| |||
![]()
|
![]() ![]() |
![]()
ератик и водохошь PS Нет, я не пошел никуда скитаться, а побрел, побрел, и прибрел к родителям - у них горел свет. Я бросил камешек в окно, появилась на занавесках тень маминой головы, с короткими распущенными волосами, ее рука, метнувшая пакетик. Поймал, поднялся. Как всегда, поспешно выключили телевизор при моем появлении, ведь явилась причина уже настоящего их оживления. Я спросил, не показывали ли Тарковского. Мама отвечала, что вчера показывали Сталкер, папа тревожно переспросил, что было вчера, я повторил, папа кивнул успокоенно, как будто на какое-то совсем другое слово, и указал мне на банку шпрот, которые мне нужно было прямо тут же съесть. Я обычно сразу поспешно и словами запрещаю ему "говорить о еде", а тут почему-то схватил его за указующий палец, внезапно ощутив такую теплоту его старческой сухой кожи, такую живость ее, со смехом зажурил его за его разговор о еде, взял его за плечи, просто полуобняв... и он не огорчился, как иногда раньше, не ушел в себя от сопротивления, а будто готов был отвлечься. Начал рассказывать, как видит во сне косачей, самый ератик, и как он крадется к ним, -присел, показывая,- и так это вижу, что ведь поднялся ночью, говорит, и начал подкрадываться, сам понять ничего не могу, где я, где косачи. Я переспросил - "ерАтик",- повторил папа, - разгар токов называли ератиком." Остеохандроз его вроде отпустил. Рассказал, где у него как будто холодно, сбоку от хребта, я ему почесал, пожамкал это известное мне место, которое он и в бане просит всегда потереть покрепче, тут же отказываясь от своей просьбы, по своей деликатности. Тер прямо через вязанку, встав за ним, тоже вставшим, и мама, полусонно сидящая на стуле и клюющая носом, смотрела на нас, улыбаясь и думая что-то, сказала, насколько я стал выше папы, как будто мне было 16, а не втрое больше, и папа, чрезвычайно польщенный, завел свою мантру про то, что все живое клонится долу, не думая, что это может, в целом, относиться и ко мне и к ней, и что он вовсе не вызывает тем мировое старение на себя, как вмиг поседевший майор вражескую артиллерию - а мне и как будто снова было 16 лет, как всегда, когда они начинали этот разговор, и я как будто был свидетель и участник их заговора, и пленник их машины времени. И странное дело - как-то все было и так, и иначе. Я был готов с ними говорить, - и как же это я догадался сунуть в карман диктофон - и потом, когда меня посадили есть горбушу холодного копчения, включил этот диктофон, положил на край стола прямо перед папой, и он не заметил - он давно не обращает внимания на эти мелкие манипуляции вокруг себя, и я хочу этому научиться у него - и рассказывал дальше что-то про то, как он поедет в апреле в Архангельск, а оттуда в деревню, один - он, не выходивший из квартиры уже несколько дней, потому что сразу одолевает усталость, и сухость во рту, - а я ломал пальцами распадающиеся ломтики от спины рыбы, висящей в воздухе скелетом, и спрашивал наводящие вопросы, вдруг впав в наглость прямоты: "а как называлось то слово, которым называли стремнину ручья? ну, куда мережку ставили?" - "а, морду? вОдохошь". Дощечками огораживали, а рыба любит идти по течению, чем больше течение, тем она больше по против нее и идет. Вот, расшифровываю с диктофона: "Чем больше водохошь, тем удачнее лов. Поэтому на заязок смотрели, так строили, чтобы была сильная водохошь. И морду поставить прямо, в ворота - это самое любо дело, душа радуется. Я помню, 9 апреля 1943 года, тоже погода теплая была, вынимал последние из заязок ловушки, заязки разбирал - тогда уже по льду шла уже тоже вода. Я помню, тогда тоже смелый такой был не то что смелый, отчаянный, вот столько воды по льду шло, рухнул бы... было тоже теплое. Н оснегу еще было - еще в полях белеет снег, а воды уж весной шумят - вот точно такое время было. А сейчас время такое - вороны и те гнезда строят, значит впереди тепло..." ... "Черт возьми не говорили в то время, а "ёкшан драк" - "Ёкшан драк! не могу, ну-ко помоги!" что оно означало? задумался нынче - по всем словарям посмотрел. Но это наверное, что-то означало, чудское слово, наверное." (Я предложил ёшкин кот и ёкарный бабай, но не сошлись). И ведь потом, в первом часу ночи, пошли на улицу мы с папой. Разговорились. Он шарфик какой-то женский на шею странно навязал, я куртку с подкладкой еле нашел, говорю ему, руки вниз опусти, как пингвин, - как уж много раз ему говорил - он опустил, но едва я стал подымать конструкцию куртки, как начал от невозможности так стоять, когда я сзади работаю, руки в локтях сгибать, и куртка застряла опять как всегда на локтях, я его не поругал, а погодипогодипогоди ему заверещал, чтобы он отошел от боксерской своей позы, и посмеялся, что непривычный он к швейцарам, сразу видно. Он помолчал, я ему разгляживал его ворсистую, чуть горбатую на верхнем сгибе спину, как загривок у лося, и тут он сказал, с признающим смешком, что и правда, не привык, что можно и так сказать. Он повеселел ведь, не столько от собственных рассказов, сколько от моего внимания, и это я вместо того, чтобы себя отдавать, чтобы это все получать, сидел все эти дни и годы сам в себе, царствовал в башне из слоновой кости, завода пластмассовых изделий. "Возьмите ключ, спать хочу, не могу", сказала мама, отыскали магнитный от подъезда, еле нашли, в том же кулечке, в каком она мне его из окна только что сбрасывала, и когда уходили,- что тут это замалчивать? - она, кто только что ворчал, что незачем ночью никуда идти, сделала мне умоляюще-благодарственный жест, сложив руки перед грудью, так, чтобы папа не видел, какой делают индийские танцовщицы, но только тут было не из кино, и она просто показывала мне, с преувеличенностью, и с прямотой, как через окно еще не тронувшегося поезда - что она меня за это благодарит, и готова мне за это служить... но это сейчас не скажу что, а тогда я весело принял, это было легко и всеми нами чувствовалось как правильное... Оно и было правильным. Все было правильным, когда я наконец неправильно себя повел, не правильно, а так, как должно. Вышли на улицу, через грязный наш извазюканный подъезд. я потянул его на бульвар, но потом, стоило нам дойти до угла, к помойкам, как там поехали машины - сколько их, куда их ночью-то гонит? - и пошли в переулок. Рассказывал, много чего, я нагло включил с кровавой лампочкой диктофон и держал прямо перед его ртом, а он не замечал, как убивал зайцев, как это его гнетет теперь - он же сидит в кусту, белый, а снег уже сошел, и сидит, головой поглядывает, думает, спрятался! (папа и смеется, и лицом зайца этого показывает, и глаза у него заячьи, и печальное лицо) в кусту отсидеться, а куда спрячешься, когда сам белый, а все вокруг черное? вон откуда его видать. И стрелял. Как Рубцов писал, был-то один друг, Мазай, да и того уж нету. Нет, не могу писать. Все это под руками у меня, как и жизнь, а я кладу руку поверх поручня, и лежит там, а где моя мысль, где моя жизнь? нужно-то взять его за руку, сжать в своей, как бывало. Что за ожог? Тебе идти надо, ладно, сказал потом, сразу упав голосом на два тона, как будто признавая, что все, кончилось. Когда мы поднялись обратно, обнялись у двери, его щетина защекотала мне щеку и глаза, и он стал прогонять меня прочь, удерживая меня за руку, и глазами смотря на меня как тот заяц... ох, куда же меня несет, пусть несет скорей, куда я пишу все это. Как прошибает меня. На этом переулке на глухой стене, брандмауэре, горело млечным светом окно, не из стекла, а из прозрачных кирпичей, какие в банях ставят, - помнящих еще достоевского, небось - ведь никогда не видел этого окна, а проходил тут сто, тысячу раз, пол моей жизни тут проходил, а и не видел. И как все стало мне кричать в уши, шептать, ласкать, когда я вдруг начал отмякать от своей ужасной железобетонности. Неужели мне вот это все отправлять куда-то, кому-то? а ведь надо. Пускай все будет, как будет, а надо-то только - делать как лучше, да улыбаться своим близким людям, себя в них не видя, а только их самих |
|||||||||||||
![]() |
![]() |