Новый Вавилон -- Day [entries|friends|calendar]
Paslen/Proust

[ website | My Website ]
[ userinfo | livejournal userinfo ]
[ calendar | livejournal calendar ]

Десятая симфония Шостаковича (1953) [30 Dec 2002|01:52pm]
Тёмное начало: волнение соляриса, медленное закипание напряжения. Рождение трагической музыки из духа противоречий. Дальняя труба, тихое соло, которое и соло-то назвать нельзя: марева больше и оно шире, глубже. Выразительнее. Важно определить его цвет, но вряд ли это возможно. Вот мы говорим – «цвета морской волны», но разве может быть морская вода окрашена в один цвет? Десятки оттенков и переходов, создающих мерцающие, рассеянные радуги угасаний.
Неожиданно традиционное звучание смычковых (сфокусированное, прописанное, широкое, густое), прореженных трубными звуками (потом они сольются, обрамлённые барабанами и колючей проволокой альтов). По звучанию, первая часть Десятой одной ногой – словно бы в XIX веке, словно это Бетховен, сыгранный на расстроенном рояле. Атмосферу создают скрипичные ряды скрипичных, неожиданно тёплые по звучанию, идут на приступ, отступают, тают, замолкают, чтобы уступить место скрипичному соло. Порывы, которые очень быстро достигают пика и выдыхаются, поэтому мелодия снова и снова ломается, переключается на иной ритм, на иную высоту/широту.
И в этих недрах зарождается какая-то скрипичная жизнь, танец на рассвете, плавный, грузный, степенный, этакая Ахматова, рассказывающая про бессоницу. Тема опирается на костыли духовых, в конечном счёте, и выходящих на первый план. Тяжёлая, неповоротливая глыба сдвинулась с места и поплыла, сверкая идеально белым цветом (ой ли, белый), цепляясь за коряги и кусты. А там уже и – литавры, и все-все-все, в едином порыве – к звёздам, к верху, хотя намокшая тяжесть тянет к низу, к низу, но льдина, тем не менее, плывёт. Озирающиеся волторны, смычки, вставшие торчком как у испуганного зайца, отмеривают пройденное. Тёмная вода бурлит и пенится, вскипает на поворотах, отчего немеет сердце? Что нам нужно изменить?
Томительное ожидание развязки, которой нет и не может быть. Мы начинаем с полуслова, с полузвука, мы затихаем на рассвете, смежив глаза, музыка умолкает вместе с сознанием.
Вторая часть галопом срывается с места и мчит куда-то, подпрыгивая на кочках и ухабах, деловая, энергичная, мгновенно вспыхивающая и прогарающая, а вот третья входит тихо, на цыпочках, как лиса. Сквозь острый и цепляющийся лес идёт тонкогубый очкарик – третья часть есть автопортрет Гамлета, думающего осторожными шагами (здесь, в этой части, Шостакович зашифровал собственное имя), пританцовывая, идущего на ритуальное закланье. Здесь, на краю леса, он слышит военный зов – знак людского присутствия, от которого душа, сосредоточенная на снежном одиночестве, начинает таять и размягчаться – любые люди, хоть такие... возникают почти чайковские пассажи («Ромео и Джульетта»): любовь к ним люди не прощают, такая любовь обречена (как и всякая любая) – вот они смычковые кулисы выскакивают рощицей, то берёза, то рябина, камера-глаз плывёт дальше: к каким-то деревенским окраинам, с крышами, заваленными пористым снегом, с дымами над домами. Пахнет собаками, пахнет скотиной, пахнет теплом. По главной улице с оркестром, невидимый и свободный, невидимый и свободный, немного пьяный, в раскрытом кушаке, от которого валит пар.
В четвёртой части начинается весна, а, может быть, мы просто вошли в тёплый дом, где добрые люди и добрые отношения, где с мороза (очки запотели) не разглядеть недостатков. Это не Сталин умер, и новая жизнь началась, это любовные переживания композитора к одной ученице, чьё имя тоже зашифровано где-то рядом. Что не значит, что грозное звучание всех прочих симфоний вызвано отсутствием любовного увлечения, просто здесь оно оказывается главным, формообразующим.
На финал – вполне гуманистический танец, без обычного для Шостаковича кривляния и подмигивания, без тика, без надрыва: Россия-матушка и все дела. Могучая кучка. Только скрипицы нет-нет, да и вскрикнут, заскрипят-заволнуются в едином порыве, только задник у фона вскипает в обессиленной злобе, а поверх всего этого – домотканный узор, яркая вышивка без узелков. Почти без.
32 comments|post comment

Чтение - вот лучшее учение [30 Dec 2002|02:16pm]
Ты обладаешь книгой как женщиной, она такая потдатливая, такая стройная... Ты выбираешь её, а она разочаровывает тебя или очаровывает. Её можно гладить, нюхать, листать, меняться вместе с тобой.

Ты обладаешь женщиной как книгой, ставишь ещё один томик на книжную полку своей жизни, о, за этой обложкой таятся такие приключения, такие рассказы...

Ты находишь её, яркую, загадочную, в ней тревожит загадочное до поры, до времени содержание. Тебя создал автор, замысел твой менялся поэтапно, пока ты не попала мне в руки, я беру тебя в кровать, я ласкаю тебя глазами-руками, на какое-то время мы вместе, мы вместе; постижение тебя требует времени и работы: нужно соответствовать. Конечно, я твой хозяин, но это не значит, что относиться к тебе надо лениво, по-хозяйски, у нас должен быть паритет, мы должны быть равны, потому что мы должны быть вместе. Лучшие из лучших проходят сквозь всю жизнь, украшают её, привносят смысл, говори со мной, рассказывай мне обо мне, ты – самое лучшее средство познания; ты самое лучшее, что может быть.
3 comments|post comment

Девочка со спичками [30 Dec 2002|02:18pm]
Цитата: «когда женщине говорят, что она умница, значит, она поступает как дура.» Значит ли это, что когда женщине говорят, что она – дура, она поступает единственно правильным образом?
Шерстяная (красная) рубашка после стирки стала шолковой. На Малой Никитской бомж переводил через проезжую часть собаку с перебинтованной головой и обмотанным в шарф телом, машины ждали. На Садово-Кудринской видел в толпе пьяного Майкла Джексона, одетого в женскую одежду – тот же вздёрнутый (на грани провала) носик, тот же пустой взгляд. Светская жизнь утомляет, ходишь по тусовкам и устаёшь, в который раз убедился. Особенно утомительны новогодние мероприятия. Тем не менее, какая-то невидимая сила, вытаскивает тебя из-за стола и заставляет идти туда, где люди. Странно, конечно. Сначала ходил на вечеринку пятилетия нашей академии, потом собирался в «Октябрь» на присуждение годовых премий. С Глебом и Аней мы ходили в суши-бар, а потом забурились в клуб к Инке, послушать как Летов (саксафонист) играет с французскими музыкантами.
Дома ждёт недочитанная биография Шостаковича (холодная постель), роман Адлера (пьяная соседка), который Бертолуччи экранизирует, кедровые орешки, стирка. Торт «Паутинка» по-прежнему не могу найти, сколько по магазинам не хожу, вот и книгу интервью Кортасара тоже, как сквозь землю провалилась. А где-то лето, где-то дождь. Я вот думаю: это мне хочется быть отшельником или я уже привык быть таким демонстративно самостоятельным? Это правда или же только желание правды?
«Я видел озеро стоящее отвесно...» Мороз поресебрил автомобили. По телевизору идёт фильм Эльдара Рязанова. Столько трепету... В современной трактовке, для достижения такого же трепетного состояния между собеседниками, нужно чтобы начальник и его подчинённый оба были мужчинами.
Почему вы всё время врёте, спрашивает женщина. Потому что беру пример с вас, отвечает мужчина. А овощной суп доеден. Вокруг: люди, люди, мужчины, женщины... Мне так интересно смотреть на них, почти на всех, нужно ли с ними разговаривать, вступать в контакт... В метро хожу как в музей. Возле Даниловского монастыря выгуливают собак. Ну, стены и стены. Рядом – крематорий, пахнет едой, между прочим, надо всем этим – Шухова башня. Я разочарован: её, настоящую новогоднюю ёлку (по московским площадям расставили массу точно таких же скелетных конструкций) подсвечивают только до половины двеннадцатого, где-то так, потом подсветку выключают, пространство вокруг меняется до неузнаваемости: видимо, для этого раньше и нужны были церковные купола?
Думаю, на новогоднюю ночь подсветку отключать не станут.
post comment

Норма понимания [30 Dec 2002|02:19pm]
На расстоянии проще не только любить, но и понимать проще: остаётся только образ, карта-схема, с которой отныне работаешь. Самое важное в человеке сводится на уровень схем: в понимании только они и работают. Могут работать. Образ статичен, образ не развивается, иначе это уже не образ, а неизвестно что, безобразие какое-то.

Когда человек рядом, его понять невозможно, ты пьянеешь от одной только близости человека, ты привыкаешь к многообразию присутствия, теряешься от непредсказуемости и нелогичности каких-то шагов: женщины так непредсказуемы... Логика возникает только на расстоянии, когда ты приходишь в себя, трезвеешь, проговариваешь какие-то основопологающие фразы по дороге на службу. Подсознание всю работу сделает за тебя само – наверх, наружу будет вынесено только самое важное, самое главное – имя, которое снова проглатывается, снова не может быть произнесено вслух. А ты и не произноси, дождись момента, когда окажешься один в замкнутом помещении.

Я не стесняюсь подменять «правду» своими собственными придумками по поводу. Во-первых, что есть эта самая «правда», и есть ли она вообще; во-вторых, если мы – это то, что мы о себе думаем, то другие – это то, что мы думаем о других, и совершенно неважно, кем кто является на самом деле, кого волнует, кем, на самом деле, являюсь я?! И кем, на самом деле, я являюсь? Попробуй объяснить, показать, убедить, доказать... какой набор качеств может быть назван главным, а что во мне – второстепенно и незначимо?

Как однажды написал Галковский: «а если я сны гениальные вижу, то что тогда...» Вот искусства невозможно без схемы, внутреннего костяка, скелета. Даже «поток сознания» обязан как-то структуироваться в читательской голове. Так как объём и всеохватность жизненного потока непередаваемы.

Точно так же невозможна полнота и тогда, когда ты думаешь о другом человеке, даже и самом близком. Особенно, когда он (она) близко, ну, да, лица не увидать. Не большое видится на расстоянии, а главное. Потому, что это именно то, что тебе важно, тебе важно, тебе.
post comment

"Поговори с ней". Саундтрек [30 Dec 2002|02:30pm]
Роскошная пластинка, Альмадовар, конечно, великий режиссёр (пусть и с некоторыми оговорками) – творит, что хочет и как хочет. Величие – в достижении поставленных перед собой целей, знает как и может как. Ну, и пластинка соответствующая. Никакого послевкусия после фильма, самодостаточная, сильная и мощная работа.

Конечно, пластинка от «Всё о моей матери» производила (и производит) более сильное впечатление. Во-первых, потому, что в том (на мой взгляд, более совершенном фильме) она была меньше заметна. Во-вторых, потому что она была более однородна: кроме двух вставных опусов-импровизаций Дино Салуззи и заключительной песенки (будто бы на титрах, хотя в фильме она звучала едва ли не в центре) все дорожки написал Альберто Иглесиас. А тут, на этой, больший разнобой – Альмадовар тоже решил, видимо, высказаться на тему музыкального кино, вот и привлёк массу самого разного народу.

В-третьих, задачи у музыки в этом фильме более скромные (несмотря на многочисленные вставные номера и дивертисменты), она здесь не создаёт атмосферу, как в предыдущем фильме, но иллюстрирует происходящее. Отсюда, в-четвёртых, возникает похожесть этих служебных прокладок на всё на свете – от А. Бадаламенте до А. Петрова. В-пятых, самый сильный музыкальный кусок Иглесиаса, таки, на титрах и пустили, а здесь он идёт вторым номером, открывает пластинку, истачивая самое важное в самом начале. Впрочем, это субъективно. Мне и в таком порядке нравится. И кусок Перселла в финале, снимающем финал.

Сейчас по тв идёт второй фильм про каннибала Лектора, сцена в оперном театре. Сэр Энтони Хопкинс изо всех сил вращает глазами. Почему его сделали именно меломаном? Обычно злодеев-интеллектуалов назначают быть писателями: физиология писательского труда проста и соблазнительна одновременно, можно красивую картинку сделать. Лектор слушает именно симфоническую музыку, потому что именно воздействие музыки, её восприятие непредсказуемы. Каждый слышит то, что хочет/может услышать, в концертном зале параллельно звучат десятки разных музык. Что можно ждать от человека, слушающего Шнитке? А Шостаковича?

Музыку из фильма примеряет с действительностью картинка. Редко, когда музыке удаётся пережить фильм. Я слушаю Иглесиаса как совершенно самостоятельное произведение, вне зависимости от фильма, она мне рассказывает о моём. Значит, удача, значит, удалась.

Так же куплены пластинка с парижского концерта Вима Мертенса (2002) и «Бьюти» Руиши Сакамото (1990). Очень хочу во Флоренцию. Очень.
6 comments|post comment

Образ Америки (пост для Мити Кузьмина) [30 Dec 2002|02:33pm]
То, что больше нас (чувство, город, страна) не могут быть описаны адекватно. Любой такой портрет, на самом деле, есть описание не объекта, но субъекта.

Странное дело: в Москве я встретился с неприкрытым антиамериканизмом, куда как большим, нежели в провинции. То есть, в провинции я не сталкивался с антиамериканскими настроениями вобще. Маргиналы не в счёт.

Понятно, почему так: из Москвы Америка ближе (сам я живу на Урале) во всех смыслах, не только географическом. «Москва» оказывается более зависимой от Америки хотя бы потому, что пытается жить и работать по образу и подобию. В «Москве» есть чёткое осознание собственных интересов, которые, чаще всего, идут в разрез с интересами других сторон.

Поэтому здесь и чувствуют вполне законную, закономерную ревность к более состоятельным и удачливым конкурентам. В Москве варится российская политика, именно поэтому здесь к «Америке» относятся более настороженно, чем в провинции, которой нет никакого дела до столичных тараканов.

В «Москве» делают политику, именно поэтому здесь необходимо делать стойку по отношению к «Америке». Делают дело (карьеры, состояния), а не живут просто для того, чтобы жить. Потому что живут для того, чтобы жить за пределами Москвы. В Москву приезжают, чтобы дело делать.

В провинции жизнь не отчуждаема, она существует как бы сама по себе – в недостатке, в схематичности, в условности своей. В столице слишком много денег, медиального напряжения, слишком большой излишек всего, который и требует некоего выноса во вне. Так, скорее всего, и возникают поиски врага или недоброжелателя.

Сам избыток и его отчуждение есть преступление, поэтому важно замотивировать себя, найти себе внутреннее оправдание. Отчуждая то, что не принадлежит тебе по праву ты киваешь на точно такого же преступника, отнимающего у доброй части мира то, чего тому не принадлежит. Так и возникает фигура соперника: столичный антиамериканизм есть зеркальное отображение комплексов столичных жителей, живущих за счёт всей остальной страны точно так же, как Америка живёт за счёт всего остального мира.

И ещё. Америка всегда событийна. Как то, чего нет поблизости. Как то, чего нельзя увидеть или потрогать руками. Для того, чтобы услышать об Америке что-то в новостях, необходимо, чтобы там что-то произошло. Происходило. В провинции жизнь напротив совершенно бессобытийна, Большая История делается не здесь, здесь просто живут. Именно поэтому «Америка» и «Провинция» не замечают друг друга, так как существуют в разных измерениях.

Есть, разумеется, Голливуд, Майкл Джексон и кока-кола, но всё это – уже совершенно другая история.
2 comments|post comment

Люблю Лектора к. [30 Dec 2002|02:34pm]
В фильмах про каннибала Лектора привлекает то, что извращенец оказывается единственным моралистом, перстом наказующим, вершителем правосудия. Имеет ли он на это самое правосудие право? Карая жадину или Иуду, фальшивящего музыканта (неизбежное, казалось бы, зло), он поступает справедливо, но если по тем же самым законам судить самого каннибала, его пришлось бы расчленить и съесть не меньше тысячи раз.

Каннибал задирает неизбежное зло, то, что мы, люди простые и несуетные, воспринимаем как данность, с чем мы давно уже смирились. Мы закупорены в нашей социальной правильности и для того, чтобы удержать себя в её границах (удержаться), мы должны принимать действительность такой, какой она предпочитает нам открываться. Лектор – преступник, он преступил черту и поэтому совершенно не обязан соблюдать общепризнанные правила поведения. Поэтому он и «вскрывает приём», показывая, что король – голый. Как малыш из сказки или дикарь из Вольтера, обращающий внимание на самое привычное, стёртое. Лектор отчуждает неправильное из реальности, точно также, как позже отчуждает части плоти своих жертв.

Лектор – проповедник и жертва собственных убеждений, я совершенно не уверен, что ему нравится/обязательно нужно есть человеческое мясо. Это как секс, который интересен только если является метафорой чего-то, служит для достижения каких-то извне положенных моментов (необходимость близости и слияния, а не физической разрядки). Но кто Лектор без поедания человеков? Обычный гений, чья гениальность не находит подтверждения во вне. Это как Галковский когда-то написал (риторическая фраза, потому что всё пишется «когда-то»), «а если я сны гениальные вижу, и что тогда...»

Это как поп-певец, который выражает себя через пение только потому, что ну ему же нужно себя через что-то выражать. Хотя петь он не умеет, да это и не главное, но только повод для того, чтобы на него обратили внимание. А когда обратили – можно уже и не петь, а просто так выёбываться.
В этом единственное/главное уязвимое место Лектора – он заложник культурного жеста, того самого красного словца, ради которого никого нельзя жалеть. Жест сам по себе бессмысленен, он выхолащивает суть ещё до того, как оказывается завершённым. Единственная здравая здравость здесь – отказаться от жеста, перестать беспокоиться и начать просто жить. Но тогда Лектор перестанет быть Лектором, он перестанет нам быть интересен. Поэтому он должен есть людей даже если заработал из-за них несверение желудка и язву.

Выход за рамки общепринятого позволяет его гению (который совместим со злодейством и даже выразим через него) выразиться. Потому что в рамках привычного он выразить себя не может: время ренессансных многостаночников прошло, отныне существуют только узкие специалисты. Ничего принципиально нового создать нельзя, можно лишь манипулировать кусками готового, пережитого, пережёванного (так и вижу таракана, шевелящего усиками). Барт: «перверсия просто-напросто приносит счастье; ещё точнее, она даёт прибавку – я становлюсь более чувствителен, более восприимчив, более рассеян, и тд, и вот в этом «более» и заключается отличие».

Поедание людей для него – замещение и сублимация либидо. Так как он хочет Клариссу, но не может обладать ей, он придумывает жёсткие аттракционы замещения. Главная гениталия – это мозг. Лектор замещает в своей главной гениталии одно другим, важен сам момент преступления, а не вкус человеческого мяса. Точно так же, как для сексуальных практик важны обострения чувственности, идущие сверху, а не снизу.

Лектор – мизантроп, который не может простить людям их несовершенства. Он – последний романтик, который переваривает людей, превращая в то, чем они (мы), на его взгляд и являемся. Если бы люди были совершенными, как боги, уверен, Лектор сел бы на диету. Он же не трогает свою незабвенную Кларису! Лектор поедает людей, сформированных определенной цивилизацией (мирволяющей всем этим узким специалистам) как продукты определённой цивилизации. То есть, он не с людьми находится в конфликте, но с самим строем современной жизни. Хотя она отнюдь не лучше той, что была раньше. Лектора делает каннибалом несовершенство жизни.

Естественно трактовать финал второй серии (предатель-фэбээровиц со снятым скальпом поедает собственные мозги) в том смысле, что это цивилизация подходит к концу, так как она начинает поедать самою себя. Все так и подумали (зря что ли весь фильм идёт противопоставление синего и зелёного, Флоренции и Америки, я уже об этом писал в своём ЖЖ, когда мы смотрели с тобой «Ганнибала» первый раз), а вот никто не написал, что и руку свою Лектор отсекает потому, что он – тоже часть этой ненавистной ему цивилизации. Лектор начинает собственное расчленение и самоуничтожение. В дальнейшем он должен съесть Клариссу, как самое дорогое, что у неё есть, тупицу-спеца, лишённого широты гуманитарного подхода, а затем уже себя. Только так. Именно поэтому конфликт заходит в тупик и возникает необходимость в приквеле третьей серии. Я её ещё не смотрел. Предвкушаю.

Из всех серийных персонажей типа картонного Джеймса Бонда, именно каннибал Лектор кажется мне самым интересным и привлекательным. Он и сделан для того, чтобы закрутить парадокс в восприятии зла в самый что ни на есть крутой узел. Поэтому фильмы про каннибала следовало бы признать особенно вредными. Если бы они никогда не забывали подчёркивать свою ненатуральность и искусственность – через повышенное внимание к искусству, да той же самой музыке. Я не оправдываю его, я не могу его оправдывать, потому что Лектора не существует, никогда не существовало. Как и Бонда, ещё одной развёрнутой метафоры, в отличие от которой, Лектор оказывается более универсальным и прописанным. А потому – и более интересным, потому что в основе интереса всегда лежит психология.

Естественно, что ты идентифицируешь себя со злодеем, потому что ни за что не хочешь быть его жертвой. Каждый, сидящий в кинозале или у телевизора, сочувствует именно Лектору, потому что считает себя равным ему. Между тем (и я не исключение) подавляющее большинство тех, на кого рассчитаны картины про каннибала – то самое мясо, которое Лектор поедает каждый день. И не морщится. Просто человеку свойственно преувеличивать собственное значение. На этом и играют продюссеры. Тоже люди. Точно так же мы думаем о собственной не-смерти, потому что для нас всегда умирают другие люди, но только не мы. Сами мы вечны, потому что в момент смерти и после неё мы не можем воспринимать себя мёртвыми. Себя как мёртвых.
18 comments|post comment

navigation
[ viewing | December 30th, 2002 ]
[ go | previous day|next day ]