Войти в систему

Home
    - Создать дневник
    - Написать в дневник
       - Подробный режим

LJ.Rossia.org
    - Новости сайта
    - Общие настройки
    - Sitemap
    - Оплата
    - ljr-fif

Редактировать...
    - Настройки
    - Список друзей
    - Дневник
    - Картинки
    - Пароль
    - Вид дневника

Сообщества

Настроить S2

Помощь
    - Забыли пароль?
    - FAQ
    - Тех. поддержка



Пишет erdferkel ([info]erdferkel)
@ 2008-02-19 18:54:00


Previous Entry  Add to memories!  Tell a Friend!  Next Entry
Достоевский и революция
Недавно юзер [info]wolf_kitses@lj наехал на Достоевского. Отчасти по общему несогласию, отчасти из просветительских соображений и отчасти из соображений ностальгических (в моем позднетинэйджерском возрасте аффтар произвел неслабое впечатление) выкладываю под катом текст статьи В.Ф.Переверзева "Достоевский и революция" (1921; приводится по: В.Переверзев. Творчество Достоевского. М.-Л., Госиздат, 1928).




ДОСТОЕВСКИЙ И РЕВОЛЮЦИЯ
(ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ)

Столетний юбилей Достоевского нам пришлось встретить в момент великого революционного сдвига, в момент катастрофического разрушения отжившего старого мира и постройки нового. Хронологически Достоевский принадлежит старому миру.

Казалось, что день его юбилея будет днем, который оторвет нас от живых острых тем, от современности, чтобы дать дань уважения великому деятелю прошлого, а затем поспешить вернуться к текущей жизни, к ее властным требованиям и неотложным запросам. Так оно и было бы в отношении ко всем нашим классикам, начиная с Пушкина и Гоголя и кончая Толстым. Но не так обстоит дело в отношении к Достоевскому. Писатель сороковых годов, сверстник Тургенева, Писемского, Салтыкова, Толстого – он чужой среди них. Его язык, его думы и чувства лишь механически связаны с эпохой сороковых годов, с классическим периодом русской литературы. Органического родства нет здесь. Не даром для критиков самых тонких, даже корифея критики сороковых годов Белинского, Достоевский остался неясной, непонятной фигурой: Чужой среди писательской плеяды классиков, Достоевский по стилю и духу близок популярнейшим писателям начала XX века, и в произведениях Горького, Андреева, Арцыбашева, Сологуба продолжается разработка тех же мотивов, что и в произведениях классика Достоевского. Можно сказать, что вся современная художественная литература идет по стопам Достоевского, как литература классическая шла по стопам Пушкина. Достоевский – все еще современный писатель; современность еще не изжила тех проблем, которые решаются в творчестве этого писателя. Говорить о Достоевском для нас все еще значит говорить о самых больных и глубоких вопросах нашей текущей жизни. Захваченные вихрем великой революции, вращаясь среди поставленных ею проблем, страстно и болезненно воспринимая все перипетии революционной трагедии, мы находим у Достоевского себя самих, находим у него такую болезненно-страстную постановку проблем революции, как будто писатель вместе с нами переживает революционную грозу. На эту особенность писательской физиономии Достоевского уже неоднократно указывалось в новейшей критике. «Пророк русской революции», – так озаглавил одну из своих критических работ о Достоевском Мережковский. Пророк не пророк, но что Достоевский глубоко понимал психологическую стихию революции, что еще до революции он ясно видел в ней то, о чем в его пору, а многие и в дни революции, даже и не догадывались, – это неоспоримый факт. Читайте Достоевского, и вы многое поймете в переживаемой драме русской революции, чего не понимали; многое оправдаете и примете, как должное, чего не понимали и не оправдывали.

Всем известен факт, что Достоевский жил не в ладу с революционной Россией. В его произведениях не мало наговорено резкостей по адресу радикального лагеря. Его перу принадлежит злобный памфлет на Чернышевского. С истерической злобой нарисовал он революционное подполье в романе «Бесы». Радикалы не оставались в долгу, браня Достоевского, как мракобеса и апостола застоя. Эта ссора великого писателя с революционной интеллигенцией доставила не мало удовольствия черносотенным публицистам, которые всячески старались выставить Достоевского, как своего союзника в борьбе против революционного движения. Но союза не было, и это великолепно понимали публицисты реакции. Они не находили в нем прямолинейного, стоеросового ретроградства, какое было, например, в писаниях таких врагов революции, как Крестовский, Лесков и Маркевич. Среди самых жестоких нападок на подпольную Россию в произведениях Достоевского чуткое ухо всегда улавливало нотки сочувствия и оправдания подполья. Для реакционера он недостаточно отмежевался от революции, даже слишком недостаточно. Консерватизм как-то странно причудливо переплетается у него с мятежными бунтарскими порывами. Все это заставляло наших мракобесов подозрительно коситься в сторону Достоевского, быть вечно настороже по отношению к этому странному союзнику-врагу. Этим объясняется тот подозрительный, сдержанно-сторожкий подход к Достоевскому, какой мы находим в статье виднейшего реакционного публициста Леонтьева, написанной по поводу речи Достоевского на Пушкинском празднестве. Таким образом доброе согласие между Достоевским и охранительной консервативной печатью оказывается больше видимостью, чем действительным согласием, потому что оно съедается до тла ржавчиной недоверия и опаски. С другой стороны, и ожесточенный разлад между революционной Россией и Достоевским всегда сопровождался чувством боли от этого разлада, чувством взаимного влечения и какой-то невольной близости. Среди резкой полемики срывались признания этой близости, и порой между Достоевским и идейным вождем народнического радикализма Михайловским протягивались какие-то связующие нити.

Отношение Достоевского к революционной России оказывается таким образом чрезвычайно сложным. Было бы ошибкой, несправедливостью назвать его реакционером, ибо в нем есть несомненное понимание обаятельности революционной грозы, обаяния мятежа. Но революционером его никто не назовет уже потому только, что добрая половина его писаний борется против революционного духа, который рисуется им в виде беса-искусителя, в виде духа тьмы. Он и не реакционер и не революционер: он и то и другое в одно и то же время. Это парадоксально, иррационально, но Достоевский и был такой иррациональной, противоречивой, внутренне несогласованной натурой. Раздвоение, борьба противоречивых устремлений – характерная особенность его душевной организации. В понимание всех жизненных отношений он вносит свою раздвоенность: двойственно его отношение и к революции. Повторяем еще раз: Достоевский и революционер и ретроград в одно и то же время; в нем одинаково живо звучат и революционные и реакционные струны. В его произведениях всегда есть что-то напоминающее ту «забавную штучку», которую сочинил для фортепьяно один из героев романа «Бесы» – Лямшин. «Штука начиналась грозными звуками Марсельезы: Qu'un sang impur abreuve nos sillons! Слышался напыщенный вызов, упоение будущими победами. Но вдруг, вместе с мастерски варьированными тактами гимна, где-то сбоку, внизу, в уголку, но очень близко, послышались гаденькие звуки: Mein liber Augustin. Марсельеза не замечает их, Марсельеза на высшей точке упоения своим величием; но Augustin укрепляется, Augustin все нахальнее, и вот такты Augustin как-то неожиданно начинают совпадать с тактами Марсельезы»1. Творческий дух Достоевского звучит, как фортепьяно под пальцами Лямшина: грозные звуки Марсельезы спутались здесь в причудливом клубке с гаденькими звуками Mein liber Augustin; зовущая к свободе мелодия гимна: «Вставай, проклятьем заклейменный» – с рабьей мелодией «Боже, царя храни». У него революция всегда чревата реакцией, реакция чревата революцией.

Излюбленным героем его романов является революционер, бунтарь, носящий в себе элементы глубочайшего консерватизма и реакционного примирения вроде Раскольникова или Ставрогина. Таков и сам Достоевский: он весь в своих героях. Как и они, он мечется от революции к реакции, ищет удовлетворения то в крайностях мятежа, то в крайностях консервативного смирения, и не удовлетворяется ни тем, ни другим.

Чтобы понять это двойственно-противоречивое отношение к революции, необходимо внимательно всмотреться и вдуматься в психологию той революционной России, какую мы находим в произведениях Достоевского. Полнее всего психология революции изображена Достоевским в романе «Бесы», который поэтому и представляет наибольший интерес для изучения отношения Достоевского к революционной России. Первое, что бросается в глаза при чтении этого произведения, это нескрываемое презрение Достоевского к сентиментальному идеализму, который претендует на революционность. Движущей психологической пружиной революционного движения является у него не сентиментальное желание униженных и оскорбленных, а тот сдавленный гнев и разрушительный бунтарский огонь, который клокочет в душе самих униженных и оскорбленных. В основе революции лежит не великая жалость, а великий гнев, не самоотвержение, а самоутверждение, своеволие.

В противоположность сентиментализму революционных народников, Достоевский чужд всякой идеализации революции. Революция жестока и безнравственна, она ступает по трупам и купается в крови, она предпочитает мучительство, издевательство, потому что совершается теми, кого мучили и над кем издевались. Революция – дело униженных и оскорбленных, в душе которых накапливается, как пар в закрытом котле, разрушительная жажда мести, жажда унизить и оскорбить. Мы привыкли видеть униженных и оскорбленных жалкими, и не подозревали, что в них есть много страшного. В революции и обнаруживается во всей силе то страшное, что заключено в психике угнетенных и оскорбленных в виде потенции. Революция несет с собой ужас, террор, деспотизм, потому что те, кого держали под страхом и в покорности, хотят внушить страх и покорность, стремятся стать деспотами и террористами. Кого пугает деспотизм, террор, кровь и трупы, тот не революционер и всуе призывает имя революции. Не великодушный заступник слабых и угнетенных, вдохновленный жалостью, а суровый завоеватель власти, вдохновляемый своеволием, является подлинным революционером. У Достоевского таков Петр Верховенский в «Бесах», таков и Ставрогин в своей революционной сущности. Итак, психологическая механика революции сводится к стремлению угнетенных стать угнетателями, лишенных всякой воли рабов – своевольными деспотами. В революции есть при всем ее ужасе, при всем имморализме, несомненный очистительный, очеловечивающий огонь свободы. Лишенный воли, униженный до положения вьючной скотины – раб поднимается до головокружительных вершин свободы, не обузданной никакими нормами права и морали, ничем несвязанного своеволия. Тот, кто ничего не смел и не мог, благодаря революции все смеет и все может. Но в той же революции куются цепи нового рабства. Оно рождается из своеволия, из опьянения свободой. Опьяненный свободой раб становится деспотом, стряхнувший гнет унижения становится угнетателем, и все снова возвращается к исходной точке лишь с переменой: ролей. В революции переплелись освобождение с порабощением. «Без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства», говорит у Достоевского герой революционного подполья Петр Верховенский, высказывая заветную мысль автора, в которой математически сжато, в краткой формуле выражено представление автора о революции. В революционном бунте есть и обаятельная сила и жуткое бессилие: сила ее в захватывающей дух свободе, бессилие в неизбежности революционного деспотизма. В революции есть что-то дьявольски хитрое, бесовски лукавое. Ужас революции не в том, что она имморальна, обрызгана кровью, напоена жестокостью, а в том, что она дает золото дьявольских кладов, которое обращается в битые черепки, после совершения ради этого золота всех жестокостей. Революция соблазнительна, и понятно вполне почти маниакальное увлечение ею. Достоевский и его герои прекрасно знают этот революционный соблазн. Порой их охватывает неудержимое влечение броситься «вверх пятами» в бездну революции, испытать восторг своеволия, ничем неограниченной свободы. Но вот из бездны поднимается навстречу, рассеивая обаятельные призраки, ничем не ограниченная тирания, – и соблазн уступает место отвращению, Достоевский и его герои бросаются из объятий революции в объятия реакции, проклиная революционный соблазн, как бесовское наваждение. Автор и сердцевед униженных и оскорбленных открывает в их душе, как и в себе самом, огромный запас потенциально-революционной энергии, но и такой же запас энергии реакционной, – способность броситься от самой углубленной революции к самой глубокой реакции, потому что в революции униженных и оскорбленных есть момент очарования, но с ним необходимо связан и момент разочарования. В этом анализе революции и ее героев чувствуется много проникновенной правды, трезвого и глубокого понимания природы революции. Во всяком случае здесь гораздо больше правды, чем в сентиментальных и, в сущности, довольно детских представлениях о революции революционных утопистов народнического склада. У них острый перец революции превращался в какую-то сладенькую водицу. У одних это происходило потому, что они были гуманными, жалостливыми людьми, но вовсе не были революционерами, хотя и воображали себя такими. Другие, будучи действительными революционерами-бунтарями, даже и не подозревали в себе самих тех психических конфликтов и заложенных в них потенций, которые ясно видел острый взор Достоевского. Анатомируя и распластывая душу революционного подполья, Достоевский добрался до таких интимных тайников ее, в какие не хотели заглядывать, робко обходя их, сами деятели революционного подполья. Потому-то и рассердились на него, что он вынес на всеобщее позорище те грозные диссонансы революционного подполья, от которых отделывались сознательной или бессознательной глухотой. Достоевский раздражал радикалов гораздо сильнее, чем реакционные борзописцы вроде Лескова, Авсеенки, Маркевича и иных, которые врали всякий вздор о революции и о революционерах. Вранье было неопасно, над вздором легко было смеяться. Но от Достоевского нельзя было отмахнуться смехом, с ним шутки были плохие. Тут приходилось иметь дело не со вздорной болтовней, а с дерзкой вызывающей исповедью того, в чем боялись признаваться даже самим себе. Не пошлое зубоскальство беззубых мракобесов, а надрывающие стоны охваченного сомнениями верующего неслись с речью Достоевского в лицо не знавших сомнения радикалов. Этот колеблющийся в вере революционер требовал от столпов революционного подполья, чтобы они укрепили его в вере, а столпы только растерянно и раздраженно таращили на него глаза. «Есть ли в поле жив человек! кричит русский богатырь; кричу и я, не богатырь и никто не откликается», скорбно жалуется Достоевский. Единственным откликом ему была брань, потому что он кричит на площади о том, о чем принято было не разговаривать между собой, о чем избегали даже про себя думать. Этот истерический крикун был гораздо опасней озлобленных, но бессильных мракобесов, и потому-то он вызвал ожесточенные нападки и резкую брань со стороны революционного подполья. А кроме брани откликаться было нечем, потому что никакой сладкой водицей нельзя было заглушить той едкой горечи, которая жгла уста Достоевского, раскусившего самую сердцевину красного перца революции. Он знал о революции больше, чем радикальнейшие из радикалов, и то, что он знал о ней, было мучительно и жутко, раскалывало надвое и терзало противоречиями его душу. Дело в том, что революционная Россия, которую знал Достоевский, была мелкобуржуазной Россией. Революционность мелкой буржуазии в капиталистическом обществе носит своеобразный и чрезвычайно парадоксальный характер. В условиях капитализма мелкая буржуазия оказывается в положении угнетенного класса. Капитализм душит мелкобуржуазное хозяйство, разлагает его, доводит до разорения и обнищания. И оттого мелкая буржуазия от всей души ненавидит капитализм, бунтарски настроена против него, жаждет его разрушения. Она злобно критикует капитализм и всегда не прочь перейти от критики словом к критике действием, т.е. к революции. В своей критике она не останавливается перед крайностями, доходит до отрицания собственности, до требования экономического равенства. Во всем этом звучат ярко революционные ноты. Мы находим у мелкой буржуазии огромный запас революционной энергии, готовый всегда претвориться в революционный взрыв. Но, разрушая капитализм, мелкая буржуазия строит на его развалинах мелкобуржуазное хозяйство, из которого как раз родится капиталистическое с неизбежностью естественного процесса. Мелкобуржуазное хозяйство – основа капитализма. Мелкая буржуазия по своей социальной сущности оказывается строителем капитализма, и не может его не строить, как не может не родить беременная женщина. Стремясь одной рукой разрушить капитализм, мелкая буржуазия другой рукой создает его. Перед нами белка в колесе, социологическое perpetuum mobile, очень похожее на переливание из пустого в порожнее. И от этой роли белки в колесе мелкая буржуазия по своей социологической сущности не может отказаться: она не может не выступать в революционной роли разрушителя капитала, и в то же время не может не выступать в реакционной роли зиждителя капитала. Мелкая буржуазия в одно время и революционна и реакционна. Больше: чем она революционнее, тем реакционнее, и наоборот. Над мелкой буржуазией тяготеет какое-то проклятие, как над евангельской смоковницей: она социологически бесплодна, неспособна к исторически-созидательной роли. Трагедия этого класса в том, что революционность его нейтрализуется реакционностью, а реакционность нейтрализуется революционностью: самые бурные напряжения революционной энергии разрешаются реакцией, и самая напряженная реакция должна разрешиться революцией.

Достоевский назвал бы эту трагедию «дьявольским водевилем», созерцание которого сводит с ума его и его героев. Социально-экономическая природа мелкой буржуазии определяет психологическую природу этого класса: внутренно противоречивая, двойственная экономическая сущность порождает внутренно противоречивую, двойственную психологическую сущность. Вот эту двойственность психологии мелкобуржуазной революционной России и подметил острый взор художника, вот о ней и говорит он в своих произведениях. И прямо поражаешься, как глубоко постиг художник психологию мелкобуржуазной революционности. Его не обманул радикализм, яркое революционное бунтарство допролетарского русского подполья. В самых крайних течениях современного ему революционного бунтарства он ясно видел наличность надрыва, наличность реакционного излома. Самый крикливый радикализм не мог скрыть от него таящейся в глубинах мелкобуржуазной души реакционности. И это в ту пору, когда ни в революционном стане, ни в стане реакции никто не замечал того, что было так ясно Достоевскому. Он был одинок со своим скорбным знанием, этот великий сердцевед-художник.

Современники плохо понимали, да и не могли понять его, ибо слишком остро было у него зрение и трудно слепому понимать зрячего. Скажем больше: мелкобуржуазные идеологи русской революции и в наши дни оказались отсталыми людьми по сравнению с Достоевским. Разразившаяся революция поразила этих утопических революционеров рядом неожиданностей, когда в ней обнаружились те самые черты, которыми характеризовал ее Достоевский. Она испугала их своим имморализмом, террором, деспотизмом, и увлечение революцией сменилось в них разочарованием. Все сбылось по Достоевскому, даже их разочарование предвидел он, рисуя революционных бунтарей «собственного своего бунта не выносящих». Таким образом, Достоевский, которого отделяют от нынешней революции десятки лет, оказывается гораздо больше понимающим ее технику, чем значительная доля современных революционных идеологов мелкобуржуазного склада. Это и делает Достоевского таким близким современности. Переживаемая нами великая революция в значительной мере движется силами революционной мелкой буржуазии. Правда, роль передового застрельщика в этой революции выпала на долю пролетариата, революционность которого носит иной характер. И поскольку наша революция движется революционной энергией пролетариата, постольку она оказывается вне постижения Достоевского. В ту пору, когда складывались его произведения, пролетариат был еще несложившейся и неоткрытой силой, и естественно, что в художественных откровениях Достоевского, относящихся к психологии революционной России, нет места психологии революционного пролетариата. Зато для понимания мелкобуржуазной революционной стихии, которой густо разбавлена наша революция, Достоевский и теперь оказывается незаменимым художником. То, что сказал он о революции, является для нас до сих пор самым глубоким постижением ее сущности, поскольку она плод мелкобуржуазного бунтарства. У Достоевского многому можно научиться, многое понять и на многое трезво взглянуть в происходящей на наших глазах революции. В мощных взлетах революционной волны и ее падениях, в неровном, колеблющемся ритме нашей революции мы увидели бы отражение социальной и психологической раздвоенности мелкобуржуазной стихии. Это она с ее вечными метаниями между революцией и реакцией, с ее способностью бросаться в сторону самой крайней, самой радикальной революционности, и тотчас охлаждаться, уставать, пятиться назад, вносит в революционное движение зигзагообразность, с величайшим трудом выравниваемую напряжением революционной энергии пролетариата. Достоевский приучил бы нас не испытывать головокружения от этой революционной качки, сделавши для нас ясной естественность и неизбежность резких колебаний в революции, построенной в значительной степени на мелкобуржуазном основании. Он помог бы нам сохранить ясность мышления и спокойную уверенность в обстановке революционной грозы, правильно реагировать на все перипетии революции, не пьянея от захватывающего дух широкого размаха ее, не впадая в панику от ее стремительных срывов. Знакомя нас с самыми интимными уголками психологии мелкобуржуазной революционности, Достоевский воспитывает в нас чувство осторожной недоверчивости к этой лукавой силе и приучает нас быть готовыми к самым резким поворотам в ходе переживаемой революции. И именно в данный момент, когда напор мелкобуржуазной стихии особенно силен, когда пролетарская волна сильно растворилась в этой стихии, особенно уместно и своевременно вспомнить Достоевского, вновь перечитать его проникновенные, глубокие страницы, посвященные психоанализу революционной России.

1 «Бесы» 287/VIII, изд. VI-e.






Кое-какие примечания на всякий случай:

1) Текст, конечно, лучше воспринимается в комплекте со всей (еще дореволюционной) работой "Творчество Достоевского" (например, чтобы было без дополнительных размышлений ясно, что "мелкая буржуазия" у Переверзева - это в основном "деклассированный мещанин", а не "крепкий кулак").

2) Как известно, М.Лифшиц высказывался о данном сочинении так: "Очень может быть, что книга В. Переверзева о Достоевском - одно из лучших исследований творчества этого писателя, хотя действительного марксизма, в духе Маркса и Ленина, в ней не больше, чем в книге В.Розанова, резко враждебной марксизму и также не лишенной интереса". Характерно, однако, что мысли самого Лифшица на тему сабжа - вполне перекликаются (тут). С другой стороны, действительно, в переверзевской работе можно заменить противопоставление "мелкобуржуазное/пролетарское" на что-нибудь "неклассовое", вроде "бессмысленное/осмысленное" или вообще "больное/здоровое", и смысл во многом сохранится, во всяком случае, психологиццкий.

3) Лично у меня после общения с разным политизированным неформалитетом сформировалось отношение к пресловутым "Бесам" не как к какому-то "гениальному апокалиптическому прозрению" или, наоборот, "пасквилю на революцию", а скорее как к адекватной сатире на любую оторванную от "социальной почвы" и потому неизбежно абортивную "общественность" (собственно революция может быть как угодно страшна - но там совсем другие масштабы и другая социальная значимость - это вообще не тема Достоевского). Некие ужосы от такого маразма могут при несчастливом стечении обстоятельств произойти - но суть не в ужосах, а в маразме.

Вот, к примеру, жЫзненностью того места, где "Полгода спорить готов для либерального красноречия, а кончит ведь тем, что вотирует со всеми!", я в 90-е годы неслабо проникся. :-)