Музыка: | Шуберт (как это у меня чаще всего) |
«Французская библиотека» Ольги Мартыновой
Башня Гельдерлина
I
Затворили мне темницу,
дали мне остаток дня
и помутневшую страницу.
Не нора, потому что вверху, но все же — дыра,
Дупло. Дребезжат на ветру флюгера.
Светло. Золотым снурком-закладкой
пасынок света по стенке скользит,
немощный лучик с пугливой повадкой коня.
Здесь комната на плоть надета,
которой нет.
Плоть, надетая на душу, что себя не любит больше,
исчезала, тридцать лет, и еще три года, и еще три года, точила свет.
Деревья из быстротленных, но дышащих стенок
смотрят в нетленый, но бездыханный покой,
девять шагов по прямой
и пятнадцать — дугой.
Получается лук, в котором стрела-гельдерлин недвижим,
дребезжат на ветру флюгера.
II
Даже мыши, и те не сгрызли бумаг,
непонятных их носам, недоступных их наитью,
даже вредных их усам.
Даже новые стены впитали отсутственный запах.
Но, ведя мизинцем по раме, натыкаюсь на судорогу — высохшей птичьей лапки, что царапала в ужасе сонное небо тридцать лет и еще три года, и еще три года — призрачных пальцев. Дребезжат на верху флюгера.
о, Диотима!
о, мышь.
Это двухчастное стихотворение — из последнего раздела книги, названного «Стихи из романа о попугаях». Книга вышла в 2007 году в издательстве НЛО (серия «Поэты русской диаспоры») с моим предисловием, которое
«ВРЕМЯ ШУРШИТ В САДУ...»
Читая книгу Ольги Мартыновой, плод двадцатичетырехлетнего стихотворства (больше полжизни автора), можно бы задаться стандартным вопросом: где тут «я», оно же «лирический герой»? Который переживает, и делится с нами своими переживаниями, и нас заставляет тоже переживать? На всю книжку дай Бог десяток этих прямых «я», и только типа: я гляжу, я думаю, я говорю, но не: я переживаю, я страдаю, я люблю — да любовных стихотворений, положенных каждому лирическому поэту, а женщине (почему-то) в особенности, здесь и вовсе не найдешь. Зато это «гляжу», ни разу не сказанное прямо, а только в виде «объективного описания», так интенсивно, что, едва поглядев, как поэт вглядывается, ты и сам становишься жадным соглядатаем.
Вот реки торопливое тело дернулось зыбко.
И скатилось с него муравьино-мушиное лето:
Расширяясь на переплеске, сужаясь на перелеске.
В зазоры межвременья вписана опись райского сада:
Кашка, пастушья сумка, петров крест, лютик, ромашка. Щебенка,
Кирпичная крошка, строительная катушка.
Это из поздних стихов. А вот — и тоже, по-видимому, про райский сад — раннее стихотворение:
Разъялась сфера, и мрак небесный
Дождем всклокоченным пролился,
И под клокочущей этой бездной
Спастись нельзя и погибнуть нельзя.
Стремятся звери, клекочут птицы,
Встекают рыбы в небесный пруд;
А эти жалкие колесницы
Не рушатся, но и вверх не идут.
Взрастают травы, по стеблям диким
Бегут счастливые муравьи;
Всяк малый кажется здесь великим,
Оглядываясь на земные труды свои.
Вместила Роза весь сад небесный,
И всяка тварь притекла туда;
А у подножия чащи тесной
Безумные строятся города.
Конечно, это и не объективное, и не описание, тут даже «опись» — не описание: пронзительный взгляд автора стихов видит — буквально, — как растет трава, да и не трава, а травы, и не растут, а взрастают, как скатывается с дернувшегося «торопливого тела реки» «муравьино-мушиное лето», «расширяясь на переплеске, сужаясь на перелеске», как муравьи (счастливые!) бегут, звери стремятся, птицы клекочут, а рыбы встекают. Всё в динамике, всё в движении, и сами слова не «объективные». И наш взгляд приковывается к этой динамике, то есть следует за этим движением, встекает — идет против течения — не столько вместе с рыбами, сколько с тем наблюдателем, с тем глазом, взглядом, который дал нам это увидеть.
«Опись» — всегда не опись, а то, что видит или, в другом стихотворении, силится вспомнить поэт (то самое «я», или «лирический герой», или «автор» как таковой):
Я вспомнить силюсь имена растений,
Ушедших, не дождавшись листопада:
Шпорник, не-помню-чьи-слезки, повисшие над тропинкой, желтая пижма,
то, что я назвала бы просто травой, подорожник,
цикорий, голубой, как пижама, —
сжеванные козой, закушенные альбомом, сгнившие в луже...
Пейзажной лирикой все это так просто не назовешь. Познавательной? Но уж больно сильна, заразительна и субъективна энергия познания. Так что «не, не, не». И вообще описание поэтики Ольги Мартыновой получается скорее апофатическое (как Бог в апофатическом богословии: непознаваемый, недоведомый). Недаром у нее есть два стихотворения под одним и тем же названием — «Не о Венеции».
В этой поэтике не представлены многие современные стандарты — или хотя бы почти не представлены, то есть, даже изредка встречаясь, они эту поэтику не характеризуют. Например, сравнительно мало так называемой интертекстуальности, то есть открытых и скрытых цитат, которые кишат у современных стихотворцев (не исключая и автора этих строк). Зато, правда, встречающиеся примеры необыкновенно изящны. Вот стихотворение, которое начинается: «Шуми, шуми, безводный океан, / Гори, гори, беззвездное созвездье», — и заканчивается: «Шуми пока, шуми, безвидный океан. / Гори пока, гори, незримое созвездье». Шумит тут не ветрило, а сам океан — безводный и безвидный; горит-горит не звезда, а созвездье — беззвездное, незримое. Или — тот же Пушкин: «Весь холод гад морских...» — тут точное цитирование выделено курсивом, зато «ход» превратился в «холод». И еще Пушкин, отзвуком, намеком: «Да вот беда, говорю я, запрут, поймают...» Приведу еще один, последний пример:
душенька, неженка, ряженка
Это и первая строка, и название стихотворения, и целое его развитие вплоть до последней строки, повторяющей первую, и все намекает на знаменитый стих, приписываемый императору Адриану: «Animula vagula blandula».
Зато в поэтике Ольги Мартыновой царит другая «интертекстуальность», внутренняя, — плотно увязанное единство разновременных стихотворений. Начав говорить о совсем другом, я уже отметила это на примере стихов о райском саде. Так же можно сопоставить совсем раннюю «Оду на падение Англетера» и совсем недавнюю поэму «Введенский» с их — в первом случае стилистически явным, во втором нескрываемым — обращением к Заболоцкому. А слегка прикровенную отсылку к «Столбцам» мы находим в стихотворении «Hirneola Auricula-Judae» из «Книги городов» (то есть, напомню, книги «не о городах»):
Он сел в трамвай читателем газеты
(как Иванов, хоть был скорее Шмидт).
НЕТ ЕЕ НИГДЕ, вот что он прочитал, ВЕЗДЕ ЕЕ ОТСУТСТВИЯ ПРИМЕТЫ.
Так физиолог (не Павлов, нет, другой, скорее Шульц) в газете написал.
(Он, кстати, ехал и не знал, что он столбцу подобен сам
внутри трамвая с на борту рекламой
газеты той же самой.)
Впрочем, «наивная» поэтика «Столбцов» — пожалуй, единственное заметное влияние, ощутимое во всем корпусе стихов Ольги Мартыновой. Даже «заглавного» Введенского в конечном счете учителем не назовешь — наоборот, в поэме самое завлекательное состоит в том, как автор перерабатывает (переваривает?) и Введенского, и Заболоцкого, и Хармса, включая их в наше время, в свое пространство.
Вот — почти случайно, но неизбежно — и произнесены слова «время» и «пространство». Время и пространство, время-пространство — пожалуй, главные координаты любой поэтики, их никакой разговор о стихах обойти не может, — но у каждого поэта своя их конфигурация. Если посмотреть хотя бы поверхностно, то сразу заметишь: пространство у Ольги Мартыновой — то самое, о котором я уже чуть-чуть говорила, в якобы пейзажной лирике, — подвижно, а время? А время скорее неподвижно, во всяком случае не совпадает с «реальным» линейным временем — в лучшем случае «время едет без билета на скрипучей карусели», по кругу, циклично. То есть времени как бы и нет. Самый яркий и простенький пример мы находим в финале книги:
И нет минуты этой,
и нет минуты той,
ни третьей, ни четвертой,
ни первой, ни второй.
Чаще это не так просто. Вот время как будто остановилось:
Время шуршит в саду тихонько, заушно,
Как глухой шарманщик, не знающий, что шарманка сломалась,
Неотвратимо берущий плату за свой незвучащий танец...
Вот оно как будто бы и не совсем остановилось:
...время не вовсе застыло, оно вытягивается в тире...
Вот как будто уточнение: так что же, движется время или остановилось?
Как прилив, время не движется, а проступает
Из песка у ног...
Вот беспрекословное утверждение:
Время остановилось, как сто лет назад шелестят газеты...
А вот время превращается в пространственную категорию, приобретает материальные свойства:
Ничего не исчезнет, ничего не исчезло в сыром,
Ноздреватом времени, как огород изрытом,
Все висит, все скользит, все дрожит всецыганским взрыдом,
Невидимым прошлым завален и этот декабрь,
Видимым прошлым древесная кожа теснится,
Во времени зияет дыра, освещенная маленьким взрывом...
(...)
Тогда понимаешь, что время можно считать минутами, можно веками.
И вслед за этими словами время — или дыра во времени — прямо перетекает в пространство, порождает новое пространство:
Все равно через несколько лет всякий город становится безымянным,
Называется ты или он или просто город,
Ты знаешь его подворотни, пустоты и (если есть) колонны,
Но не знаешь его лица.
Снег просыпается сахаром в кофейную ночь. Ничего не кажется странным.
Ты просто идешь вдоль реки, не зная начала, не ожидая конца.
И чувствуешь город, шевелящий жирными плавниками.
Та конфигурация «времени-пространства», которая выплывает из стихов Ольги Мартыновой, обязана своим существованием тому, что поэт не только вглядывается в мир, выбранный им для описания, но и вдумывается. Это поэзия очень серьезная и в то же время — может быть, благодаря унаследованной от обереутов «наивности» — очень легкая, временами почти легкомысленная, только эти «легкие» мысли вполне серьезны. Мыслитель назовет эту поэзию философской, простой читатель (как я) — порадуется, невольно следуя за этим ходом взгляда, ходом мысли, ходом стиха. Оставим читателям радость этой долгожданной встречи.
Наталья Горбаневская, Париж, февраль 2007
Стихи Ольги Мартыновой в Сети
http://www.newkamera.de/omartynova__.html