| Четырнадцатая симфония Шостаковича (1969) |
[10 Feb 2003|01:31pm] |
Ну, да, февраль, нарастающая тяжесть: набухающие, в предчувствии голоса, лёгкие. Все певцы в симфониях – почти всегда мужчины: «галстуки их висят». Виолончель выводит след полозьев на снегу, голос («Из глубины» Гарсиа Лорки) поднимается от плавных ласточек рыхлого, ноздреватого снега как дым, как пуповина дыма, на которой дом подвешан к ёлочной ветке. Наверху уже давно темно, время: ночь, февраль – почти всегда ночь, благо, что дней меньше, но зато, потом, наступает ещё более противный март.
Голос как состояние души, как стержень тела, перемещающегося в пространстве: ландшафт не торопится меняться, мы обречены на одну и ту же тяжесть, одну и ту же хмурь. Вот и женщина («Малагенья» всё того же Лорки), идущая мимо, по своей какой-то траектории. «Людей неинтересных в мире нет, их судьбы как подобия планет». Траектории которых не пересекаются, не могут пересечься. По полутёмным улицам (полям, лесам) ходят туда-сюда озабоченные внутренние монологи. Вагон метро забит активно говорящими внутри себя людьми: внешне же они почти всегда бесстрастны.
В третьем отрывке («Лорелея» Апполинера) мужской и женский голос встречаются, но не пересекаются. Оркестр дыбится, встаёт как во время ледокола на реке; однако же, всё это внутренние процессы: внешняя жизнь бесстрастна, зашнурована, закутана в шарф, застёгнута на все пуговицы. Женщина пытается вести, но ей мешает снег, много грязного, угреватого снега, Малеру бы понравилось.
Вместе с сумерками в город приходит смерть. Она катается на коньках, хлопает подъездной дверью, стучится в окно – когда снег падает с крыши и задевает плоскость подоконника. Смерть крадётся к нам по дымоходу, смерть царапает стёкла иглой... Смерть размножается почкованием, передаётся как капельно-воздушная инфекция, она заурядна, как коробок намокших спичек, которые, тем не менее, стреляют или же самовозгараются. К пяти утра её свинцовая тяжесть (виолончельное соло) наваливается уже на всех, ты не спрятался во сне? Значит, ты не виноват.
«Самоубийца» Апполинера: лилии, растущие на могиле самоубийцы тянутся за виолончелью, похожей на клубы табачного дыма, на слабо подкрашенные воздушные коридоры: они слоятся, раздваиваются-растраиваются вместе с очень камерно звучащим оркестром: итак, дым, в котором плавают зёрнышки колокольного звона, сопрано, воспринимаемое изнанкой кожи, полное безветрие. Как и положено природе-погоде правилами хорошего тона на кладбище. Сиреневая мгла поглотила город и все его предместья.
Сиреневая мгла вынырнула из тоннеля вместе с красным автомобилем, на котором мы убегали от смерти. В тоннеле было темно и тесно. Мы думали, что свобода – она там, за поворотом, ан нет, на воздухе всё то же: темно и тесно. Душно, пустыня, пустыня вокруг. Немолотые звёзды, песок, морской ветер: мама, мама, что мы будем пить? Чёрную влагу истоков, сынок.
Чёрная влага истоков: кислое молоко чернил, слабо сладкий раствор, остающийся после акварельных красок. Точнее, после гуаши: Шостакович – это же гуашь. Камерный оркестр звучит в тюрьме («Санте» Апполинера) не глухо, но оторванно: как рассеянный свет (болеющий Паркинсоном), поступающий из зарешетчатого окошка под колосняками. Вместе с кислородом. Вместе с иллюзией ветра. Пробегает тараканище. Стучит в свою трещётку наблюдатель: все посчитаны и забыты. Чёрная влага истоков (виолончель, бас) вторгается в кровь, растворяется в венах.
И вот ты воскрес – весь вышел, справился с обстоятельствами: тебя плотно обступают со всех сторон колючие скрипки, солнечно, да, ветренно, очень, теперь ты сам, сам на сам, ещё больше одинок: стены больше не подпирают («Ответ запорожских казаков константинопольскому султану»), рвёшься сразу во все стороны, выдюжать бы. Скрипичные запилы увеличивают атмосферное давление: невыносимая тяжесть свободы, оттого всего две минуты.
«О, Дельвиг, Дельвиг», вежливое скрипичное марево, подпорки голосу, костыли, ходули, плащ-палатка. Виолончель дублирует твой голос, искренний и выспренный: друг – это другой. Не спасает, не спасёт: должен сам. Сам на сам. Как опять. Как раньше.
Слизистый суп из геркулеса, по чайной ложечке в час, женщина, религия, дорога, чаёк (чаинки) и чайки (в голове), и вот бьёт час: ложится мгла на старые ступени: невозможно отрешиться от литературной первоосновы, слово выворачивает музыку наизнанку, не даёт оторваться от неё и воспарить. Мгла поглотила этот город и все его предместья, словом все снеги, все снеги, никакой надежды на. Пока мы были в церкви, на отпевании, улица исчезла: её не занесло, её снесло – влево, вбок. Куда пойти, податься? И кто, вообще, мы?
Пустыня, пустыня вокруг. Свеча горела на столе, мужчина и женщина встретились – в другой жизни, в другой жизни, в кино, в романе «Доктор Живаго», где у Омара Шерифа хищные и фальшивые усищи. Конец кино: все умерли.
|
|