завидовал, все эти лодыри и пьянчуги, поорали-поорали, самовар отняли да и угомонились, а что еще им делать оставалось?! - Хм, впервые такую историю слышу. Мне казалось, что даже бедных крестьян раскулачивали, если кто-то на них доносил, что кулаки. - И в нашей деревне такие были. Но он умно то сделал, что прогнал всех детей своих в город. - Ну, в городах, знаешь, тоже скоро началось... - Началось, да, но тут им свезло — не тронули никого. И анкеты были у всех чистые, потому как деда кулаком не объявили, и получились все его дети, как у Некрасова — просто крестьянские дети. - Смотри, Фаня, - обратился Курников к жене, - я не раз слыхал о людях, кто, видя, что круг арестов сужается, просто менял место жительства — и спасался тем самым. Но чтобы крестьянин так обманул государственную машину! Гениальный был человек — твой дед, Нина. - Так я ж и говорю! - Но как же получилось, что вы опять в той же деревне живете? - А это мы уже от войны убежали. Дяди, их сыновья взрослые и папаня мой на фронт ушли, только речного капитана не взяли: бронь у него была, работник стратегического значения он был. А жены их с дочками и мама моя со мной — я самой младшей была — к деду с бабушкой рванули. После войны все по домам разъехались, а мы с мамой остались: папаня погиб, дом разбомбило — что нам в том городе было делать? - Нинка смолкла, глаза ее застило слезой. Но она тряхнула головой и, превозмогая спазм в горле, продолжила, - и опять в войну мы лучше всех справлялись. Едоков было много, но и рук тоже. Меня, вон, вырастили, здоровенькую. Мяса, конешно, не ели, но два-три яичка в неделю мне давали. Тетя, которая фельдшерицей была, говорила про белки, - что очень важно растущему организму...Я ведь тоже хотела спервоначалу фельдшерицей быть, но как стала меня Фаина Михална шитью учить, я так к нему и прикипела. - Дааа, история...- протянул Курников, - а кроме отца твоего кто-то еще не вернулся? - Еще трое не пришли,- печально кивнула Нинка, - братья мои двоюродные и муж тети. Он без вести пропал. Она уж совсем немолодая теперь, а все ждет его, не верит, что погиб. Все замолчали. Курников с тревогой посмотрел на Фаню: опасался, что разговор этот пробудит в ней тяжелые воспоминания. Но Фаня сочувственно смотрела на Нинку и, казалось, была полностью поглощена лишь ее горем. - Вот я и говорю,- вдруг тихо сказала Нинка, - как я могу ихнюю историю учить и себя умной чувствовать? Я, когда слова эти все на экзамене говорила: «пленум партии», «судьбоносное решение», «партия и народ едины», - вы не поверите, но меня тошнило даже, такой дурой я себе казалась. Ведь вранье же, и такое дурное вранье, а люди к нему серьезно относятся...И кто они после этого? А если не серьезно, а только ради денег или другого чего, ради выгод каких, то тем более уважать их нельзя, не могу я. Вот, на тройку только и смогла наврать, да мне ее хватит. - Что же ты в вузе делать будешь, а? Там ведь это «вранье» до конца учебы проходят. - Знаю, - с досадой ответила Нинка, - я уже придумала все. Я по другим наукам буду учиться отлично, вот они мне тройку за вранье и поставят. Не исключат же из института отличницу только за то, что она болтать красиво не умеет! - Я смотрю, ты в деда своего пошла. - А чего, - самодовольно улыбнулась Нинка, - мы все в него пошли, вся семья ушлая, нас голыми руками не взять. Нам чужого не нужно, но и свое нам иметь хочется, а отдавать — нет. Мы не скупердяи какие, мы голодного накормим, больного вылечим, слабому поможем. Но не тому, кто сам ничего не делает, а только и умеет, что у другого отнять, который горбатится. Вы думаете, что? Ведь уже маме завидуют, что я у вас тут живу и деньги зарабатываю, что вы летом приезжаете — значит, считают, еще доход мы с вас имеем, да что я еще и выучиться хочу. Как будто, если я поступлю в институт, учеба мне даром дастся, как будто работать мне не придется... Да еще и поступать ведь — тоже нелегко! - Завидуют?! - удивилась Фаня, - но ты ведь у нас работаешь, да еще как работаешь! Чему же тут завидовать? - А я знаю? Я и сама понять не могу. Люди всегда найдут, чему завидовать. - Не обращай внимания, - посоветовал Курников, - ты мне лучше вот что объясни: как тебе удалось из колхоза уехать? У тебя паспорт есть? - Ага, есть. - Каким же образом? - А мы с мамой до сих пор в городе прописку имеем. - Но ты же сказала, что дом разбомбило... - Разбомбило, да. Но маму одна женщина у себя прописала, как родственницу, потерявшую жилье при бомбежке. У ней комната большая, а она одна там жила и боялась, что ее уплотнять начнут. Вот она маму и прописала. А у мамы ведь всегда паспорт был, и я в тот паспорт вписана. И когда мне шестнадцать исполнилось, мы в город съездили и мне паспорт оформили. - У меня нет слов, - только и смог произнести Курников. - Павел Александрович, а что же нам делать?! Мы честные, да власть нечестная, как же нам быть-то?! - Так у тебя, получается, и комната в городе есть? - Нет, там эта женщина живет, она старенькая уже совсем. Я в свои выходные к ней езжу — постирать, полы вымыть, купить чего-нибудь, сготовить. - И нам ни разу не сказала! - Так у вас своих забот сколько, буду еще и я вам добавлять! - Нина, ты золотой человек — знаешь ты это? - Ну, прям. Обыкновенный, из мяса. Только вот приболела что-то старушечка моя, - озабоченно произнесла Нинка, - надо бы врача к ней домой вызвать, да не из поликлиники ее. Там такая грымза. «А чего же вы, бабушка, хотите? Ведь не девочка уже, пожили!» - зло передразнила Нинка кого-то. - Что, раз старенькая, то уже и лечить ее не нужно?! - Можно попросить Наташу навестить твою больную, - нерешительно сказала Фаня. - Какую Наташу? - Да Алексея Семеновича жену. Ты их видела у нас на дне рождения Павла Александровича. Она очень хороший врач. Если хочешь, я договорюсь с нею. - Ох, хочу, спасибо вам большое. И Нинка в порыве благодарности обняла Фаню. Продолжение следует. Ссылки на все части романа. |
||||||||||||||