|
| |||
|
|
Ох уж эта цена свободы... ... Что это, папа, за Бункер? — спросил Антон. Они шли вдоль галереии Гостиного Двора, и он заметил, что фонари, которыми увешан свод галереи, не везде одинаковые: со стороны Думской они, пожалуй, более круглые, а с Невского — сложной, многоугольной формы. Это наблюдение развеселило его, ему показалось, что в этом скрыта какая-то тайна, которую ему предстоит разгадать, когда он вырастет, и станет таким же мужественным, смелым и сильным, как папа. Тем временем, брат отца направился в маленькую темную комнату с узкой кушеткой, обтянутой черным латексом. Комната пыток еще была впереди, и он с упоением предвкушал, жадно вдыхал наполненный парами бутилнитрита воздух, глотал его, зажимал в легких, ждал секунд десять, чтобы достичь максимального эффекта, и громко, со свистом выдыхал. Его племянника раздели и отвели в душ; горячую воду то включали, то выключали. Не душ Шарко, просто длинная очередь желающих поебаться. Антону предложили вдохнуть немного бутилнитрита, но он отказался, и его отвели в бар, налили коктейль виски-кола, и посадили смотреть гей-порно. Поначалу его смущало то, что на экране мужчины вставляли друг в друга свои пиписьки, но спустя десять минут он привык, расслабился, размяк на мягком кожаном кресле. Я лег на кушетку, рядом лег дядя Антона, обнял меня так нежно, как можно было только мечтать, приник ко мне, робко коснулся губами шеи, которая давно утратила былую чувствительность. Мое движение было встречным, и наши губы сошлись, как волны, а языки, словно жала пчел в недра голубого лотоса, вонзились друг в друга, проникли в уста, зашевелились и заиграли друг с другом в прятки и кошки-мышки. Гладкие мышцы моего члена на долю секунды напряглись, но тут же опали, но не как осенняя листва, а как потухшая лампада, которая нечаянно погасла, когда ее совсем не ждут; экстракт сельдерея, вколотый в жилу, был непреклонен: не пустил щенка погулять, запер его в циклопическую сферу, равновеликую, разве что, самому Гору. Мне моя весна показалась лишней. И не в венах дело, сельдерей давно проник в меня целиком, завладел мной, открыл мое птичье дыхание, и установил равновесие между мной-и-миром-внутри и мной-и-миром-вокруг. Липа, чьи ветви отбрасывали тень на подоконник в баре, выжатая в эссенцию, вероятно, служила противоядием. Но пчелы жалили все сильней, и уже никакое зелье не нужно, чтобы понять всю глубину этих укусов, чтобы насладиться каждой каплей яда, текущего по гортани к гландам, и утекающего по розовым с белыми прожилками стенкам внутрь меня, туда, откуда не возвращаются, а если и возвращаются — до неузнаваемости преобразившись. Моя липа, мои гланды, моя печаль, моя радость. Цветение, весна, снег, солнце, виски, а он — рядом, в пяти сантиметрах, все ближе, ближе, и вот уже совсем близко; касается, распускается почками акаций, цветет, рдеет, вяжет, метелит, играет молча, и яды смещаются, от облака к облику , от неба к нёбу. Его дыхание, печальное дыхание радости, шелестит около уха, впадая во внутреннее, выпадая из внешнего, возвращая в Царство. Где горсть немытых орехов, — спрашиваю Антона, а он мне — Не знаю, не знаю, посеял; пожал плечами, увернулся от оплеухи. Гордость моя в моих снах и цветении липы, которое я видел однажды, и никто кроме меня не видел, никто не разглядел. Разум мой в венах, жилах, мышцах и — отдельно — в гортани, дыхании рук, ловкости вдоха, легкости выдоха. Он — прогрыз дыру в ущелье, где колодцы сливаются с морем, а сливы — c яблоками и выхлопными газами, идущими из трубы. В душе, где Антона купали, обнаружилась жевачка с остатками выделений, и полотенце, в которое мы завернули его кота. Зубы, губы, руки, ногти, сопли, вопли на улице, крик чей-то, шум, гам, а под конец, когда ребенка перевели в Центральный Сад — и зелено-голубым взрывом Бабааааах! И вот они снова идут по желтому коридору, вернее, по пожелтевшей от ревности галерее, и Антон снова замечает, не дремлет, что, дескать, фонари — разные, а вкус я так и не почувствовал, сильнее всего Ёд морозил конечности, но досталось и языку, онемевшему от вожделения и похоти. Вру, не было ни вожделения, ни похоти, только два языка, один птичий, другой человечий, и оба, как назло, щебетали без умолку. |
||||||||||||||