Мудраврики Если в песне Щербакова 'Москва--Сухуми' воспринимать море как аллегорию бессознательного (на встречу с которым впервые в девятнадцать лет отправляется лирический герой), то многое начинает иметь смысл. Даже не настойчивость, с которой Щербаков твердит, что его локомотив гремит колёсами, а скажем 'а за окном проходит жизнь моя, но жизнь моя -- кому важна она'.
Понятие моря никогда меня не завораживало, рассказы про Петра I и пиратов не зажигали во мне никаких лампочек. Станюковича я впервые почитал, кажется, в последний день третьего года своей аспирантуры, а Наследника из Калькутты дальше первых нескольких страниц так и не осилил. В то же время кажется, что раннее житьё на берегах полностью зарегулированной реки вполне определило мой способ осознания собственных чувств -- как чего-то, что в первозданном состоянии предсказуемо бы текло, подчиняясь природным обстоятельствам, но на деле заперто созданными разумом плотинами -- что, в случае с Волгой, привело к полному обезжизниванию (недаром стерлядей с саратовского герба нынче можно встретить только в питомниках). Рациональность в данном случае становится неотличима от тупоумия и доктринёрства,
шлюз -- который, вообще-то, должен быть средоточием того рацио, которое способствует благотворному течению -- становится неотличим от плотины, которая только и может, что препятствовать, создавая застой. Сталинское упорство, с которым водохранилища назывались 'морями', довольно показательно: вместо моря, с его не вполне изученной сеткой подводных течений, проникающих в прихотливые переплетения прибрежных пещер, хранящих сокровища контрабандистов, нам подсовывали тухлую воду, хранящую в себе только тёмные погосты затопленной Мологи, неспособную даже образовать никакой живой экосистемы на месте своего стыка с матёрой землёй из-за своего меняющегося по прихоти партийных покорителей природы уровню воды. В моём
вирше, где я вообще многое из этого уже ухватил (но оно погрязло там в зубодробительном дмитрие-быковском дидактизме), эта мысль явлена особенно выпукло: где шлюзы -- там и Дмитровлаг. Недаром же всё,
что мне дорого в русской литературе, явлено как в яйце в двух её вершинах -- Епифанских шлюзах и 'На откосы, Волга, хлынь'. И если у Платонова фрейдистский подтекст очевиден, то в случае Мандельштама такая интерпретация немедленно ошеломляет своей тотальностью. Ну и, если уж заняться посттоталитарным восприятием фигуры Бога-Отца (которого я терпеть не могу, но приходится), у того же Щербакова физтехи на своём кораблике, идущем по каналу им. Москвы, недаром же говорили о грехе и о гидравлике (в которых, как и все, кто рассуждают в таком духе про демиурга, ничего и не смыслили).
Но при этом реки можно рассекать не только вдоль, но и поперёк, не как то, что связывает и направляет, а то, что расчленяет и препятствует. С исчезновением паромов и заменой их на мосты и туннели наши, извините за выражение, архетипы в этом месте несколько посыпались: функцию связи между мирами теперь выполняет не паромщик, а машинист или пилот. При этом та преграда, которую приходится преодолевать, из пространственной области ушла во временную и даже физиологическую, манифестировавшись именно в ночных поездах и самолётах (и лишь по аналогии распространяясь на обычные поездки и перелёты). Вместе с тем, как путешествия сухим путём перестали быть сколько-либо опасными, этот новый символ подчинил себе древний символ пути (в какое-то обобщённое царство Божие), полного опасностей и затруднений, оставив их всяким там походникам, бородатым в свитерах с гитарами, над которыми нормальный человек ничего не будет, кроме как смеяться (как и над кем угодно, кто проявляет рвение баньяновского Кирсана, идущего пустынями в свой Солт-Лейк-Сити со стенами из яшмы). В нашей индустриальной мифологии, умирая, мы переселяемся не в мир иной, а в мир завтрашний, которого ещё нет (в связи с чем атеистические зубоскалы утверждают, будто бы после смерти и нас самих не будет) -- и этот завтрашний мир полностью затмил собою мир Грядущий. Впрочем, тут я говорю уж о совсем субъективных чувствах, завязанных на конкретные мои перелёты, и потому я очень может быть что сильно ошибаюсь.
С другой стороны, в своём продольном разрезе железные дороги преемственны каналам, но степень их подчинённости планирующему органу на много порядков выше: соответствием их во внутреннем мире было бы некое новое, индустриальное либидо, уже имеющее лишь символическое отношение к воде и течению (а в случае с самолётами и вовсе утратившее с ними связь, выйдя из кривой линии фарватера сразу в пространство трёх измерений). Мы все давно беременны желанием вычленить эти жилы, отделив их от собственно полового чувства -- а то почему бы ещё нам всем так резала осколком по сердцу дурацкая строчка 'сколько лет, всё о том же поют провода, всё того же ждут самолёты'. Думаю, если бы мы с ними разобрались, большая часть идиотских в своём бесплодии ломаний копий по вопросам консента, харасмента, полиамории и т. п. была бы преодолена. Я со своей стороны тоже
немного пытался об этом порассуждать, но ни к какому заключению не пришёл.
А возвращаясь к материям более классическим, всё же интересно, что как бы я ощущал свои чувства как в их направленном течении, так и в пучине, кабы я родился не на Волге, а хотя бы в Ейске. Лучше конечно в каком-нибудь Танжере или Бремерхафене; но в иных краях и с каналами дела обстоят по-другому -- каналы Кольбера и дамба Гувера же вызывают совсем другие ассоциации, чем нежели Беломор. Или вот если влага вообще это субститут слюней (да и спермы), а реки, водохранилища и моря это способ их организации, то кто такие дожди? которые вот прямо сейчас за окном осень гонит хриплой трубой. Наверняка специалистам ответ известен (мне нет), но в свете вышеизложенного какой из этого следует вывод?