| |||
|
|
МОЯ ПРОЗА. ФЕНИКС. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ВСЕ И КАЖДЫЙ. Она вышла из автобуса, автобус фыркнул, завонял пространство вокруг себя и, натужно воя, уехал дальше в гору. Она подняла с земли чемодан и, перебежав шоссе, пошла по уходившей влево и вниз грунтовой дороге к зеленому кипению деревьев в ее перспективе. Крыша дома только слегка виднелась между листвой. Она уже не сияла новым железом, как в то лето, ее покрасили красно-коричневой краской, что придало дому мрачноватый вид, совершенно не вязавшийся с общим ликованием окружавшей его природы. Казалось, горе, жившее в этом доме, воздвигло вокруг него ограду и не разрешало ни одной радостной ноте и краске, ни одному лучу веселья проникнуть внутрь и осветить комнаты и души живших в них людей. Она подошла к придорожному роднику и стала пить ледяную воду, не сводя глаз с дома. Пить ей не хотелось, она просто трусила, никак не могла заставить себя сделать то, что запланировала пока добиралась сюда, в свое прошлое, в единственную интересную и важную для нее точку. Никому кроме нее не было известно, что поезда и самолеты, доставившие ее к воротам этого дома, послужили машиной времени. И еще не было поздно повернуть работу этой машины вспять, вновь расстелить между собой и зеленой живой изгородью из кустов трифолиаты бескрайнее суровое полотно пространств и расстояний, с таким трудом свернутое ею в тугую трубу, перевязанное лентой прошедшего времени и висевшее теперь у нее за спиной, как висят обычно скатки за спинами солдат. Развязать узел времен, раскрутить трубу и уйти по ней, как по волшебной дорожке, как героини сказок уходили из дома в поисках своих милых, а впереди них, указуя дорогу, катились чудесные клубки, разматывая и разматывая волшебную нить, за которую можно было притянуть к себе ушедших в небытие любимых — а там и сказочке конец, но мед-пиво никогда в рот не попадали, даже на радостном свадебном пиру. Она повернула голову и посмотрела вверх — туда, откуда пришла, в исток. Там находился мир, в котором ее не знал никто, никто не мог ткнуть в нее пальцем в гневном узнавании, никто не мог ее упрекнуть в прошлом, настоящем и будущем. Там ей поверили бы, что она шатенка, не узнали бы, что ее короткая стрижка — всего лишь способ маскировки, что за темными стеклами очков прячутся глаза больные, а не боящиеся разоблачения — там можно было бы жить безлико и безопасно. Позади было безопасно, однако устье проселка, перегороженное зеленым живым забором, хоть и внушало страх, но тянуло ее к себе. Этот забор опоясывал единственный клочок земли, где ей хотелось бы дождаться края жизни. Тяжелые металлические ворота, выкрашенные голубой краской, служили пряжкой, на которую застегивался пояс ограды, и необходимо было найти силы эту пряжку расстегнуть, шагнуть внутрь и стать частью организма, затаенно дышавшего за зеленым поясом с голубой пряжкой под сенью зеленой шапки деревьев на утоптанной терракоте просторного двора. Она судоржно вздохнула, встала с камня, на который была вынуждена сесть, потому что, при виде голубых ворот ноги ее вдруг обмякли и перестали ее держать; волоча ставший пудовым чемодан, она обреченно побрела в сторону перекипавшего через ограду сада. Негромкие голоса звучали, казалось, без перерыва — то речитативом, то как плавная бессвязная речь, без знаков препинания, без интонаций. Какие-то другие звуки примешивались к ним — Таня не помнила, что это музыка. Голоса были разными по тембру и модуляции, но всегда одни и те же. Таня выделяла один, низкий, негромкий, бубнящий, почему-то именно он успокаивал или не успокаивал даже, а заполнял пустоту, в которой до того, как начинал звучать этот голос, невозможно было существовать, как невозможно дышать в вакууме. При первых же его звуках пустота сначала теплела, приобретала золотистый оттенок, слегка светилась; размытые картины начинали мерцать в ее золотых сполохах, колыхаться, перетекать одна в другую — и, как ни страшны были некоторые из них, как ни были пронизаны горем, картины эти были исполнены любви, нежности и преданности. Таня ( не та Таня, что лежала неподвижно в постели, а та, что была в ней, в лежащей, наблюдавшая за извивами линий, форм и цвета ( сепии), за тем, как сплетались они, являя ее — взору? — видимо, внутреннему зрению, историю горестной и горькой любви, тихого, но исполненного тревоги счастья, ужаса вечной разлуки ) начинала плакать, изливая слезы прямиком из сердца, которое она тоже видела: смотрела вниз на свою грудь и видела, как оно неровно бьется, нарушая свой собственный ритм и звучание, обнаженное, усталое. Лежала Таня уже не дома, а в отдельной палате городской больницы. Профессора Мнацаканова вызвали с конференции на какую-то серьезную операцию, он выкроил перед возвращением в Швейцарию время и зашел навестить Таню. Выслушав рассказ о том, как близкие пытаются вернуть ее сознание в мир реальности, он пробурчал, что это, может быть, не так и глупо, но что больную необходимо перевезти в больницу, потому что там будет легче за нею наблюдать. - Да и вам, голубушка, будет полегче. Вы посмотрите, на кого похожи — ведь так и до беды недалеко. Вам отдых нужен, хотя бы ночью. Поэтому никаких возражений. Положим ее в бокс, я распоряжусь насчет постоянного поста и дам разрешение на посещение ее в течение всего дня. А иначе я ни за что не ручаюсь. От городской больницы рукой было подать до университета, и у Курникова выработался новый режим дня: после работы он прямиком шел к Тане и сидел возле ее кровати до отбоя. Людмила не могла понять, где брат пропадает до ночи, но сам он помалкивал, а спрашивать — она знала — было бесполезно. Женя со своими книжками, тетрадями и магнитофоном, практически, переселился в больницу. Скоро его знали все медсестры, особенно, молодые, и все больные, а на кухне стали подкармливать. Со свойственной ему методичностью, Женя вел дневник болезни: расчертил большую тетрадь на колонки и заполнял их сведениями о том, как отреагировала Таня на ту или иную мелодию, на те или другие стихи, прозу, беседу. Правда, в колонке «Реакция» до сих пор приходилось писать только одно слово «нет», но Женя был уверен, что ситуация должна переломиться, нужно лишь не сдаваться. Совершенно неожиданно его деятельность дала результат в соседних палатах, куда доносилась музыка из бокса, где лежала Таня: у некоторых больных наметилась положительная динамика, а выздоровление других ускорилось. Врач, которого Мнацаканов назначил следить за Таней, внимательнейшим образом ознакомился с дневником Жени и спросил, не хочет ли тот переквалифицироваться во врача. Женя засмеялся, сказал, что ни за что не изменит математике, и проникся еще большей верой в правильность своего метода. Однажды утром Машка сказала тете, что у нее как-то странно побаливает живот. Вроде бы и не ела ничего криминального, а болит! Тетя посмотрела на нее долгим взглядом и пошла звонить в родильное отделение больницы, которым заведовала ее институтская подруга, а Машке велела проследить, непрерывно болит у нее живот или приступами. Оказалось, - приступами. Причем, приступы учащались, а продолжительность их удлинялась. Все было понятно, но Машка верить в очевидные факты отказывалась, даже слегка поссорилась с тетей и заранее собранную сумку вынуть из шкафа не захотела. Впрочем, упорствовала она недолго, и медсестра, прибывшая за нею в машина «Скорой помощи», застала семью в полном сборе. - Машке что! - мрачно говорила Дашка, слоняясь по дому, - Ей теперь уже думать не о чем и бояться нечего. А тут ходи-переживай, страдай...Ты в больницу звонил? - спросила она мужа. - Звонил, звонил, ты не беспокойся, тетя сказала, что сама позвонит. - Да, позвонит! Пока она позвонит, я тут с ума сойду, - плаксивым голосом ответила Дашка, - вы все бесчувственные и равнодушные. - Что ты, солнышко, мы все тебя любим и жалеем. - А чего меня жалеть?! - тут же ощетинилась Дашка, - я что, - увечная какая?! Все рожают, и я рожу! - Конечно, родишь, никакая ты не увечная, ты у меня здоровенькая и красивенькая. - Вот - «здоровенькая»! По-твоему, я — кобыла! Дядя, видя, что семейный тандем прямым ходом несется в тупик, решил вмешаться. - Ты, Дарья, не морочила бы мужу голову, а накормила двух голодных мужиков да и сама поела бы. Маленькому не пойдет впрок, если маманька его голодает да психует не по делу. Мы с Митрием твоим пойдем уборку начнем делать, а ты пока сооруди что-нибудь питательное, хорошо? - и дядя увел удрученного Диму из кухни. Часа через два, когда завтрак уже был съеден, посуда вымыта, и Дашка «гуляла» в кресле на балконе, а мужчины продолжали драить дом, зазвонил телефон, а через минуту раздался ликующий вопль Димы: - Ура! Пацан! - Один?! - тут же закричала Дашка. - Один. - Ну, как же так, мы же двойняшек хотели! С первого этажа раздался гомерический хохот мужчин и голос дяди: - Бракоделы! Заказ не выполнили, придется их премии лишить! - Да ну вас! - надулась Дашка, но не выдержала и засмеялась тоже. Курников подошел к палате Тани и удивленно остановился на пороге. Обычно вечером в палате сидел Женя, который тут же уходил, оставляя профессора наедине с больной. Сегодня крошечная комнатка, в которой и так невозможно было повернуться из-за многочисленных приборов и каких-то таинственных аппаратов, была заполнена людьми. Они все повернулись к двери на растерянное «добрый вечер» Курникова и радостно загалдели, приветствуя его, но он их перестал видеть и слышать, как только понял, что Таня лежит с открытыми глазами и смотрит на него. Когда первый приступ остолбенения прошел, и Курников вновь стал воспринимать окружающее, ему рассказали, что Машку сегодня выписали из родильного отделения, и она тут же пришла к Тане показать сына. Мальчишка во время этого визита проснулся и завопил, а как только он завопил, Таня открыла глаза и сказала: «Сейчас, сейчас, не кричи так ужасно». - Вы что же, весь день здесь провели? - он и сам понял, что вопрос глупый, но остальным он, видимо, показался вполне нормальным, и они, все так же галдя, объяснили, что нет, что их сразу же выгнали, и они уехали домой, а вернулись всего полчаса назад, потому что усидеть дома не могли. - Но теперь мы уже уходим, - сказала тетя безапелляционным тоном, игнорируя протестующие жесты и взгляды остальных членов семьи, - Тане нужен отдых, а малыша нужно искупать и спать уложить, - с нажимом произнесла она в сторону Машки, - я вообще против того, чтобы новорожденных до месяца из дома выносили, но тут такой случай особенный, ничего не поделать. А теперь, - с новым нажимом произнесла она, - всем нужен нормальный режим дня. И ночи. Неизвестно еще, как этот господинчик будет себя ночью вести, поэтому все — марш отсюда! - дочери по очереди обреченно поцеловали Таню, дядя погладил ее по голове, и семейство удалилось. Курников постоял посреди палаты, глядя на Таню, а она смотрела на него. Потом он сел на стул у кровати, как сидел все время ее беспамятства — вечер за вечером — и произнес негромко: - Здравствуйте, Таня. Глаза Тани расширились от изумления: она узнала этот бубнящий низкий голос, согревавший пустоту внутри нее, золотое тепло опять охватило ее сердце, она знала этого человека, она знала о нем все. А Курников взял в свои большие ладони ее руку, бессильно лежащую на одеяле и убежденно сказал: - Теперь все будет в порядке, теперь все будет хорошо. Море было неспокойно, но шторм пока не разразился. Она сидела на пляже – ровно на том месте, где обычно загорали они тем летом, и смотрела на неспокойную мутно-зеленую воду. Мысли ее были такими же неспокойными и мутными, но, как ни странно, в душе постепенно все утихомиривалось, оседало – она просто чувствовала, как в ней устанавливается тишина, а ей только тишины теперь и хотелось. Она знала, что мысли уйдут, нужно только не гнать их специально, нужно отдаться на их волю и позволить какое-то время изводить ее и мешать воцарению тишины. Зато наступит момент, когда изболевшийся мозг откажется думать вообще о чем бы то ни было – и вот тогда все тревожные думы отлетят в небытие, и тишина заполнит ее всю, и она сможет жить дальше. Она сидела и думала о том, что вот, зря боялась: люди, жившие в доме, смотрели внутрь себя и в прошлое – так и жили,обернувшись назад, поэтому дела им не было до чужой женщины, в один прекрасный день появившейся в их дворе. Они даже внимания не обратили, что их пес Мурик, суровый кавказский овчар, грозный страж их усадьбы, при виде этой чужой женщины заскулил и радостно ткнулся носом в ладонь ее опущенной руки, а она потрепала его по холке – и он ее руку не откусил! Они не присматривались к цвету ее волос, не пытались заглянуть за очки, чтобы увидеть глаза, равнодушно приняли рассказ о необходимости поправить здоровье после тяжелой болезни, так же равнодушно показали комнату в пристройке и назвали цену. Что делать! Даже и в горе людям необходимы деньги для поддержания жизни, хотя, большого желания поддерживать ее они не испытывали, но грехом было бы прекратить ее по своей воле – вот и пестрел сад фруктами, огород был полон овощей, дом отремонтирован и чисто убран, а ведь тот, ради кого они жили совсем недавно и ради кого содержали в образцовом порядке все это немалое и требующее неусыпного внимания и тяжелой работы хозяйство, уже никогда не сможет воспользоваться плодами их трудов – и вот тут мать начинала выть и раскачиваться, отец, насупившись, смотрел в огонь очага, а она сбегала на морской берег и сидела там, пока сумерки не прогоняли ее под крышу. Она приспособилась и в ненастные дни большую часть времени проводить вне дома: купила резиновые сапоги, дождевик из хлорвинила и бродила по окрестностям под струями дождя, вдыхая ароматы мокрой земли, зелени, огородов, очажного дыма. Первое время ее фигура еще вызывала интерес, но вскоре стала привычной деталью ландшафта, и ее перестали замечать. Она была довольна этим, бродила меж людей невидимкой, отдыхала от бесплодного труда соприкосновения с чужими душами, охраняла тишину, наконец заполнившую душу ее. Лето заканчивалось, заканчивались и деньги, и она попросила хозяина прописать ее у них: нужно было искать работу. Он хмуро кивнул, забрал паспорт, и через несколько дней она уже работала на птичнике. Паспорт у нее уже давно был “чистый”: она развелась со своим мнимым мужем еще до того, как стала видна ее беременность, а приняв решение приехать сюда, паспорт “потеряла”, и теперь в новом была вклеена фотокарточка с ее теперешним обликом: темная шатенка, стриженная “под мальчика”, ничего общего с тем светлым пушистым – то ли мотыльком, то ли котенком – кем была она тогда, в далекой другой жизни. Работа на птичнике была адова, хозяйка жалела ее и уговаривала перейти в совхозные ясли: там была нужна нянечка. Но она и думать не хотела о детях, у нее внутри все переворачивалось при виде мальчиков, с курами было спокойнее. Она учила язык, купила школьные учебники, спрашивала у хозяев слова, старалась меньше разговаривать на русском, и уже к следующему лету полностью перешла на грузинский – все дальше и дальше отходила она от того своего образа, который мог кто-нибудь ненароком узнать. Хотя узнавать ее было некому: та, кого она нечаянно, так жестоко толкнула, жила в Алазанской долине, родителей навещала редко, в зачумленный дом соседей не приходила никогда. Хозяйка с горечью рассказывала, что она работает агрономом и уже родила троих детей от директора МТС, за которого вышла замуж три месяца спустя после своей неудачной попытки утопиться. А ведь эти трое детей могли бы быть их внуками, и жизнь не прервалась бы, у нее были бы цель и логическое завершение, верный итог. Больше всего старуху мучили мысли о зрящности их с мужем трудов и усилий, о том, что жизнь их зачеркнута, что они тяжко работали, отказывали себе во всем ради великой цели продолжения рода – и вот, все понапрасну. Ей казалось, что она шла-шла, но внезапно грянула тьма, и она в этой тьме ударилась лицом, душой и телом, всей собой, о какую-то страшную невидимую преграду, ободралась вся о нее, и теперь у нее все болит и будет так болеть до самого конца. Хозяйка пыталась рассказать все это жиличке, когда увидела ее интерес к фотографиям сына, во множестве висящим в рамках по стенам дома. Старухе показалось, что молодая женщина ее поняла, и небольшой участок ее сердца, болевшего даже во сне, от этой боли освободился и потеплел. А она, и в самом деле, поняла старуху. Разве не она совсем недавно перестала обдираться о людей и обстоятельства?! Разве не прошли ее детство и юность под аккомпанемент той боли, о которой поведала ей его мать, пусть даже эта боль была вызвана иными причинами, но ведь главной из них была жизнь, а уж какие именно подробности ее наносили раны и увечья, значения не имело. Хозяин был доволен сближением жены с жиличкой. Он уже с полгода знал, что ему недолго осталось, и страшился думать о том, как переживет жена грядущее одиночество. Девушка эта очень вовремя появилась в их жизни. Правда, она чужая, но какая-то странная связь существовала между ними, она почему-то очень легко вошла в их жизнь, и уже казалось, что так было всегда.Пусть так и остается. Иногда старику казалось,что он раньше где-то видел эту приезжую русскую, но, поскольку это мимолетное впечатление никак памятью не поддерживалось, он решил, что она просто похожа на других русских женщин, вскоре привык к ней, и уже не пытался вспомнить, действительно ли знал ее когда-то. Его тревожила лишь ее молодость. Вот захочет выйти замуж, и с кем же тогда окажется его старуха? Эти мысли так его донимали, что он решил поговорить с жиличкой, чтобы выяснить ее планы. Разговор этот его ошарашил, потому что девушка категорически заявила, что замуж не пойдет ни за кого, что она бесплодна, что не хочет портить жизнь какому-нибудь хорошему парню, что уезжать отсюда она не собирается, ей здоровье не позволяет жить в России, да и нет там у нее никого, и что, если он не возражает, она хотела бы жить у них всегда, потому что и привыкла уже, и место ей нравится, и люди они хорошие, а она боится рисковать. Похоже было, что ей, и в самом деле, некуда было деться, а в таком случае, считал старик, какая разница где жить – обязательств ни перед кем нет, значит, живи, где живется. Он, было, хотел предупредить ее, что его скоро не станет, но что-то его удержало. Жаль ему стало ее, видимо, она уже успела в жизни намучаться, не стоило взваливать на нее тяжкий груз горевестника, не имеющего права донести ужасную весть до адресата. Тем временем он слабел, жена с тревогой смотрела на него, пыталась заставить ходить по врачам. Он и ходил, но только за рецептами на болеутоляющее, однако скоро боль стало невозможно утолить, и он оказался в больнице. Навещала его, в основном, жиличка: у жены все сильнее болело сердце, поездки в город стали ей недоступны. Однажды он очнулся от наркотического забытья и понял, что его главный день наступил. Боль не ушла, но как-то отделилась от него и существовала в одном пространстве с его телом, но вдали от сознания, а потому ее можно было терпеть – и он воспротивился очередному уколу. Его врач во время обхода посмотрел на него с пристальным сомнением и, кажется, встревожился, но ничего особенного не сказал, во всяком случае, пока стоял рядом с его кроватью. А потом пришла жиличка и принесла ежевичный сок и первые мандарины. Она тоже что-то почувствовала, стала всматриваться в его лицо, словно ища в нем ответ на какой-то мучивший ее вопрос – и тут он узнал ее. Старик приподнялся на локте и сиплым еле слышным голосом спросил: - Это ты – та?! Девушка окаменела, но старик продолжал смотреть на нее, и она кивнула головой. Он бессильно упал на подушку, полежал молча, дожидаясь, чтобы успокоилось сердце, а затем тем же сиплым слабым голосом сказал: - Не бросай мать, живи с ней, она одна не сможет. - Да, - одними губами ответила на судоржном выдохе. - Не говори ей, кто ты, пусть умрет спокойно. - Да, - снова шевельнулись губы. - Похорони ее как следует, по-человечески. Только кивнула головой. Старик открыл рот, чтобы спросить у нее, не было ли ребенка, но в груди его что-то заклокотало, он стал задыхаться, и испуганная девушка кинулась в коридор звать врача. Возвращалась она в абсолютной темноте. Последний автобус был почти пуст, ей казалось, он еле ползет по серпантину. За окном плыло, дремотно качаясь ее отражение, почему-то это было очень страшно,она прислонилась к стеклу виском и закрыла глаза. Ей не хотелось их открывать, вот так бы и докачалась, ничего не видя, до края жизни, за которым уже не нужно будет тратить силы и держать глаза открытыми – не на что там будет смотреть, не будет страшно. Продолжение следует. Ссылки на все части романа Моя проза. Романы и повести. |
||||||||||||||