|
| |||
|
|
Венский вальс Он поднялся, взял со стола пепельницу и понёс вытряхивать. В пепельнице было ровно два окурка – а он понёс её вытряхивать. "Я не люблю, когда это… когда много", – как бы извиняясь, сказал он. Я поборол в себе пошловатое: "ну что же вы, давайте я сам..." – и молча разлил ещё по одной… Потому что за пару часов до этого он приковылял ко мне через весь посёлок. Я открыл дверь, и он стоял – запыхавшийся, но не потный – и сказал, что принёс деньги. Вообще-то он был не обязан. Там, на почте, несколько дней назад, когда из причитаний восьмидесятилетнего старика постепенно стало понятно, что его ограбили, что у него забрали всё до копейки, и что пенсии ему сейчас не видать, а жрать нечего, я сказал, что сам его найду. Не знаю, стал бы я его искать, но я это сказал. После того, как протянул ему деньги. После того как почувствовал такую неловкость, что неожиданно для себя огрубил свой голос и назвал старика на ты. Мне было двадцать, ему восемьдесят. "Я сам тебя найду", – сказал я. И ушёл. Мне было двадцать, и я занимался тем, что каждый день хлестал дешёвый коньяк. Если при этом почти ничего не есть и культивировать в себе апокалиптичность восприятия, то начинаешь казаться себе охрененным романтическим героем. Если иметь при этом ещё какой-нибудь талант, то можно им (героем), наверное, даже стать. Но я казался. Я писал мрачные стихи. Когда они накапливались, я нёс их на берег реки и сжигал. Я стоял там, с сигаретой в зубах, среди камней, которые омывались когда-то потом тех, кто искал в них золото, слезами тех, кто его не нашёл, кровью тех, кто не успел его никуда донести, – стоял как какой-нибудь полоумный лорд Байрон, глядя на то на огонь, то на бурые воды быстрой горной речки, и пытался представить, как к небу, вместе с пеплом, возносятся мои тщательно завуалированные богохульства. Потом я шёл домой пить коньяк. Я был охрененный романтический герой... Старик отдал мне деньги, и мы сидели с ним и пили дешёвый коньяк, и своим тонким старческим голосом он рассказывал, что они просто вошли и сразу направились к подушке, а он только ещё начал открывать рот, как они повалили его на пол, а когда отнимали подушку от его лица, то просто спрашивали: "где?" – а потом он снова переставал их видеть… Старики часто откладывают на будущие похороны. Старики часто держат вместе с этими деньгами и свои награды. "Они всё забрали", – говорил старик, отирая дрожащие губы и осторожно ставя на мой захламленный письменный стол гранёный стакан. В словах его не было злобы, а просто вопросительное горестное удивление: насколько же ему следует удлинить свою жизнь, чтобы снова скопить себе на похороны? Я ничего не говорил, просто слушал; старик рассказывал о том, как впервые услышал венский вальс: он звучал из открытых окон, завоёванная австрийская столица будто бы протягивала победителям свою визитную карточку. Старик рассказывал о том, как он даже пытался научиться танцевать, и как, возвратившись домой, он тосковал по этой музыке, неотделимой для него от весны и освобождения от зла. У него не было патефона. Пластинки тоже нигде не продавались. Но иногда он слышал венский вальс по радио, и перед его глазами вновь возникали испуганные молодые австрийки, которые, подобрав юбки, с визгом убегали от гогочущих русских парней… Я проводил старика до его дома, по дороге мы взяли бутылку водки (без неё у старика не просыпался аппетит), и теперь уже у него на кухне я снова слушал этот голос, одновременно монотонный и слегка визгливый, повествующий о великой войне, которая начавшись с пафосных маршей, окончилась романтическим вальсом. А потом я возвращался домой, с очередной бутылкой дешёвого коньяка. Возвращался к блюзовым стенаниям из своего старенького кассетника, к мрачным стихам, к вечно задёрнутым шторам… Я был охрененным романтическим героем. Или просто казался… |
|||||||||||||