duniashka - Перевод
January 20th, 2009
01:03 am

[Link]

Previous Entry Add to Memories Tell A Friend Next Entry
Перевод

Франц КАФКА
ПИСЬМО В АКАДЕМИЮ


Милостивые господа академики!

Вы оказали мне высокую честь, пригласив сделать в Академии доклад о моем обезьяньем прошлом.

Мне искренне жаль, что я не смог поспеть к сроку. Вот уже пять лет, как я перестал быть обезьяной, времени, может, прошло и немного, но для меня это целая вечность, ибо, хотя на всем пути меня и сопровождают прекрасные люди, успех и оркестры, но всю эту свиту удерживает рядом одно любопытство, до меня никому нет дела, и мне очень одиноко. Я не написал бы ни строчки, если б заупрямился и захотел рассказать лишь о моей юности. Как раз побороть упрямство я и решил во что бы то ни стало; я, вольная обезьяна, надел на себя это ярмо. Но зато теперь я помню о прошлом все меньше. Если бы люди захотели, они бы сразу отпустили меня на все четыре стороны, я ничем не смог бы больше проявить себя и глупел бы на глазах; человеческий мир подхлестывал и вдохновлял меня; буря прошедшего, которая сбивала меня с ног, утихла; от нее остался лишь легкий сквозняк, который ласково холодит пятки из далекой норы, что ведет в мое прошлое, и щель эта сейчас так мала, что вздумай я вернуться, даже если хватит на это сил и желанья, протиснусь, только если напрочь сдеру шкуру. Собственно, я и взялся с охотой за это дело, потому что, будем же откровенны: господа мои, ведь и вы когда-то были обезьянами, во всяком случае, за спиной у вас что-то похожее, и может статься, ваше прошлое не дальше от вас, чем мое от меня. Но хватает оно за пятки всякого, кто идет по земле: и маленького шимпанзе, и большого Ахиллеса.

Я весьма охотно попытаюсь ответить на ваши вопросы, хоть сознание мое и очень скованно. Первое, чему я научился, так это рукопожатию; оно говорит об искренности; и сейчас, когда слава моя гремит на весь мир, позвольте к тому первому рукопожатию присоединить и искренние слова. Это не то, чего требует от меня Академия, и чего я не смогу объяснить при всем желании, и ничего особо нового в этом не найдете, но все же мой рассказ покажет путь, которым бывшая обезьяна пришла в человеческий мир и утвердилась там. Но я не сказал бы ни слова, если б это мне чем-нибудь повредило, и если б мое положение во всех крупнейших варьете цивилизованного мира не было так прочно и непоколебимо.

Родом я с Золотого Берега. Как меня поймали, расскажу, увы, с чужих слов. Однажды вечером, когда моя стая бежала на водопой, в прибрежных кустах оказалась засада, ее устроила охотничья экспедиция фирмы Гагенбека – впрочем, с ее начальником мы потом не раз вместе распивали бутылочку. Охотники дали залп; стая убежала, но две пули достались мне.

Первая попала в щеку; рана быстро зажила, но остался большой голый шрам, из-за него мне и дали это ужасное прозвище, глупое, будто выдумала его обезьяна – Рыжий Петер, словно я тем и отличался от намозолившей всему свету глаза дрессированной обезьяны Петера, что на моей щеке багровел шрам. Это я так, к слову.

Другая рана оказалась тяжелой, пуля задела нижнюю часть бедра. Я до сих пор хромаю. На днях мне попалась на глаза статейка, какой-то ничтожный газетный врунишка писал: мол, моя обезьянья натура так и лезет наружу, гляньте-ка, не успеют ко мне прийти гости, как я с удовольствием стягиваю штаны и показываю следы от пуль. Этому типу оттяпать бы по очереди каждый палец, чтоб больше не писал. Я, я смею снимать собственные штаны, перед кем мне заблагорассудится; под ними только ухоженная шкура и рубец после – тут важно найти слово поточнее, чтоб меня не поняли превратно – после преступного выстрела. Все как на ладони; мне нечего скрывать; это больше располагает ко мне, чем самые утонченные манеры. Напротив, начни всякий там писака скидывать брюки прямо при гостях – совсем другое дело, но ему бы это и в голову не пришло, а значит, он в своем уме. Так неужто не понятно, что я по горло сыт его нежным вниманием!

Я очнулся от ран – тут, собственно, и начинаются мои воспоминания – на пароходе Гагенбека, на средней палубе, в клетке. Это была даже не клетка, а какой-то ящик: три стены наглухо забили досками, а в четвертую вделали решетку. Клетка оказалась слишком низкой, чтоб я мог встать во весь рост, и слишком тесной, чтоб сидеть на полу. Я забивался в угол, сидел там на корточках, мои согнутые колени вечно дрожали; на первых порах, наверно, я не хотел видеть никого и утыкался носом в темный угол, меж тем как прутья решетки впивались мне в спину. И меня, и других диких зверей из скупости перевозили в ужасных клетках – сейчас я вижу, как это бесчеловечно.

Но тогда мне это было все равно. Впервые в жизни я оказался взаперти; я не сразу понял, что выхода нет; сперва я видел только стенку ящика, доска к доске. Правда, между ними я нашел щель, и глупо заревел от счастья, но только и смог, что просунуть туда хвост, а расширить щель – на это моих обезьяньих сил не хватало.

Как мне потом рассказывали, я на редкость мало шумел и суетился, и все решили, что я уже не жилец, а если сразу не умру и вынесу самые трудные первые дни, то прекрасно поддамся дрессировке. Я вынес эти дни. Меня душил плач, меня все время мучили блохи, и дни напролет я вылавливал их, я равнодушно вылизывал кокосовые орехи, бился головой о стенки ящика, а если кто-то подходил поближе, скалил зубы – вот первое, что я сделал в моей новой жизни. А чувствовал при этом только одно: выхода нет. Мое тогдашнее полуобезьянье чувство я зря пытаюсь передать человеческими словами, но даже если я и не глубоко проник в мое обезьянье прошлое, то не сомневаюсь, что взял верный курс.

Ведь доныне выходов было множество, и вот – ни одного. Меня буквально сбили с ног. Если б меня тогда прибили к полу гвоздями, я вряд ли бы заметил, что двигаюсь меньше. Но что случилось? Ты расцарапаешь себе досками ладони, и не поймешь. Ты начнешь протискиваться сквозь решетку, скрючишься пополам, и не поймешь. Выхода не было, но я искал его, потому что иначе бы не выжил. Сиди я все время в ящике, я бы непременно издох. Одних только обезьян держал Гагенбек в клетках-ящиках – ну, так я перестал быть обезьяной. Где-то в утробе, потому что обезьяны думают утробой, мысли приобрели ясный, четкий ход.

Боюсь, неясно, что я понимаю под словом выход. Слова я беру самые простые, в их полном и изначальном смысле. Я специально не говорю о свободе. Речь не о той предельной свободе, когда пустота со всех сторон. Я-обезьяна, может, и желал бы ее, и знаю людей, которые стремятся к ней. Но я не прошу свободы – ни раньше не просил, ни сейчас. Между нами: свобода частенько обманывает людей. И чем возвышенней о ней думают, тем больше обман. В варьете, пока я ждал своего выхода, я не раз наблюдал акробатов, они выступали на трапециях, наверху, под самым потолком. Они взлетали, они раскачивались, они прыгали, они повисали один у другого на руках, держали зубами за волосы. «И это человеческая свобода, - думал я, - вольный полет». Ты издевательство над святой природой! Стены рухнут от хохота, если такое зрелище увидят обезьяны.

Нет, я не хотел свободы. Только выхода: вправо, влево, хоть куда-нибудь; ничего другого я не требовал; замаячивший впереди выход скорее всего одурачил бы меня; требовал я мало, обманулся бы лишь чуть-чуть. Идти вперед, идти вперед! Только не опускать рук и не стоять столбом, подпирая стенку ящика.

Сейчас я понимаю, не обуздай я себя, ничего бы не вышло. И в самом деле, может, я сумел добиться нынешних успехов лишь потому, что там, на корабле, буквально через несколько дней сумел взять себя в руки. Скорее всего, мне помогли успокоиться матросы.

В общем, люди они хорошие. И сейчас еще я с удовольствием вспоминаю их тяжелые шаги, которые слышались мне сквозь дрему. Обычай, что ли, был у них такой – делать все ужасно медленно. Если кто-то хотел потереть глаз, так ему на руку будто цепляли гирю. Они шутили грубо, но не зло. Когда они хохотали, то заходились кашлем. Они все время что-то жевали и сплевывали куда попало. Они жаловались, что набираются от меня блох, но никогда всерьез не сердились, хотя знали, что блох у меня пропасть; в общем-то им было наплевать. После вахты они иногда приходили к моей клетке и рассаживались полукругом прямо на полу: говорили еле слышно, почти шепотом; привалившись к ящикам, курили трубки; стоило мне пошевелиться, как они хлопали себя по коленям; и то и дело кто-нибудь брал палку и ласково почесывал меня. Пригласи меня сейчас кто-нибудь вновь проплыть на том корабле, я, конечно, откажусь, но о тех днях, которые я провел в клетке на средней палубе, я могу вспомнить не только плохое.

У матросов я перенял их невозмутимость, потому и не пытался сбежать. Думается, тогда я нутром чуял: если хочу остаться в живых, то надо искать выход, а бегство тут не поможет. Я понятия не имел, смогу ли убежать, но подумывал сделать это; обезьяны всегда надеются сбежать. Мои теперешние зубы едва разгрызают простой орех, но в то время я не сразу, но прогрыз бы в клетке замок. Я не сделал этого. Ну, что проку? Я не ступил бы и шагу, как меня поймали бы и посадили в какую-нибудь другую ужасную клетку; или, подкрадись я тихонько к другим зверям, стоило бежать разве что к удавам напротив, кинуться к ним в объятья и испустить дух; или, выскочи я на палубу и прыгни через борт, тотчас утонул бы в океане. И все без толку. Я не размышлял, как человек, но в клетке, думая и чувствуя по-новому, я вел себя так, будто все рассчитал досконально.

Я не обдумывал, скорее, спокойно наблюдал. Мимо туда-сюда сновали люди, все на одно лицо, на одну походку, я часто думал, что это кто-то один. Этот человек или эти люди вовсе не занимали меня. Прекрасная цель засияла впереди. Никто не обещал, что, сделайся я как эти люди, и клетка откроется. Пообещать то, что, кажется, невозможно выполнить, никто не вправе. Но вот все исполнилось, и задним числом кажется, что иначе и быть не могло. Эти люди не особо нравились мне. Если б меня манила та самая свобода, я о ней уже говорил, то уж лучше броситься в океан, который отражался в затуманенном взоре матросов. Но прежде чем я осознал это, я долго наблюдал за людьми, и наконец мысли потекли в верном направлении.

Подражать людям оказалось проще простого. Плеваться я научился чуть не в первый же день. Мы сидели и оплевывали друг друга; разница лишь в том, что после я начисто облизывал себе лицо, а матросы – нет. Вскоре я так научился курить, будто родился с трубкой в зубах; я потом еще и надавливал большим пальцем на головку трубки, и все, кто был на средней палубе, прыскали со смеху; вот только я долго не понимал, чем отличается набитая трубка от пустой.

Но самым трудным оказалось справиться с бутылкой шнапса. От запаха меня мутило, я заставлял себя привыкнуть, и только через несколько недель поборол отвращенье. И вот странно: матросы видели, как я насиловал себя, и переживали за меня куда больше, чем прежде. Я не помню, чем они отличались друг от друга, но какой-то матрос приходил опять и опять, иногда приводил товарищей, днем, ночью, когда угодно; он устраивался с бутылкой на полу и начинал меня обучать. Он хотел понять, что я такое и зачем живу на свете. Он медленно откупоривал бутылку и смотрел, понимаю ли я; не сводя с него глаз, я вставал и жадно, по-звериному, ловил каждое его движенье; люди-учителя на всем земном шаре не видали еще таких прилежных людей-учеников; бутылку он подносил ко рту, я впивался взглядом почти ему в глотку; довольный, он кивал и приставлял бутыль к губам; постепенно я начинал понимать, в чем тут дело, и от восторга расчесывал себя до крови, где попало; он улыбался, запрокидывал бутылку и делал глоток; в отчаяньи, что не могу сделать то же самое, я нетерпеливо пачкал клетку, что еще больше веселило его; он показывал мне бутылку, и вновь задирал ее все выше и выше, выпивал весь шнапс до капли, бутылку медленно переворачивал и показывал мне. Опустошенный, я слабел, и бессильно повисал на решетке, а он под конец теоретической части урока гладил себе брюхо и зубоскалил.

Потом от теории мы переходили к практике. Но хватило бы у меня сил и на то, и на другое? Пожалуй, что и нет. Это мой рок. Мне подавали бутылку, я старательно брался за нее; дрожал всем телом, пока откупорю; первые удачи мало-помалу подбадривали, появлялись новые силы; я точно так же, как мой учитель, поднимал бутылку, приставлял ко рту – и с отвращеньем, с отвращеньем, хоть в ней ничего, кроме запаха, не было, с отвращеньем бросал на пол. Огорчался мой учитель, страшно огорчался и я; и хотя потом я точно так же гладил брюхо и скалил зубы, ни меня, ни его это не радовало.

Только чересчур уж часто мы так тренировались. К чести учителя, он совсем не злился на меня; правда, бывало, он подносил ко мне вплотную зажженную трубку, если я чего-то сразу не понимал; шерсть начинала тлеть, но он сразу гасил огонь своими огромными добрыми руками; он не злился на меня, он видел, что мы оба, каждый по-своему, пытались одолеть обезьянью природу, и что моя доля тяжелее.

И как обрадовались мы, и он, и я, когда в один прекрасный вечер, на глазах у зрителей – по-моему, что-то праздновали, играл граммофон, средь матросов прогуливался офицер – в этот вечер, когда на меня не обращали внимания, и кто-то рассеянный оставил прямо перед клеткой непочатую бутыль шнапса, я сгреб ее и привычным жестом откупорил; все страшно удивились и принялись глазеть на меня, а я поднес бутыль ко рту и как заправский пьяница, запрокинул голову и одним духом, не моргая, залпом выпил все до дна; как артист, отбросил я бутылку в сторону; правда, я забыл почесать брюхо, зато взамен – мне второпях просто в голову не пришло ничего другого – я коротко и четко крикнул людям на их языке: «Эй, вы!» - и понял, что теперь я человек, и эхом ко мне вернулось: «Глянь-ка, он заговорил!» - и будто кто расцеловал все мое потное тело.

Повторяю: мне вовсе не улыбалось просто передразнивать людей; я им подражал, потому что нашел наконец выход, только и всего. Победить себя – это было еще полдела. Голос тут же отказал мне и появился вновь через несколько месяцев; шнапса я теперь на дух не переносил. Но я понял раз и навсегда: путь я выбрал верный.

Когда в Гамбурге я попал к моему первому дрессировщику, я живо сообразил: есть только две дороги, зоопарк или варьете. Долго я не раздумывал. Я сказал себе: ты должен во что бы то ни стало попасть в варьете; это и есть выход; зоопарк – просто тюрьма; очутись ты там, и все пропало.

И я учился, господа мои. О, так учатся, если на карту поставлено все; так учатся, если нет больше выхода; учатся упорно и жестоко. Истязают себя; землю грызут зубами при малейшей неудаче. Все обезьянье во мне притихло, а потом кубарем выкатилось вон, оттого-то мой первый учитель, едва начал заниматься со мной, сам почти превратился в обезьяну и угодил в лечебницу.

Я учился у многих, бывало, даже сразу у нескольких учителей. Когда мои способности достаточно выявились, обо мне узнали все, впереди засияло прекрасное будущее, учителей набирал я сам, рассаживал их в пяти смежных комнатах и учился сразу у всех, то и дело перебегая из одной комнаты в другую.

О, прогресс! О, лучи знаний, которые будили мой спящий мозг! Не отрицаю: я был счастлив. Но ручаюсь: я не переоцениваю себя, и сейчас думаю о себе все хуже. Я сделал то, что еще не удавалось никому на белом свете, убил на это все силы, и знаю теперь столько же, сколько средний европеец. Может, все пошло бы прахом, но ведь что-то вывело меня из клетки, и я сумел найти выход, особый, человеческий выход. Есть такое очень точное выражение: улизнуть; я так и сделал, улизнул. Иначе и быть не могло, даже если предположить, что я не предпочел свободу.

Я оглядываюсь на прошлое и вижу настоящее, и ни на что не жалуюсь и ничем не доволен. Руки в карманах, на столе бутылка вина, я развалился в качалке и смотрю в окно. Придет гость, встречу, как подобает. В прихожей сидит мой импресарио; позвони я, он тут же вбежит и будет ловить каждое мое слово. Я выступаю почти каждый вечер, и пожалуй, успех день ото дня все больше. Поздно ночью я возвращаюсь домой – с банкета, из научного собрания или из гостей; меня ждет маленькая полудикая самка-шимпанзе, и я после трудного дня даю себе поблажку и с удовольствием подхожу к ней. Днем я не желаю ее видеть; в ее глазах – та же самая сумасшедшинка сбитого с толку пойманного зверя; об этом знаю только я и не переношу этого.

В общем, как бы то ни было, а я добился, чего хотел.

Не скажу, что игра не стоит свеч. Вообще-то я не намекал на людское прошлое, я просто рассказал о себе, я рассказывал, милостивые господа академики, я просто рассказывал.

Пер. с нем. М.Бернацкой

(8 комментариев | Оставить комментарий)

Comments
 
[User Picture]
From:[info]mirza_aga@lj
Date:January 19th, 2009 - 06:16 pm
(Link)
Блеск! Спасибо, Марина!
[User Picture]
From:[info]duniashka@lj
Date:January 19th, 2009 - 06:22 pm
(Link)
Я рада, что тебе понравилось. Спасибо!
[User Picture]
From:[info]ex_zzz_21@lj
Date:January 19th, 2009 - 08:44 pm
(Link)
Молодец, что вывесила!
[User Picture]
From:[info]duniashka@lj
Date:January 20th, 2009 - 04:48 am
(Link)
Ты же мне подсказал, напомнил...
[User Picture]
From:[info]al555@lj
Date:January 19th, 2009 - 08:56 pm
(Link)
Очень хорошо! Спасибо!!!
[User Picture]
From:[info]duniashka@lj
Date:January 20th, 2009 - 04:57 am
(Link)
Тебе спасибо, Алекс!
[User Picture]
From:[info]m_inackov@lj
Date:January 20th, 2009 - 03:08 am
(Link)
Отличный перевод! Спасибо, Марина!
[User Picture]
From:[info]duniashka@lj
Date:January 20th, 2009 - 05:04 am
(Link)
На здоровье, Игорек!.. Мне приятно...
Параллельный мир Марины Бернацкой Powered by LJ.Rossia.org