ПРАВОСЛАВНЫЙ И ТОЧКА!

И Свет светит во тьме и тьма не объяла Его


October 30th, 2006

В. А. Никифоров-Волгин "ДОРОЖНЫЙ ПОСОХ"(отрывки) @ 10:07 pm

Великий пост. Таинство исповеди. Тяжкими грехами замучен человек. С каждым годом эти грехи глубже и чернее. Невыносимое бремя лежит на священнике: разрешать грехи человеческие! На многих и многих необходимо по святым правилам нашей церкви наложить тяжкую епитимию, но не могу я! Нет во мне суровости, да и жалко кающегося русского человека.
       Многое спасет русский народ великим своим даром покаяния! Только мы способны заплакать словами канона Андрея Критского: “Погубих первозданную доброту и благолепие мое, и ныне лежу наг, и стыждуся”.
     
                                                                                                                  * * *

  ...Наша деревенская коммуна началась с того, что на кладбище стали гулянки устраивать, парни сбросили с колокольни большой колокол, а в моей баньке стекла выбили. Алексей Бахвалов поджег часовню при дороге. Кузьма икону Владычицы топором разрубил и в горящую печь бросил. По ночам стреляют из ружей и пистолетов.
       Я хожу из избы в избу. Утешаю, увещеваю, молюсь. Поздно вечером меня подкараулили, напали и тяжко избили. Три дня не выходил на улицу. Весь в повязках лежал.

      
       * * *

      ...Голод. С превеликим трудом доставали горсточку муки для просфор. Литургийный хлеб стал теперь ржаным — почернело тело Христово...
       Служил сегодня литургию. Церковь была переполнена голодными. Матери принесли на руках голодных детей и не могли держать их от слабости. Они укладывали их на пол, под иконы. Глядя на детей, все плакали. В церкви умер четырехлетний сынок кузнеца Матвея. Многие в церкви лежали пластом — так были слабы.
       Я причащал голодных детей и еле сдерживал в руке чашу Христову... Страшно смотреть на голодного ребенка. На клиросе упал с голодухи псаломщик. Диакон с жадностью смотрел на служебные просфоры. Детям давали по кусочку просфоры. Они проглатывали его и тянули ручонки за другим: “Дай хлебушка, батюшка, дай ради Христа!”
       Перед окончанием литургии я вышел говорить проповедь. Взглянул на эти опухшие от голода лица, на голодных детушек, положенных матерями под иконы небесных заступников, и на этого мерт-венького младенца, лежащего на скамейке, — не выдержал я, заплакал, упал перед народом на колени и ничего сказать не мог! Мы только плакали и кричали что есть сил: Господи, спаси! Матерь Божия, заступи!

      
       * * *

      
       В ночь на 20 ноября замутившиеся души сожгли наш храм.
       Мне Господь помог неврежденно пройти через пламя в алтарь. Удалось спасти антиминс, Запасные Дары и несколько служебных книг. Чашу Господню не мог спасти. Она была объята пламенем.
       Друзья мои упреждают: “Беги, батюшка, от греха! Убить тебя хотят!” Я никуда не убегу. Господь защититель живота моего, да не убоюся! Сейчас размышляю: где бы разложить священный антиминс и начать совершение Святых Христовых Таин?

                                                                                                                                    * * *

  В ночь на третье января к нам постучали.
       — Беда, батюшка! — воскликнули вошедшие. — Завтра хотят из собора все иконы вынести, иконостас разрушить, а церковь превратить в кинематограф. Самое же страшное: хотят чудотворную икону Божией Матери на площадь вынести и там расстрелять!
       Рассказывают и плачут.
       Меня охватила ретивость. По-командирски спрашиваю:
       — Сколько вас тут человек?
       — Пятеро!
       — Так... Ничего не боитесь?
       — На какую угодно муку пойдем! — отвечают гулом.
       — Так слушайте же меня, чадца моя! — говорю им шепотом. — Чудотворную икону мы должны спасти! Не отдадим ее на поругание!
       Савва Григорьевич все понял. Молча пошел в чулан и вынес оттуда топор, долото и молоток. Пе-рекрестились мы и пошли...
       На наше счастье, Владычица засыпала землю снегом. В городе ни одного фонарика, ни голосов, ни собачьего лая. Так тихо, словно земля душу свою Богу отдала. К собору идем поодиночке. Я вдоль заборов пробираюсь. Наши уже в соборной ограде. Тут же и лошадка приготовлена. Нас оберегают старые деревья, тяжелые от снега. Оглянулись. Перекрестились. Один из наших по тяжелому замку молотом звякнул — замок распался. Прислушались. Только снег да наше дыхание. Мы вошли в гулкий замороженный собор. Из тяжелого киота сняли древнюю икону Богоматери. Положили ее в сани, прикрыли соломой и, благословясь, тронулись к нашей пещерной церкви. Сама Пресвятая лошадкой нашей правила. Ехали в тишине. Никого не повстречали. Снег заметал наши следы.
       К пещере несли Ее на руках, увязая в глубоких сугробах. Я раздумно вспоминал:
       Не так ли и предки наши уносили святыни свои в леса, в укромные места, во дни татарского нашествия на Русь?

                                                                                                                                    * * *

Проходили долгие дни нашего заключения. Однажды мы стали примечать, что вокруг нас нарастает тревога. Временами слышалась отдаленная пушечная стрельба. Мы осмелились как-то спросить у приносящего нам пищу простоватого и доброглазого парня: что происходит на свободе? Он шепнул нам: “Белые наступают!”
       Пушечная пальба приближалась. За дверью нашей камеры все чаще и чаще раздавались нервные бегущие шаги. Они заставляли нас вздрагивать. Мы прижимались друг к другу. С наших уст не сходила молитва. Однажды приносящий пищу объявил нам шепотом:
       — Готовьтесь сегодня к смерти...
       По уходе его из камеры епископ Платон положил богослужебный начал: “Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков...”
       Мы не сговаривались, что нам петь: всенощное бдение, молебен, но разом почувствовали, что нам следует отпевать себя. Мы запели последование погребения человек:
       “Блажени непорочнии в путь, ходящии в законе Господни. Аллилуйя...”
       Епископ Платон поминал о вечном упокоении наши имена:
       “Еще молимся о упокоении душ усопших раб Божиих, и о еже проститися нам всякому прегрешению, вольному же и невольному...”
       При пении прощального “Зряще мя безгласна” мы лобызались и крестили друг друга.
       Был вечер. Земля вздрагивала от пушечных выстрелов.
       В замке щелкнул ключ. Вошел Бронза в сопровождении китайцев. Не ожидая его приказания, мы стали собираться в дорогу...
       ...Расстреливали по очереди.
       Первым упал епископ Платон, за ним ксендз, третьим отец Михаил. Он успел крикнуть:
       — В руце Твои, Господи, предаю дух мой!..
       Я стою с игуменом Амвросием. Он вполголоса читает слова исходной песни:
  
     “Непроходимая врата тайно запечатствованная, благословенная Богородице Дево, приими моления наша и принеси Твоему Сыну и Богу, да спасет Тобою души наши”.
       Мне вспоминается сельская церковь. Вербное Воскресение. Иконостас украшен красными прутиками вербы. Я стою в очереди причастников. Мне всего девять лет. В белой рубашке я и в сапогах новых с желтыми ушками наружу... Медленно движется очередь причастников, и все они освещены весенним солнцем. Деревенские певцы поют: “Тело Христово приимите, источника бессмертнаго вкусите”...
       Бронза свинцовой поступью подходит с наганом к игумену Амвросию.
       — После этого причастника и я подойду к чаше... — туманится в моей голове. — Верую, Господи, и исповедую... — шепчут уста моя. Вся земля превращается в синее облако, и нет уж памяти ни о прошедшем, ни о настоящем... Тело мое как бы опадает, и вот... нет уж меня, облеченного в земляную плоть... Мне на мгновение представляется, что я стою около своего упавшего тела и смотрю на него, как на совлеченную одежду...
       Меня выводит из этого состояния грохот бегущих солдатских ног и неистовый, смертью охваченный крик:
       — Белые вошли в город!
       Нас не успели расстрелять.

                                                                                                                            

    * * *

      Большой крест греха лежит на русском человеке...
       Во время ночлега моего в одной избе был я самовидцем дикого мужицкого разгула. Пять человек красноармейцев вместе с хозяином — рыбаком Семеном и горбатым сыном его Петрухой глушило самогон. По совести говоря, мне бы уйти отсюда надо, но я остался. В русском разгуле всегда есть что-то грустное, несмотря на видимое безобразие его и содомство, и в разгуле этом чаще всего душа раскрывается... Почем знать, — раздумывал я, — может быть, понадоблюсь! Бывают же в жизни русского разгульника “смертные часы”, когда он не знает, что со своею душою делать. В такие минуты ему утешитель надобен!
      

                                                                                                                       * * *

  Я проходил мимо оскверненных храмов, сожженных часовен, монастырей, превращенных в казармы и торговые склады, был свидетелем надругательства над мощами и чудотворными иконами, соприкасался со звериным ликом человека, видел священников, ради страха отрекавшихся от Христа... Был избиваем и гоним не раз, но Господь помог мне все претерпеть и не впасть в уныние. Да разве могу я ослабнуть духом, когда вижу я... сотни пастырей идут с котомками и посохами по звериным тропам обширного российского прихода. Среди них были даже и епископы, принявшие на себя иго апостольского странничества... Все они прошли через поношение, заключения, голод, зной и ледяной ветер. У всех были грубые обветренные лица, мозолистые руки, рваная одежда, изношенная обувь, но в глазах и в голосе сияние неизреченной славы Божией, непоколебимость веры, готовность все принять и все благословить...
       При встрече кланялись земно друг другу, обнимались, тихо беседовали среди поля или леса. На прощание крестили друг друга и расходились по разным дорогам...
       Молился я в потаенных монастырях, где подвизались иноки из бывших отрицателей и поносителей имени Божиего.
       Видел иноков в миру, всегда готовых поделиться Богом с неимущими Его и тоскующими по Нему. Был очевидцем великого раскаяния русского человека, когда он со слезами падал
в дорожную пыль и у каждого встречного просил прощения.
       Видел власть имущих, которые в особой ладонке носили на груди частицу иконы или маленький образок и потихоньку, яко Никодим в нощи, приходили ко мне за утешением.
       Знаю одного из них, который хранит в чулане иконы отцов своих и в моменты душевного затемнения затепляет перед ними лампаду и молится...
       Видел запуганных отцов, заявлявших мне: сами-то мы безбожники, а детей наших выучи закону Божиему, чтобы они хулиганами не стали... И в большой тайне у многих из этих отцов я учил детей их... Слышал и новые народные сказания о грядущем Христовом Царстве, о пришествии на землю Сергия Радонежского и Серафима Саровского, о Матери Божией, умолившей спасение русской земле.
       Не одну сотню исповедей выслушал я (и страшные были эти исповеди), и все кающиеся готовы были принять самую тяжкую епитимию и любой подвиг, чтобы не остаться вне чертога Господня.
       Вся русская земля истосковалась по Благом Утешителе. Все устали. Все горем захлебнулись. Все чают Христова утешения.
       Я иду к ним, пока сил хватит, и крепко еще обнимает рука мой дорожный посох.
    

http://www.netda.ru/belka/texty/dor-pos.htm#ch1    
Красноармейцы — русские ржаные парни, широколицые да курносые. Когда трезвыми были они, то я любовался ими и думал:
       — Хлеб бы им сейчас молотить, снопы возить, по деревенскому хозяйству справляться...
       Слова у них жесткие, с выплевками, с матерщиной. Завидев меня в уголке, с каким-то злым харканьем спросили:
       — Кто такой?
       За меня ответил Семен: бродячий-де сапожник!
       — А ну-ка почини мне сапоги! — сказал один из них.
       Снял он исхоженные вдрызг сапожонки свои и мне в
угол бросил:
       — Уплачу! Не бойсь! — прибавил он.
       Я сапоги чинить стал, а они к столу присаживаются. Бутылки вынимают. Стали и меня потчевать.
       Пригубил я для видимости и сказал:
       — Больше, ребята, не угощайте. Сердцем слаб!
 
      Перепились эти молодцы самогону и стали похваляться геройством своим. Много всяких страшных былей они порассказали, но один рассказ потряс меня до смертного окоченения. Рассказывал его крикливым, с провизгом, голосом маленький мозглявый паренек с рыжими кочковатыми бровями:
       — Это еще что! — начал он. — У нас дело почище было! Во снах такое не причудится!
       При этом он подмигнул сидящему напротив парню с жирными, пропитанными пылью морщинами на широком волосатом лбу:
       — Помнишь, как самогоном причащали?
       — Ты бы лучше помалкивал бы... — нахмурился другой.
       — Не могу! Уж больно это у нас оглушительно получилось!..
       — Не рассказывай!.. — хрипнул волосатый.
       Расходившийся парень не захотел молчать:
       — Дело недавно было. Приехали мы в одно большое село. Там церковь, но заколоченная. Священника, сказывали, на костре как борова опалили... а потом горящую головню в хайло ему запихали...
       Да, пустая церковь-то... Слушайте дальше... Это только присказка...

       Командиром нашим был Павел Никодимыч Вознесенский... Голова и краснобай! Когда-то в духовной семинарии обучался... На священника, видишь ли, пер!.. Вот однажды, во время самого ненасытного пьянства нашего, поднимается Павел Вознесенский и во весь широкий голос свой объявляет:
       — Товарищи! Хотите, штуку разыграю над деревенскими дураками? — а сам это по-волчьи зубы скалит, и огонь в глазах этакий у него... погибельный!..
       — И для ча ты рассказываешь, туз бубновый? — опять перебил его волосатый, приходя в гневное волнение.
       — Помалкивай!.. Так-с. Хотите, говорит, штуку разыграю? Мы, конечно, спрашиваем:
       — Каку таку штуку, Павел Никодимыч?
       — А вот какую! — грохнул он по столу кулачищем. — Завтра обедню служить в церкви
буду и народ причащать... самогоном!..
       Мы это немножко побледнели и дрогнули, ну а потом, разошедши... все стало нипочем! Одним словом, “леригия опиум” и тому подобное... Чего уж там!.. Плевать с высокого дерева!..
       На другой день, часиков это около десяти, один из наших в колокол ударил... Село-то ка-ак всколыхнется — звонят-де! Дивуются. Что такое? Мы объявляем, что-де власть, идя навстречу народу, разрешила Бога и даже попа прислала... Пошло в народе ликование. Валом повалили в церковь... Плачут от радости... Иконы в церкви целуют, цветами их украшают... Пыль с них смахивают...
       Павел Никодимыч в ризы облачился, все как есть, по чину... Хор собрали из знающих... Старый дьячок припер...
       Обедня у нас идет такая, что все в церкви ревмя ревут...
       Волосатый парень, все время бросавший на рассказчика гневные взгляды, вдруг не выдержал, задрожал, побледнел и надсадно крикнул:
       — Замолчи, сволочь!..
       Прокричав эти слова, он обессилел как-то, повалился на скамью и сразу
же захрапел пьяным, всхлипывающим сном.
       Наступило маленькое перетишье.
       — Ну, и что же, причастил? — косясь на спящего, шепотом спросил горбатый.
       — Да, причастил...
       Парень уж стал говорить тише и, видимо, с душевным смятением
, стараясь побороть его лихостью глаз.
       — Вот это, причастивши-то... выходит Вознесенский говорить проповедь... Господи Иисусе!.. Что было-то!.. Стал он крыть по матушке и Господа, и Матерь Его, и всех святых... Я от страха и дрожи стоять не мог... Так и пригнуло меня к полу... А народ-то!.. Господи! Что с народом-то стало!..
       Тут парень призакрыл глаза, съежился и несколько раз вытер со лба пот рукавом шинели. Лицо его задергалось, зубы застучали, и руки заходили ходуном...
       — Ежели не можешь, то не рассказывай... — посоветовал рыбак, тоже не зная, куда девать себя от волнения.
       — Нет, надо досказать! — заупрямился парень, приходя в полубезумный раж. — Не могу не досказать!.. На чем это я остановился? Да! Народ это... Видали, как ураган крыши срывает да горы сокрушает?.. Так вот и народ!.. Ка-ак это бросился он на Вознесенского!.. Подмяли под себя да с хрипом, воем, ревом почали его сапогами, да кулаками, да подсвечниками по черепу, по груди да по всему хрусткому... до самого мозга, до внутренности... до кишок этих! Все иконы мозгами да кровью забрызгали!..
       Парень охнул, закачался со стороны на сторону и попросил воды.
       — Ну а потом что? — с неумолимой жестокостью допытывался горбатый, став как бы безумным от страха и любопытства.
       — Мало тебе, горбатому черту, рассказали? — накинулись на него остальные, сидевшие до сего времени как бы неживые.
       — Потом что? — взяв опять крикливый тон, заговорил парень. — Вызвали пулеметную команду да по народу... тра-та-та-та.
.. За бунт и возмущение против власти!.. Душ пятьдесят, не считая раненых... в расход вывели...
       Пить никто не хотел. Они долго сидели нахмуренными, а потом все стали расходиться.
       Сапог я не мог починить. Мое сознание держалось на тонкой паутинке. Колыхнись она немножко, и я стал бы безумным.

 

Comments

 

ПРАВОСЛАВНЫЙ И ТОЧКА!

И Свет светит во тьме и тьма не объяла Его