| |||
|
|
Глава № 11 Истории одного триумфа(II) -Так если тебе власть дать, ты через этот дрын всех прогонишь? – старый гарант конституции, похоже, был просто потрясён. Кандидат в приемники скромно потупился, всем своим видом показывая – надо, что поделать -Значит, если я тебя поставлю, ты всю эту сволочь через этот дрын прогонишь? – начальник требовал уточнений. Кандидат в приемники развёл руками и скромно улыбнулся, несколько раз кивнув головой. -И рыжего насадишь, и кепку? – продолжал уже как-то мечтательно властитель огромной страны. -Всех. А как же, порядок – ответствовал Пал Палыч. Наступила долгая пауза. Матёрый человечище сосредоточенно грыз огурцы, видно тщательно обдумывая дело государственной важности. Наконец спросил: -То есть ты их всех отдрынишь? Но их же много? Как справишься? Ведь не сдюжишь, надорвёшься! -Так ведь вертикаль. Распределение полномочий. Я буду … работать только с премьерами, вицепремьерами, с кругом государственных служащих самого высшего ранга. А они в свою очередь будут распространять … свои полномочия на служащих рангом ниже, и так до самого основания. -И что, все друг друга, значит, будут …? - потрясённый Борис Петрович уставился своими налитыми кровью глазами на собеседника. -Будут! Сверху донизу, в соответствие с должностями. Высшие - старших, старшие -младших, младшие – низших, и так далее. Орда. Только так. Иначе порядок на Руси не восстановить. У нас Евразия, понимать надо, только такой подход сработает – убеждённо и гордо ответил Пал Палыч, прямо и смело, смотря, в горящие огнём сумасшествия, глаза старого алкоголика. Борьба взглядов длилась несколько бесконечно долгих секунд. Наконец усталый властитель опустил голову и задумчиво молвил: -Да-а-а, когда я на броневике стоял, а вокруг народ, народ, флаги, надежда… какое время, какое время было! Всё просрали …Разве я мог тогда подумать, что вот этим всё и кончится. Ну почему им всё мало? Мало, мало… - он в раздражение грохнул кулаком по загремевшему посудой столу. – Сволочи. Воры. Жульё. Развалили Россию. Разворовали! Он снова замолчал, безвольно уронив на грудь голову. Прядь седых патлов, почти коснулась поверхности стола. Вдруг он встрепенулся, и на Пал Палыча глянула настолько страшная перекошенная ненавистью харя, что он чуть, было, не бросился в панике бежать, оставшись на месте лишь каким-то чудом, истекая потом и покачиваясь на предательски дрожащих ватных ногах. -Заслужили, заслужили, сволочи. Такого как ты заслужили. Пусть получат! Ещё вспомнят меня – брызгая слюной, хрипело пьяное чудовище. – И как это у вас называется? -Родину любить! – гордо выпятив грудь, молвил Пал Палыч. Ответом ему был уже совершенно дикий взгляд Бориса Петровича. -Как, как, к-к-к-к-к-ак …? - зашёлся он, задыхаясь, в каком-то судорожном кашле. -Родину любить. Мы это называем – “родину любить”. Я научу их “родину любить”. Обещаю Вам … -Это … придумали … вот это да …надо же… ну дают! – Борис Петрович, казалось, был потрясён настолько, что, явственно, впал в приступ эпилепсии. -Может врача позвать? Как бы гарант, того, коньки не откинул – подумал, уже было, Пал Палыч, но тут могучий старик справился с охватившими его судорогами, и жутко напрягшись, резко подался в сторону невольно попятившегося от него гостя. -Пошёл вон! – заорал, уже не в силах сдерживать гнев и отвращение, совершенно обезумевший партократ, запустив в посетителя, бросившегося стремительно бежать, недоеденным огурцом. -Назначаю … – донёсся до Пал Палыча из глубин начальственного кабинета, когда он был уже за дверьми, какой-то, казалось, вышедший вмести с духом из умирающего от потравы старого медведя, не то полный безнадёжности последний стон, не то прощальный рык, превратившийся от бессилия, в протяжный, полный тоски и боли, сиплый хрип. По дороге в резиденцию мигалки, казалось, сверкали ярче. Квакующие кряколки, осаживающие и без того покорно жмущийся к обочине быдляк, пели победными фанфарами. Он был триумфатором, и он был уверен - это не последний триумф. Ведь он знает – как надо. Он вынул из внутреннего кармана палку, и нежно погладил её. Потом взмахнул ей. Это был его жезл, волшебный жезл власти. Он понюхал её, трепетно затрепетавшими ноздрями, ощущая, как его наполняет, кружа голову, сумасшедшим восторгом впитавшийся в отполированную за долгие годы “любви к родине” деревяшку густой и тёрпкий запах. Настоящий, ядрёный, концентрированный запах власти! Вертикаль отстроилась довольно быстро. Можно сказать, стремительно. Ведь самый верхний круг составили его давние соратники, проверенные люди, которых он дано уже научил “любить родину”. Он шёл от победы к победе, последовательно утверждая любовь к родине и искореняя все эти такие сложные и чуждые для Евразии западные принципы общественной организации. Порой ему казалось, что все эти институты демократии какое-то дьявольское наваждение, чудовищный морок, порождение извращённой фантазии ненавидящего человечество сверхразума, поработившего гипнозом своего безумного бреда несчастный мир людей. Он действительно не мог понять - зачем все эти заумные сложности, когда всё можно организовать так просто – была бы палка, а жопа то всегда найдётся. Этот воистину волшебный жезл стал настоящим символом его власти. Именно его носил за ним всегда и везде в особом кейсе из дорогой крокодиловой кожи в обрамление нежно розового бархата особый офицер. Старый чемоданчик их дешёвого потёртого совкового дерматина, доставшийся от Бориса Петровича, в котором был пульт управления ядерными ракетами, за ненадобностью, давно куда-то не то выкинули, не то засунули в подсобку, где скапливался никому не нужный, но могущий когда-нибудь понадобиться старый хлам. Да и кому он нужен этот раритет? Наверняка уже и не работает. Нет, конечно, были определённые трудности – особенно его жена. Он и связался то с ней, ещё тогда, в мрачном и суровом совке, только потому, что иначе не выпустили бы в загранку. И вот приходилось до сих пор терпеть. Нет, поначалу он старался наладить семейную жизнь, делал вид, мучился. Надо было – такие были порядки. Честно – он пытался. Пытался и страдал. Держался, но … было плохо. И когда случилась перестройка, он, уволенный в резерв, несмотря на обиду, что с ним так несправедливо обошлись по службе, почувствовал облегчение. Он был свободен, а пьянящий воздух всеобщего бардака рождал дурманящую надежду, что, может быть, как-нибудь так станется, что он сможет наконец-то реализовать то, что всё это время было так глубоко в нём запрятано, и так безнадёжно рвалось из него наружу. Он не понимал что это, как это будет, какие примет формы, как это случится … но среди беспорядочной суеты в колючем мусоре разгромленного советского муравейника он ждал и верил, что это, столь долго чаемое, манящие и неизведанное, обязательно придёт. Это случилось неожиданно. Он тогда только-только устроился в университет проректором по режиму, когда поймал мальчишку студента. Тот писал диплом и взял домой несколько документов с грифом секретно. Вообще то тогда все так делали, дисциплина резко упала, творили и не такое. Но этот ему попался. Дурманящий воздух всеобщей безнаказанности вскружил беспечному мальчонке голову, тот вздумал убежать, раствориться в путаных коридорах уже почти пустого в тот час университета, как, наверное, бывало уже не раз. Но на этот раз он погнался за ним. Не зная зачем, не понимая почему, влекомый каким-то инстинктом, выключившим сознание и полностью овладевшим всем его существом, он мчался возбуждённым весеннем оленем, раздувая трепещущие ноздри, и с каждым, обжигающим гланды, дыханием, с каждым новым прыжком, всё больше и больше погружался в волну счастливого азарта, вскипающую внутри него чудесными пузырьками полных феромонов и эндорфинов. Никогда он не чувствовал себя таким цельным, твёрдым, целеустремлённым и сильным, как в этой погоне. Через много лет он понимал – именно тогда он был по настоящему счастлив. Бесконечно счастливым, ведь именно тогда, когда он рассекал спёртый воздух пыльных тёмных коридоров вдруг вымершего огромного здания, из самых потаённых глубин его существа поднималась, овладевая им, утверждающая своё право на него, непреодолимая, столько лет запрятанная глубоко внутрь, ждущая часа своего возрождения, самая настоящая его, коренная, суть. Он настиг его в подсобке, в которую не то выкидывали, не то складировали никому не нужный, но могущий когда-нибудь понадобиться старый хлам, куда и спрятался утомлённым долгим преследованием наглый студент. Дурашка, он же тренировался каждое утро, бегал, следил за собой, от него не уйдёшь! И, как только он открыл дверь тёмного чулана, где в углу, за какими-то тюками прятался, тяжело сопящий, хитрый нарушитель порядка, он уже знал, что надо делать. Нет, не знал, знание предполагает рациональное отчуждение от объекта рефлексии, а он, тогда, просто, погружённый в волну какой-то овладевшей им бессознательной воли, без раздумий и сомнений, сделал то, что и должен был сделать. Именно тогда и появилась эта верхняя часть ручки от сломанной швабры, с которой он уже никогда не расставался. Самое удивительное, что студента он, потом, завербовал, и они стали просто неразлучными. Ах, какие были поездки ещё на советском дребезжащим драндулете в погружённый в бесконечный и никак не кончающийся северный закат залив! Скоро появились и другие. Удивительно, но метод оказался чрезвычайно эффективным! Он оброс агентурой, связями, вошёл в мэрию, подмял под себя торговлю стратегическими запасами. Потом прыгнул в Москву. И всегда вокруг него гудел аппарат из преданных, просто боготворящих его соратников, первым из которых был тот самый первый его мальчик. Он тянул его. Двигал. Вёл за собой. Любил вмести с ним родину. Так как только он, как ему казалось, по настоящему и любил эту … родину. Другие стонали, кряхтели, напрягались, в их сопении слышалась фальшь, покорность, а не радость сопричастности с истиной и судьбой, а вот он был по настоящему искренен. Это не подделать. Это лучше любого детектора лжи. Да и он ещё к тому же был молод, его худенькое тельце было такое маленькое, ранимое, такое трогательно беззащитно, так всегда доверчиво и бескорыстно раскрытое перед ним. Не то, что эти тяжко сопящие туши жирных мужланов, любящих родину только ради чинов и наград. Поэтому уже в тот судьбоносный день, когда он мчался триумфатором от старого алкоголика, он уже знал, кому он передаст свою власть, когда придёт время. И что он передаст её, не дрогнув, не поколебавшись ни минуты, потому что он был уверен, уверен в нём, как в себе. Это была не слепая вера. Он годами шлифовал этот брильянт, и добился того, что он, его мальчик, больше всего на свете – любил родину, а значит, никогда не предаст своего воспитателя. Да, конечно, досаждала супруга. Он ей объяснял – не до неё, он ”родину любит”. Он предоставил ей полную свободу – делай что хочешь, только не публично. Но подлая женская натура требовала обязательно причинить ему боль, достать, уколоть. Увы, запереть её дома не представлялось возможным. Протокол требовал, чтобы на официальных приёмах она была вместе с ним, и там она демонстративно подчёркивала своим поведением свою неудовлетворённость. Ему же при каждом удобном случае показывала, что он не мужчина. Какая глупость! Если кто-то спить с бабами то значит мужчина, а если родину любит то – нет? Никакой логики, только злоба, потому что она ему не интересна. Конечно, он был выше этого, но иногда она всё ж таки его доставала. Кокетничала с лидерами иностранных государств, напивалась, но особенно было неприятно, когда она восхищалась наглым щенком, волей случая, ставшим главой маленького нищего но наглого государства. Она специально говорила – какой он высокий, красивый, умный, наверное, у него большой, настоящий мужчина, его женщины любят. Нарочно, как только он появлялся в резиденции, она сразу же включала записи его выступлений. Ведь знала, насколько у него с этим выскочкой были непростые отношения. Ведь этот выскочка грозился поломать ему серьёзную игру вокруг нефти, и очень мог навредить, построй через его ничтожный хачестан коварные американцы новые нефте и газопроводы. А тут ещё настало время передавать власть своему мальчику. Нет, всё прошло блестяще. Ведь вертикаль была отстроена, демократия свёрнута, выборы превращены в откровенный фарс. Всё было как надо. Но, хоть это была ничего не меняющая в их отношениях формальность, он переживал. Нет, он, конечно же, был уверен, убеждён, но … кто знает. Как он переживал, когда первый раз пришёл на “доклад”! И хотя его мальчик сам, первый, отдал ему палку, и покорно лёг на специальную бархатную скамеечку, установленную им, когда он ещё был хозяином этого самого главного в стране кабинета готовый, “любить родину” как прежде, он так и не смог справиться с охватившем его волнением и … сделал больно. Он никогда не забудет, как плакал его мальчик, и как он рыдал вместе с ним, лаская и целуя его пораненную попку. Как его мальчик просил забрать у него президентский титул, все полномочия, регалии …только бы он не нервничал, не переживал, только бы всё стало как раньше…. И, обнимая его, в слезах, он пообещал тогда ему - сделать его победителем. Настоящим триумфатором, что может дать только настоящая победа. Добытая в огне, омытая кровью, провозглашённая ещё не отошедшими от горячки боя солдатами. Он сделает так, что эти брутальные, пропахшие порохом, потом, чужой и своей кровью, ещё минуту назад смотревшие в глаза смерти, обезумевшие от радости победы головорезы – признают его своим императором. Тем, благодаря кому, они только и смогли победить. Потому, что это он послал их в огонь, это он дал им приказ, который привёл их к триумфу, а значит, как водиться в этом мире с начало времён, именно ему и принадлежит их победа. Они умирали, они убивали – а он пожнёт плоды их подвига. Так устроен этот мир. Только так и обретается настоящая, безоговорочная власть. И надо то для этого, всего лишь, выиграть войну. Маленькую, но настоящую войну. Он помнил, как загорелись ещё не просохшие от слёз глаза его мальчика. Мальчишки любят солдатиков, только дай им волю поиграть в войнушку. Он знал, как успокоить, как наградить, как поднять ещё выше своего мальчика, чем искупить его слезинки. Против кого начать войну сомнений не было – давно чесались руки проучить наглого выскочку из маленького соседнего государства. И супругу пора было уесть, показав - какое её кумир ничтожество, и его мальчика сделать победителем, и дела с геополитикой поправить, да и к тому же у маленького государства была горячая точка – не зря же столько лет кормили и вооружали местных сепаратистов. Так что повод можно было очень легко организовать. Сначала всё шло как по маслу. Сепаратисты устроили масштабную провокацию, а когда в ответ войска наглого выскочки попытались им ответить, вся пропагандистская машина (которую тоже научили – родину любить) дружно завыла о геноциде, истребление целого народа, и понеслось. Тут же ввели войска. А вот дальше начались трудности. Весь мир осудил вторжение. Напрасно его пропаганда сделала, казалось, всё возможное – как не любила она родину, мировое общественное мнение не удалось изменить. Медленно, но неотвратимо началась постепенная изоляция его режима. Рухнула биржа. Понизилась капитализация. Стремительно стали утекать инвестиции. Но самое печальное, самое болезненное, самое непереносимое было то, что отказали в участие в “большой десятки”, престижнейшем клубе мировых лидеров, побывать на котором полноправным членом так мечтал его мальчик. Увы, первый раз он не смог сделать то, что пообещал. Тяжело ему было идти на встречу с его мальчиком. Когда он вошёл в кабинет, то сразу понял, как опечален его мальчик. Он не улыбнулся ему, как обычно, свой доверчивой улыбкой, а лишь коротко и сухо кивнул. И его пронзило чувство вины, вины перед его мальчиком, он чуть не заплакал, он каялся, он просил прощения, он готов был встать на колени … Но его мальчик кротко положил свою руку ему на плечо и проникновенно сказал, как он всегда его учил, как он всегда сам делал: -Всё пройдёт. Надо только “родину любить”. Его мальчик со скорбным и торжественным видом подвёл Пал Палыча к бархатной скамеечке, и Пал Палыч, несколько с непривычки и от волнения замешкавшись, покорно лёг на неё, сняв штаны. Невольно он вздрогнул, прямо на него надвинулось его же невероятно искажённое огромное лицо, отражённое в кривом увеличительном зеркале, которое он сам поставил, чтобы лучше видеть, насколько искренне любят родину его воспитанники. Теперь в это зеркало ему было видно, как его мальчик достаёт обломок швабры, той самой, из университетской подсобки, (он передал её его мальчику как самую главную сакральную регалию высшей власти). Его мальчик очень серьёзно и ответственно примерился, аккуратно пристроился и … “любовь” к родине началась. Всё было просто замечательно, если не считать того, что он, то ли от нервного напряжения, то ли от неуклюжести (ведь так он любил родину в первый раз) слишком подался вперёд и буквально впечатался в зеркало. Наверное, сказалась скованность, ведь, он ждал наказания, он достоин был наказания, ведь он же подвёл, так получилось … Но его мальчик, вместо того чтобы наказать, отблагодарил его. Он не сделал больно, он был необыкновенно нежен, заботлив и аккуратен. Пал Палыча захлестнуло счастье, безумное, безотчётное счастье. Он плакал, он рыдал, он готов был лобызать ноги, пальцы ног его мальчика. Хотелось хоть как-нибудь, хоть так выразить, свою радость, свою благодарность, свою любовь…. Немного кольнуло, когда он выходил из, бывшего совсем ещё недавно его, кабинета. Каким-то невероятным образом все поняли, что там произошло, и как теперь “любят родину”. К нему стали на грамм, на миллиграмм холоднее и равнодушнее. Удивительно, но это, казалось, совершенно внешне неуловимое изменение отношения оказалось для него очень ощутимым, как будто его обожгло дыхание лёдяной пустыни отчуждения. Уже в машине он успокаивал себя тем, что, главное, он по-прежнему “любит родину”, ну немножко не так как раньше, но ведь любит, любит, любит …. А значит он в деле. В строю. Его мальчик его не бросил, они по-прежнему вместе, они вместе “любят родину”. Ну что поделать, время, неумолимое и безжалостное время – теперь его очередь “родину любить”. Могло быть и хуже. Отставка. За такое могла быть и отставка. Его могли бы отстранить, оставить без “любви родины”. А так … всё наладится, забудется, пройдёт. Любовь и труд – всё перетрут. Постепенно он совершенно успокоился и сам удивился, как он просто и спокойно принял свой новый статус, нисколько больше не переживая по поводу своего нового положения. Все его мысли занял грядущий триумф над своей супругой. Наглый выскочка получил таки по заслугам! У слабака не выдержали нервы и он пару раз облажался перед камерой, перед всем светом! Один раз бросился бежать, испугавшись авиаудара, второй раз в нервном тике пожевал свой галстук. Он был полон решимости заставить свою супругу увидеть этого негодяя в таком виде. -Давай посмотрим телевизор – предложил он, едва переступив порог, предвкушая скорый триумф. -Давай – ответила она с какой-то нехорошей усмешкой. Он, бывало, заставлял её смотреть записи унижения тех, кто ей нравился, когда они, конечно, были в его власти. Поэтому его насторожил её ответ. Обычно приходилось применять силу, даже привязывать к креслу, а тут она спокойно села сама. Это было странно. Он поставил диск, и на экране повторялось снова и снова - как наглый выскочка бежит, в безумном страхе выглядывает из под тел недоумённых охранников, как в стрессовом забытье жуёт и жуёт свой галстук. Супруга спокойно и, как казалось, безучастно смотрела эти кадры, которые повторялись снова и снова. Казалось, она могла смотреть и смотреть это вечно. Как будто её это уже совсем не интересовало. Не было ни обычных истерик, ни обвинений его в низости, в подлости… -Ну, что нравиться? – спросил он, несколько обескураженный. -Нравиться. А ещё больше мне нравиться вот это кино – она с торжествующей усмешкой переключила канал, и он невольно отшатнулся. Прямо в экран с силой шмякнулось чьё-то невероятно искажённое в пропорциях лицо. Казалось ещё чуть-чуть, и оно вывалилось бы из телевизора, пробив своим лбом жидкокристаллическую панель. По огромному, в человеческий рост, экрану пошли судороги этого расплющенного урода, настолько вдавленного своей жуткой перекошенной харей в стекло телевизора, что, казалось, его близко посаженные тусклые рыбьи глаза вытекли бы, лопнув от напряжения, если бы не прозрачная стена экрана, в которую они намертво впечатались. -И что она смотрит? Ужасы какие-то. Извращенка – он хотел уже отвернуться и уйти, но тут он увидел на заднем фоне, за вдавленным в экран уродом, какую-то шевелящуюся над ним бесформенную грыжу, которая была отдалённо похожа, была похожа на …. Да, несмотря на жуткие искажения, которые давала спрятанная за кривым зеркалом камера, это был он, безусловно, он, он и его мальчик, совершенно узнаваемые, хоть и настолько страшные в этом ракурсе, что казались жестоко изуродованными безжалостной вивисекцией абортными плодами каких-то инфернальных мутантов, навечно запечатанные неведомым волшебником в прозрачную банку кунсткамеры. ……………………………………………………… |
|||||||||||||