Войти в систему

Home
    - Создать дневник
    - Написать в дневник
       - Подробный режим

LJ.Rossia.org
    - Новости сайта
    - Общие настройки
    - Sitemap
    - Оплата
    - ljr-fif

Редактировать...
    - Настройки
    - Список друзей
    - Дневник
    - Картинки
    - Пароль
    - Вид дневника

Сообщества

Настроить S2

Помощь
    - Забыли пароль?
    - FAQ
    - Тех. поддержка



Пишет ng68 ([info]ng68)
@ 2008-07-03 14:17:00


Previous Entry  Add to memories!  Tell a Friend!  Next Entry
29 июня скончался Май Митурич
Художник, сын художников
Петра Митурича и Веры Хлебниковой,
племянник Велимира Хлебникова.

Отрывки (произвольно избранные, типа вешек) из воспоминаний Мая Митурича




Отец навсегда поссорился с Татлиным после того, как Татлин оформил катафалк для похорон Маяковского. Петр Митурич воспринял этот поступок как измену Хлебникову. А измен он не прощал! Помню, как мы шли с ним через двор. Вдруг отец резко убыстрил шаги, увлекая меня за собой, так что я еле поспевал. «Петя! Петя! Постой!» — протяжно басил сзади Татлин. Его нескладная высокая фигура маячила среди двора. Татлин делал большие, но неуверенные шаги вслед за нами. «Петя!» Но мы уже скрылись за поворотом переулка ‹...›

Глядя в зеркало, мама как-то по-особенному складывала, поджимала губы. Меня забавляла эта ее привычка. Сама же она не замечала этого.
И теперь вот, когда я пишу эти строки передо мною на стене висит ее ранняя живопись, по поводу которой у меня были сомнения — автопортрет это или нет, пока не обратил внимания на легкий мазок, обозначивший губы и стало ясно — автопортрет. Именно так и складывала она губы перед зеркалом. Всегда.

Иногда, очень редко поминала бабушка «дядю Витю», но говорила о нем так, что я вряд ли понимал, что дядя Витя — тот самый Велимир, о котором так много и с таким восторгом говорил отец. Правда, и отец, и мама старались, как кажется мне теперь, не напоминать родителям о близкой еще тогда утрате сына. А на чудесное возвращение пропавшего без вести сына Александра — дяди Шуры, бабушка с дедушкой надеялись до конца своих дней.

У дедушки было маленькое карманное зеркальце (зерькило, как говорил он по-старинному). Так вот, разбирая вещицы покойного, мама обнаружила, что зеркальце это совсем почернело. Почерневшее зеркальце вместе с многими другими хлебниковскими вещами теперь в музее Велимира Хлебникова, в Астрахани.

Напиваться Захаров стал после тяжкого для него испытания. В 1934 или 1935 году он был арестован. Как говорил он потом, причиной было посещение не открывшейся еще выставки наркомом Бубновым. Павел Григорьевич смело и резко возражал наркому, велевшему убрать с выставки хорошие, на Пашин взгляд, картины. Этого оказалось достаточно для ареста. Тогда не решавшаяся заходить даже в домоуправление мама отправилась хлопотать о Паше к наркому финансов Брюханову, который когда-то был у Хлебниковых домашним учителем. Наверняка эта ее попытка была наивной и безнадежной. Но Паше повезло. Скоро арестован был сам Бубнов. А Пашу выпустили. Он пришел к нам сразу после тюрьмы, обросший рыжей бородой. Подвыпив, он рассказывал, как его били следователи. Говорил, что от побоев оглох на одно ухо (глухота осталась на всю жизнь). И страх доноса, ареста поселился в нем навсегда. С ужасом он пытался удержать от неосторожных высказываний отца. Но безуспешно.

Еще был Яша Тайц. Яша тоже охотно возился со мною, катал на закорках. Однако Яша оставил рисование и стал детским писателем. В трудные годы он пытался устраивать так, чтобы иллюстрации к его рассказам заказали отцу. Но редакции не соглашались. Говорили, что к тому времени в редакциях были тайные «черные списки». И для попавших туда художников (конечно, и писателей) двери были закрыты. Более успешные бывшие ученики отца скоро от него отошли. Из-за несовпадения жизненных путей (об одном из них, получившем Сталинскую премию, отец сказал: «Так ему, мерзавцу, и надо»), возможно, и опасаясь не по времени свободой в речах, высказываниях отца.

Представление о «школе Митурича» по сей день весьма смутно и неопределенно, поскольку никем не было изучено и сформулировано. И если говорить о «школе» применительно к прямым ученикам Митурича, то наиболее близкие, сохранившие с ним связь на долгие годы, в столь же значительной степени находились и под влиянием Веры Владимировны Хлебниковой. Так что их «школа» представляет собой сплав этих двух достаточно сильных влияний. Зимой, когда в ожидании летней пленэрной работы всяк занят был своим делом, надеясь подзаработать на лето, вечерние разговоры вел Петр Васильевич. Вера Владимировна никогда не участвовала в теоретических рассуждениях, которые велись главным образом о живописи как наиболее полной форме художественного выражения. Но летом, когда целой колонией поселялись то на юге в Крыму, то в подмосковной деревеньке, Вера Владимировна как бы выступала на первый план. Все, включая и самого Петра Васильевича, несли свою живопись к ней на суд.

Отец не любил жаловаться, и я не слышал, чтобы он с кем-то обсуждал и не знал, не подозревал, какие мрачные тучи сгущались над его головой. Уже опубликована была статья «Карлик и Солнце» в газете «Советское искусство».
Поводом для этой статьи явился отцовский «трактат» об искусстве, где, среди прочих крамольных по тому времени суждений, отец критиковал живопись Репина. В то время отец преподавал на «курсах повышения квалификации художников» и для «обкатки» стал читать свой «трактат» студентам. По доносу «трактат» попал в «инстанции», и закружилось дело, которое чудом не кончилось арестом ‹...› Но тень подозрения пала на всю его деятельность, включая его искусство. Стараниями критиков, из реалиста он превратился в злостного формалиста ‹...›

В Джубге вдруг потянуло меня рисовать. И, не спросясь отца, я схватил несколько листов из небогатого его запаса хорошей бумаги, ватмана. И чуть не в один присест, подражая отцу, испачкал их тушью.

Так мы остались с отцом одни [после смерти матери]. Уже оттесненный художественным начальством, отец вовсе потерял волю к сопротивлению, выживанию. Кончились деньги. Начали продавать немногие вещи, книги и так, со дня на день, наскребали на хлеб, картошку и сахар. Друзья-ученики, навещая его, старались принести съестного — картошки, капусты, иногда мяса или масла. Но довольно скоро настал день, когда все, что можно было продать, было продано. В доме оставались лишь те вещи, которые не брала ни одна скупка. Паша носил рисунки отца к бывшим его ученикам, «богатым» Кукрыниксам. Они что-то купили, но мало и скупо. Что-то купил Горяев. Но большую часть рисунков Паша вернул. Отца же не заботил ни сегодняшний, ни тем более завтрашний день.
Целыми днями сидел он, глядя в окно. Молча курил. Молча расхаживал из угла в угол по комнате. И лишь в случае крайней нужды выходил из дома.

Немцы все ближе подходили к Москве. Большинство знакомых уезжали в эвакуацию. Но отец об эвакуации не помышлял, оставаясь стражем при «грузе №1» — тяжеленном чемодане с рукописями Велимира Хлебникова, №2 — живописью Веры Хлебниковой, и своими работами. Оставить, бросить все это он не мог, но и двигаться с таким скарбом в превратности эвакуации было немыслимо.

Мне выдали военное обмундирование, выписали удостоверение и определили под начальство лейтенанта Райхеля. В мирное время Райхель был театральным художником, там же выполнял различные поручения по художественному обустройству военной дороги. Мне было поручено изготовление дорожных знаков, в чем очень пригодился мой опыт трафаретчика. Жили не в казарме, а в домишках обезлюдевшей деревеньки Добывалово. «Сухим пайком» получали продукты и по очереди готовили. Шел мне тогда семнадцатый год. Все солдаты, простые деревенские парни, были много старше меня. Как же должен был я, городской мальчишка, не умевший толком растопить печку, удивлять их! Не говорю раздражать, потому что никто из них не сказал мне грубого слова. Лишь повзрослев, получше узнав жизнь, в полной мере оцениваю я доброту, терпение и благожелательность новых моих товарищей.
Когда, к примеру, приходили они после тяжелой работы голодными, замерзшими, а я, «дежурный», весь в саже еще не сумел растопить печку!
Выдали и винтовку. Английскую! Я сам научился разбирать ее и собирать. Но патронов к ней не было.

Третий В.А.Д. (военно-автомобильная дорога) — был дорогой Москва — Ленинград. Но в 1942-м он доходил до Бологого. Дальше были немцы. И когда по дороге стали двигаться нескончаемые колонны машин и военной техники для прорыва ленинградской блокады, я в числе других солдат стал бензозаправщиком. Колоны шли ночью, в темноте. Заправка происходила из бензовозов ведрами. Автол — прямо из двухсотлитровых железных бочек, которые надо было наклонить и не уронить. И, конечно же, бензин, автол проливались на снег, и, несмотря на мороз, стояли лужи бензина. И валенки и полушубки насквозь пропитаны бензином.
В землянке пылала железная печурка, но входить в землянку, где курили, не говоря уж о близости к огню, нам, пропитанным бензином заправщикам, было заказано. Не знаю, как выжили другие, я же поплатился жестоким фурункулезом. Чирьи вылезали на самых разных местах... И продолжалось это больше года, наверное.

С мечтами о скорой демобилизации возвращались мы в Россию. Для многих это и вправду сбылось, нам же — солдатам 1925 года рождения, пришлось служить и служить. И никто не объявлял сколько — год, два. Десять?

...меня откомандировали в ЦУКАС — центральное управление капитального аэродромного строительства. Я должен был находиться в части на Чкаловской, но к тому времени навострился покупать себе свободу, изготовляя для начальства «копии» шишкинских мишек и перовских охотников. Спрос был так велик, что пришлось сделать трафареты для основных пятен. Из ЦУКАСа меня, как говорили, за канистру спирта уступили Главной военной прокуратуре. Это было б и вовсе хорошо — прокуратура находилась на одной улице с отчим домом. Но годы шли, война закончилась два года назад, а мой год все служил и служил.
И никто не знал, как долго будет это продолжаться. Для клуба прокуратуры нужны были большие картины — «26 бакинских комиссаров», «Незабываемая встреча» и другие. И по-прежнему «мишки» и «охотники» для начальства.

Лишь в апреле 1948 года вышел указ Верховного Совета, и нас, рожденных в 1925 году, отпустили в «бессрочный отпуск». С ноября 1942 по апрель 1948 я прослужил 5 лет и 8 месяцев. Оставаясь простым солдатом, даже не ефрейтором, не сержантом.

Отец отлично, яснее многих сознавал и оценивал все происходящее. И если прежде критическая его полемика обращена была к искусству, он сохранял веру в то, что где-то «наверху» смогут его понять, исправить чудовищную, на его взгляд, художественную политику, писал письма Молотову, Сталину с просьбой принять его для беседы об искусстве и, разумеется, о Велимире Хлебникове, то теперь, разговорившись, он говорил о «разбойничках», захвативших власть, что было еще опаснее. Иногда ко мне заходили студенты-однокурсники. И, радуясь новым слушателям, отец, начиная с изложения художественных своих взглядов, скоро переходил на «разбойничков».
Я всячески старался отвлечь, перевести разговор на безопасную тему. Но это бывало не просто. По уходе визитеров делал ему суровый выговор. Но он как бы не понимал крамольности своих речей. «А что, что такого я говорил?» — оправдывался он. И был неисправим. Как он, как мы уцелели! Спасибо и приходившим ребятам, которые, может быть, не до конца вникая в его речи, не ужаснулись и не донесли.

Изредка появлялась у нас растившая сынка Майя. И как-то узналось, что теперь она «изменила» нам с Фальком, на многие годы став его подругой. Через Майю я познакомился с Фальком, встречал его на Арбате у Майи, бывал с нею в чердачной мастерской Фалька. Отец недолюбливал Фалька. «Дураком уехал, дураком вернулся», — комментировал он по возвращении Фалька из Парижа после его выставки. Видимо, зная об отношении отца, Фальк все же приходил к нему, смотрел живопись матери, его работы. Но приглашения Фалька смотреть его работы отец не принял, и дружбы не получилось, хотя оба они были в сходном положении — изгоев-формалистов. Впрочем, положение Фалька было несколько лучше благодаря светским знакомствам. Стало модным брать у него частные уроки живописи. И среди его учеников были и Рихтер, и, кажется, Алпатов.
Может быть, поклонники и покупали у него живопись. Но скупо. Во всяком случае, Майя говорила, что давний, еще по Парижу, друг Фалька Эренбург охотно принимал картины в подарок, но ни одной картины не купил.

Лихорадочная работа в издательстве министерства сельского хозяйства меня увлекала. Конечно, и заработок был ох как нужен, но интересны были и результаты — полиграфические. Помню, как огорчился, когда вышел из печати первый мой цветной офсетный буклетик. Потери в цвете казались ужасными.
С опытом удавалось и приспосабливаться к капризам печати, и спокойнее относиться к неизбежным потерям. В издательстве не было художественного совета. Главный художник, мой однокашник Иван Светиков очень был мною доволен, завалил заказами. Но на каждом буклете, плакате нужно было собрать около восьми подписей специалистов- агрономов, механиков по машинам и т.д. Эскизы они смотрели рассеянно. А вот когда готов был оригинал, начинались замечания. Помнится плакат со сложным комбайном новой конструкции (для уборки подсолнечника). Специалист разглядывает оригинал. Все хорошо, даже очень хорошо. Но! Нужно повернуть этот комбайн немного, так, чтобы виден был какой-то там важный болт или колесо! Специалист не понимает, что «немного повернуть» — значит всю работу делать наново. И так бывало очень даже часто ‹...›
За год-полтора этой гонки я сделал около сотни плакатов, буклетов, других изданий, которые печатались порою полумиллионными тиражами.

В новой больнице выяснилось, что правая нога срослась на семь сантиметров короче — осколки сместились и зашли один за другой. Предложили ломать и сращивать снова. Очень уж не хотелось. Казалось, ну что же, бывают же хромые — и как-то ходят. Вспоминались такие специальные ботинки. Советовался с отцом. Он тоже был в нерешительности. Но вот все же решился. Под общим наркозом сломали ногу вновь и от шейки бедра через все бедро вставили стальной стержень — «гвоздь». Обломки кости не могли сместиться. (Укорочение все же получилось, но не на 7, а на полтора сантиметра.) ‹...›
Потихоньку научился ходить на костылях. По настоянию врачей через силу делал приседания — разрабатывал коленки. Настал день выписки из больницы. За мною приехал Паша Захаров и, присев около моей койки, с трудом выговорил весть о смерти отца.
Весть эта обрушилась страшным горем. Как же так! Умер! Нередко сопротивляясь жестковатой его воле, я не умел, не знал как жить вне ее. Горе, отчаяние изливалось слезами.
В доме показалось как-то особенно чисто, просторно, даже пустынно. Всюду следы отца — его рабочее место, дедушкино еще кресло, в котором сидел он, глядя в окно. Часами следил за полетом стрижей. (А куда делись московские стрижи? Сегодня, глядя в окно, не вижу ни одного.)
На одной из ширм висели большие мои летние темперные картины — фикус у окна и курица с цыплятами. Их повесил отец. Значит, они ему нравились. На рисунке, сделанном Пашей Захаровым с покойного отца, картинки эти оказались фоном.

Воспроизведено по: Чегодаева М.А. Заповедный мир Митуричей-Хлебниковых. Вера и Пётр. Серия «Символы времени» — М.: Аграф, 2004. — С. 175-384


Полностью:
http://www.ka2.ru/reply/mem_may.html

От Нади Плунгян:
http://users.livejournal.com/_palka/290307.html

Там замечательная фотография художника и один рисунок.


(Добавить комментарий)


[info]hannale@lj
2008-07-03 09:44 (ссылка)
Я была знакома с писателем, чьи книги он иллюстрировал. Гена Снегирев.

(Ответить)


[info]tarzanissimo@lj
2008-07-03 10:11 (ссылка)
Художник был интерсный...

(Ответить)


[info]opera_aperta@lj
2008-07-04 08:29 (ссылка)
Я выложил иллюстрации Митурича - картинки из моего детства http://kolganov.livejournal.com/125330.html

(Ответить) (Ветвь дискуссии)


[info]ng68@lj
2008-07-04 21:52 (ссылка)
Спасибо. И из детства моих детей.

(Ответить) (Уровень выше)