Дело в том, что если слушать Восьмой струнный в темноте то со всей отчётливостью понимаешь: он напоминает рисунки Пикассо. Впрочем, как и все прочие струнные квартеты Шостаковича тоже: точность каждой линии, как бы парадоксально она ни была вывернута или же проведена...
Переменчивость как принцип, возведенный в систему: за каждым поворотом открываются новые дивные дивы, предугадать невозможно. Горизонт отодвигается и раздвигается; прошлое стирается – будто бы его и не было вовсе. Метаморфоза метареализма: цели нет, перемещение как главный источник информации и вдохновения. Из чего родится атмосфера? Язык неспособен передать, показать на пальцах, выразить. Музыка – это же что-то внешнее, обтекающее и обтекаемое, можно сказать, автоматическое письмо: «незрелый труп хлебнет молодого вина…» Логика и нестойкость сновидения: главное ускользает при переводе и при пересказе, самое важное дословесно и скребет по гортани невыразительным невыразимым. И даже если слушать много раз подряд, то повторений не случится: каждый раз по новой, каждый раз воскрешая и умирая наново. Несмотря на то, что, в общем-то, музыка есть, прежде всего, узнавание. Так, может быть, поэтому это не-музыка?
Симфонии Прокофьева – это сжатые в пружину балеты (симфоний и балетов у Прокофьева, кажется, равное число) или же наоборот, балеты – это симфонии, разжиженные, разведенные подслащённым сиропчиком внешнего. Есть внутренняя логика разбухания и пересыхания, взрывных точек и ритмических повторений, чередований и нарочитой асимметрии, внутри которой, нет-нет, но промелькнёт пара ложноклассических блёсок. Вот попробуй найти логику в мельтешении композиций Жоана Миро, утопленных в концентрированном синем, обведённых жирным чёрным контуром, но, тем не менее, таких трепетных и точных. И если Шостакович следует композиционному канону или борется с ним, нарушает правила, то Прокофьев в симфоническом пространстве танцевальной залы несётся во весь опор, совершенно не задумываясь как же он выглядит со стороны. Экстраверт, вырабатывающий сладкую, съедобную вату, вечный хлеб как тот горшочек, которому скажешь «вари» и он варит, варит, варит. Можете ли вы представить себе Шостаковича, съевшего свои губы, разговаривающего с детьми? Сочиняющего для «детей и юношества»? Посмотрите на портрет Прокофьева, ладно эти большие удивленные глаза, но эти сочные, жизнерадостные губы! Перечтите список сочинений, сколько же в них детского и для детей… Вся эта нечаянная радость зашита в симфонический люрекс, узелки изнанки (при правильном освещении) оборачиваются созвездьями; мелодист и симфонист словно бы специально прячет логику развития на самую верхнюю полку (под сводчатый потолок), чтоб никто не уволок, чтобы думали, что этот стихийный разлив и есть саморегулирующаяся стихия, схожая больше с природным явлением, нежели с метрономом в высшей математикой
|