Шенгели, Верхарн, Маяковский Шенгели прекрасно переводил Верхарна. Лучших переводов Верхарна, чем у Шенгели нет.

А на столе, дымясь, лежат жаркого горы
И кровь и сок текут из каждого куска, -
Сгрудились, чавкая и грохоча, обжоры:
Дюссар, и Бракенбург, и Тенирс, и Крассбек,
И сам пьянчуга Стен сошлись крикливым клиром,
Жилеты расстегнув, сияя глянцем век;
Рты хохотом полны, полны желудки жиром.
Подруги их, кругля свою тугую грудь
Под снежной белизной холщового корсажа,
Вина им тонкого спешат в стакан плеснуть, -
И золотых лучей в вине змеится пряжа...

Мужчины ссорились и тяжким кулаком
Старались недруга ударить полновесней.
А женщины, цветя румянцем на щеках,
Напевы звонкие с глотками чередуя,
Плясали бешено, - стекло тряслось в пазах, -
Телами грузными сшибались, поцелуя
Дарили влажный жар, как предвещанье ласк,
И падали в поту, полны изнеможенья.
Из оловянных блюд, что издавали лязг,
Когда их ставили, клубились испаренья;
Подливка жирная дымилась, и в соку
Кусками плавало чуть розовое сало,
Будя в наевшихся голодную тоску.
На кухне второпях струя воды смывала
Остатки пиршества с опустошенных блюд.

Днем, ночью, от зари и до зари другой,
Они, те мастера, живут во власти пьянства:
И шутка жирная вполне уместна там,
И пенится она, тяжка и непристойна,
Корсаж распахнутый подставив всем глазам,
Тряся от хохота шарами груди дойной.
Вот Тенирс, как колпак, корзину нацепил,
Колотит Бракенбург по крышке оловянной,
Другие по котлам стучат что стало сил,
А прочие кричат и пляшут неустанно
Меж тех, кто спит уже с ногами на скамье.
Кто старше - до еды всех молодых жаднее,
Всех крепче головой и яростней в питье.
Одни остатки пьют, вытягивая шеи,
Носы их лоснятся, блуждая в недрах блюд;
Другие с хохотом в рожки и дудки дуют,
Когда порой смычки и струны устают, -
И звуки хриплые по комнате бушуют.
Блюют в углах. Уже гурьба грудных детей
Ревет, прося еды, исходит криком жадным,
И матери, блестя росою меж грудей,
Их кормят, бережно прижав к соскам громадным.
По горло сыты все - от малых до больших;
Пес обжирается направо, кот налево...
Неистовство страстей, бесстыдных и нагих,
Разгул безумный тел, пир живота и зева!
И здесь же мастера, пьянчуги, едоки,
Насквозь правдивые и чуждые жеманства,
Крепили весело фламандские станки,
Творя Прекрасное от пьянства и до пьянства.
В 1927 году тот же Шенгели взял вдруг да и написал отвратительную статью о Маяковском "Маяковский во весь рост"
"Поэзия Маяковского и есть поэзия люмпен-мещанства.
Правда, в литературной работе Маяковского различимы две фазы. Первая — его стихи до революции, — в которых он вообще бунтовал, ниспровергал и бранился. И вторая — когда он, «попробованный всеми, пресный», пришел к пролетариату, заверил, что «сегодня я удивительно честный», и стал в стихах посильно содействовать революционному строительству. Но если идеология обеих фаз и различна, то психология, а равно и техника остались одинаковыми, в силу чего и революционные стихи Маяковского имеют мало общего с подлинным духом революции.
Деклассированность — вот та почва, на которой взрастает и беспредметная революционность анархизма, и перманентный вызов хулигана, и животная жажда «развлечений», разъедающая вечернюю улицу.
Мне скажут: а «Левый марш»? Да, «Левый марш». Довольно темпераментная вещь, в которой Маяковский счастливо воспользовался старым как мир приемом рефрена, припева. Но в этом маленьком стихотворении ряд неряшливостей и промахов. Например, автор призывает:
Клячу истории загоним... Кажется, довольно твердо установлено марксизмом, что социальная революция — исторически необходима и неизбежна; история работает на нее. Зачем же «клячу истории» загонять? Затем, призывая «за океаны», — Маяковский командует:
Шаг миллионный печатай... Это значит — опять по воде пешкодером? А комичный конец:
Кто там шагает правой?
Левой, левой, левой... Шагают и правой, и левой попеременно; прыгать на одной ножке по меньшей мере утомительно.
В лихом чтении Маяковского эти промахи стушевываются, — но все же они есть. И в оценке, данной этому стихотворению Блоком: «а все-таки хорошо», слова «а все-таки» относятся именно к промахам, которых поэт более высокой культуры, чем Маяковский, не допустил бы."
Даже читать такое сегодня - гнусное занятие, а уж чтобы писать!...
Тем не менее, в истории литературы Г. Шенгели остался. Вот, "Корова", которая его полностью реабилитирует.
В шестом часу утра, едва зари багровой
Пятно огнистое легло в ночную твердь,
Работник, вычертив кресты на лбу коровы
И недоуздок вздев, повел ее на смерть.
Ввыси колокола к заутрене звонили;
Поля смеялися, не глядя на туман,
Чьи космы мокрым льном окрестность перевили, -
На иней не смотря, осевший в мох полян.
Шли грузно батраки, дремотою объяты,
Еще зеваючи, одолевая лень,
На мощных спинах их железные лопаты
Сияли, в зеркалах своих колебля день.
Открылись погреба среди полей на склонах,
Тугими петлями скрежеща и рыча.
Перекликался скот, проснувшийся в загонах;
Корова тихо шла, - разнеженно мыча.
Последний поворот тропинки кособокой
К деревне клонится, присевшей под горой:
Там бойня вознеслась, открытая широко,
Вокруг окаймлена водою и травой.
Корова вздрогнула, остановясь, понуро
Глядит: все красно вкруг и дымно; на полу,
Ослизлом, липком, - вол; с него сдирают шкуру,
И хлещет кровь его, струя парную мглу.
Бараны на крюках зияют головами
Разъятыми; кабан торчит пеньками ног;
Телок валяется, опутанный кишками,
И тускло светится в груди его клинок.
А там, за этими виденьями из крови, -
Края зеленые осенних нив кругом,
Где с плугом движется спокойный шаг воловий,
Прямою бороздой взрыв сочный чернозем.
И вот, едва взошел и хлынул полным светом,
До самых недр прорыв далекий кругозор,
День торжествующий и золотой, приветом
Бросая пламена на луговой простор,
На ниву жирную от пота, обнимая
И проницая вглубь язвительным лучом,
И поцелуями, как женщину, сжигая,
Вздувая лоно ей взбухающим зерном, -
Корова видела, как синева сияла
Над золотой Эско, виющей свой узор,
Когда ее сразил удар; - она упала,
Но полон солнца был ее последний взор.
(Эмиль Верхарн. Перевод Г. Шенгели)