|
| |||
|
|
Лаос ОН КУПИЛ МЕНЯ ПОД ЛУАНГПРАБАНГОМ (© «Афиша-Мир») «Представитель властей в Саваннакете отверг сообщение британской газеты об эпидемии малярии в отдаленных районах провинции. Доктор Тиенкам Понвонса, глава саваннакетской малярийной больницы, заявил, что Sunday Times ничем не может подтвердить свои голословные утверждения. «Они пишут неправду, – сказал доктор. – У нас не эпидемия, а обычное сезонное обострение». «Кофе, сэр?» – У стола почтительно склонился круглолицый официант. «Да, пожалуйста». – «Эспрессо, лао?» – «Лао, черный». Я отложил газету и протянул руку за пепельницей. Английский таблоид передергивает факты, но не практикует цензуру. Vientiane Times, официальный рупор коммунистического правительства на английском языке, пишет о регионах, как о покойниках: либо хорошо, либо ни строчки. Первые называют смерть пятнадцати человек эпидемией, вторые сезонным обострением. Не стоит читать перед завтраком газеты. Здесь был бы уместнее Грэм Грин. Я прихожу в Ban Vat Sene каждое утро. Меня провожают к бамбуковому столику в углу, приносят яичницу-глазунью, два тоста с джемом и апельсиновый сок. Официант – кажется, его зовут Сутанх – наливает в стакан воду с безопасным льдом из замороженной бутылки и всегда спрашивает, какой кофе я предпочту сегодня. Как правило, утром это более крепкий кофе лао; пережидая дождь во второй половине дня, я пью эспрессо. В школьном дворе напротив дети играют в футбол, и зрители на заборе крутят зонтики со скоростью, пропорциональной напряжению на поле. Иногда улицу заслоняет тук-тук: водитель ждет, что я махну ему рукой, и мы отправимся на водопад, к пещерам или в один из позолоченных храмов на окраине города. Береги горючее, друг. Я никуда не еду. *** Дождь идет с той минуты, когда мы спустились по трапу на бетон аэропорта. Иногда он прекращается, но лишь для того, чтобы через два часа полить с утроенной силой. Иногда это мелкий дождь, проникающий сквозь рубашку постепенно, как холод сквозь корпус самолета, иногда – стена, когда атмосфера превращается в коктейль из воды, испарений и свежего озона. Рассеянная в воздухе мокрая пыль рано или поздно выводит из строя любой фотоаппарат без специальной защиты. Дождь обесцветил униформы таможенников до мышиного цвета и превратил дорогу в коричневую кашу из грязи, камней и раздавленных ящериц. В старом «дайхатсу» тесно, и Света Тегин, московский дизайнер одежды, с которой мы прилетели в этот водный мир из Бангкока, поглядывает на меня с сочувствием. За окном проплывают мокрые зеленые сплетения, сферические холмы, прозрачные озера с кустиками риса. Воду на полях поддерживают с помощью сложных систем орошения, но сейчас ирригация кажется излишней. Из тумана появляются бамбуковые заборы, хижины, одноэтажные лавки с остроконечными шляпами на стенах – в одной неожиданно мелькает стойка с компакт-дисками. Молчаливой пропагандой на обочине вырастают клумбы, собранные из остатков американских бомб. «Если мы потеряем Лаос, свободный мир потеряет Индокитай», – сказал Эйзенхауэр, передавая власть Кеннеди. «Мы вколотим их в каменный век», – переформулировал эту мысль генерал Лемей. В результате по количеству металла на душу населения бомб на Лаос было сброшено больше, чем на любую другую страну в мире. Микроавтобус пересекает мост через Нам-Кан и въезжает в Луангпрабанг. Бывшая королевская столица пережила столько войн и революций, что на карте следовало бы образоваться дыре, однако город выглядит нетронутым – кажется, будто здесь ничего не менялось последние сто лет, а то и больше. В таком климате даже новое здание начинает казаться ветхим уже после первого сезона дождей, и свежий асфальт не может сдержать траву, рвущуюся сквозь любую щель в дорожном покрытии. Навстречу едут мотороллеры, велосипеды, ржавые машины, сменившие десятки владельцев. Возле опутанных лианами французских особняков, давно покинутых французами, стоят редкие КамАЗы и «доджи», «победы» и «роверы». Как джунгли захватывают брошенные города, так Азия выдавила из себя европейские занозы, оставив для нас лишь смотровые щели, отпечатанные в Таиланде открытки и таможню с тридцатидолларовой визой на границе. «Через пятьсот лет на свете не будет ни Нью-Йорка, ни Лондона, а они по-прежнему будут выращивать рис на этих полях и в своих остроконечных шляпах носить продукты на рынок, подвесив корзины на длинные жерди», – предсказывал герой грэмгриновского «Тихого американца» в Сайгоне 1952 года. Прошло всего полвека, но здесь уже не осталось ни французских легионеров, ни американских морских пехотинцев, ни русских инженеров из забытой повести Юлиана Семенова «Он убил меня под Луангпрабангом». В Лаосе теперь коммунизм, а средняя продолжительность жизни меньше, чем в Судане или Гамбии. *** Комната в просторном доме за городом освещена гирляндой лампочек в 30 ватт. На фоне стены, покрытой темными тканями и коврами, массивная женщина за конторкой кажется отсыревшим изваянием из некондиционного воска. Посреди комнаты Света задумчиво грызет карандаш и рассматривает узор на потрепанном куске материи. Видно плохо, но кажется, что вдоль грубого отреза бредет из ниоткуда в никуда вереница черных пауков. Света ищет в Лаосе фактуру и вдохновение – вернувшись в Москву, она сделает коллекцию и поставит на колени Вивьен Вествуд. Я попал в этот семейный магазин случайно и сегодня, как послевоенный беспризорник, третий час щупаю материю. Пальцы трогают золотых рыб и синих коров, пробуют швы и кисточки, извлекают из складок ценники: двадцать, пятьдесят, сто тридцать долларов. Сто долларов – деньги для Лаоса немыслимые, ткань столько стоить не может, – но вот уже десять лет, с тех пор как открылась граница, люди приезжают сюда щупать этих пауков, слонов и змей, и растущий спрос провоцирует сумасбродные цены. Узкая полоса между Таиландом и Вьетнамом оказалась текстильным Эдемом, забытой сокровищницей инков для дизайнеров и модельеров. «Сколько лет этому ковру?» – спрашивает Света. Женщина за конторкой оценивающе смотрит на темное пятно посередине – ковер лежал в прихожей. «Сто. Сто двадцать». – «А этому?» – «Тридцать. Может быть, тридцать пять». На самом деле ткань, сотканную до революции, отличить легко – она не только выглядят потрепаннее, на ней тоньше цвета и любопытнее узор. Эпоха расцвета закончилась в семьдесят пятом. Лучшим ремесленникам оказывал покровительство королевский двор, и марксисты поставили их к стенке. Мы выходим во двор за три минуты до заката. Сумерки превращаются в ночь мгновенно. В семь пятьдесят на темно-синем небе еще можно различить силуэты птиц и летучих мышей. В восемь все чернеет, и на крыши домов выкатывается из-за пальмы луна размером с башенные часы. Мимо ворот проносится компания девочек лет двенадцати – одна, в узких клешах, крутит педали велосипеда, другие бегут следом. Их смех заглушается простуженным ревом «дайхатсу». Мы сидим, положив ноги на пакеты с тканями, и с тоской смотрим в холодную пасть кондиционера. *** Света похожа на Миа Уоллес: черное каре, взгляд исподлобья, сигарета в тонких пальцах. Иногда я прошу ее рассказать анекдот про семейство помидоров, но она всегда отказывается. «Смотри, массаж ног», – говорит Света, как только мы возвращаемся в город. Человека, сделавшего массаж ног Миа, люди Марселласа выбросили со второго этажа на крышу оранжереи. «Конечно. Я подожду снаружи». Мы идем по ночному рынку, протянувшемуся по улице Ксянь-Тон от перекрестка с Сетатилат до королевского дворца у горы Пуси. Вечером сюда подъезжают автомобили с товарами, приходят, сгибаясь под тяжестью корзин, торговцы, подкатывают на тук-туках иностранцы с миллионами кипов в карманах. Всюду зажигаются бумажные фонарики. Натянув полиэтиленовую крышу на бамбуковый каркас, девушки из окрестных деревень, меднолицые женщины и старики из горных племен хмонгов садятся вплотную друг к другу и раскладывают на асфальте свой товар – коврики, резные фигурки, вешалки для тканей, тряпичные куклы, сумки, кошельки, китайские наборы для маджонга, металлические статуэтки Будды, которые все равно нельзя провезти через таможню, и шелк, шелк во всех видах – грубый, мягкий, крашеный, требующий, чтобы его потрогали и обмотали вокруг шеи. «Сабай ди», – тянут универсальное приветствие девушки глядя исподлобья на проплывающую толпу. «Сабай ди, сабай ди», – повторяю я, пробираясь сквозь человеческую массу. Рынок освещает все та же бесконечная тусклая гирлянда. Иногда электричество пропадает, и Ксянь-Тон погружается во тьму, наполненную сотнями незнакомых проклятий. В ресторане за рынком официант приносит мне лапшу, а Свете салат с речными водорослями и курицей. Мимо телевизора с тайским сериалом я прохожу вглубь помещения, чтобы вымыть руки. Ванной комнаты здесь нет – умывальник прикреплен к стене рядом с кухней, где в чаду пузырятся на плитах закуски и мечутся низкие фигуры поваров. Вернувшись, я вижу, что Света сидит неестественно прямо и с напряжением смотрит под стол. «Что-нибудь случилось?» – «Нет». – «Тебя что-то испугало?» Она молчит. «Кто-то был в тарелке?» Кивок. «Таракан?» Понятно. «Я съем твой салат». На столе появляется Beer Lao с силуэтом тигра и буквами LBC на этикетке. Пиво здесь встречается в жестянках по ноль тридцать три и в бутылках ноль семьдесят пять. Этого хватит, чтобы утопить всех тараканов, притаившихся в остатках водорослей. *** «Взрослые и дети Вьентьяна охвачены новым безумием – рыбьими боями с тотализатором. На улицах города появились аквариумы, в которых происходят смертельные схватки. По словам частого посетителя подобных зрелищ господина Ви, бойцовых рыб разводят на специальных фермах, владельцы которых скрещивают местные виды с импортными, для того чтобы получить более выносливые экземпляры. Маха Поутсаванх Синавангсо, монах из храма Татлуанг, заявил, что рыбные бои являются жестоким развлечением и должны быть запрещены, поскольку они разжигают в людях злобу и ненависть. «Все живые существа хотят жить», – добавил Синавангсо». Иногда я использую «Таймс» как мухобойку. Мой балкон выходит на набережную Меконга, поэтому насекомых здесь мириады. С речного рынка у широкой замшелой лестницы прилетают мухи, с цветочных клумб в саду виллы Ксянь-Муан – бабочки, из мангровых зарослей под обрывом поднимаются рои малярийных комаров. Чтобы разобраться в прочих видах, нужны «Определитель насекомых Юго-Восточной Азии» и заряд дихлофоса. За десять дней запах «Аутана» стал привычен мне, как вкус растворимого аспирина, но «Таймс» – главный и самый убедительный аргумент в споре с природой Лаоса. Все существа хотят жить, и я не исключение. Лучше всего наблюдать за Меконгом утром, когда у Речного управления швартуются грузовые лодки, и вечером, когда зажигаются фонарики в кафе на набережной. Я не могу привыкнуть к этой реке. Жестокость, с которой убивают друг друга рыбы в уличных аквариумах, кажется здесь естественной. Меконг – стремительный и мутный поток, постоянно меняющий цвет с коричневого на черный и с черного на розовый. Никто не знает, что за отходы несет этот поток из Китая, сколько трупов сбрасывают в реку в Бирме, из каких сумасшедших молекул состоит мутный коктейль главной артерии Индокитая. Известны лишь частности: что в Луангпрабанге из-за отсутствия свободных мест на кладбище в реку спускают урны с прахом, что с каждым годом здесь ловят все более крупных сомов – до трех с половиной метров в длину, что сомы эти питаются падалью, но не брезгуют и маленькими детьми. Выпив глоток из Меконга, умереть в мучениях можно уже на следующей неделе, однако на вид этот поток живой, и, как всякое живое существо, он красив в своем движении, все частности которого не поддаются осмыслению в реальном времени. Когда я уеду из Лаоса, река будет мне сниться еще месяц. *** А иногда мне будет сниться L’Eléphant. Каждый раз, пробираясь мимо живой изгороди и спрятанных за ними столов в брюхо французского ресторана через дорогу от храма Ват Нон, я замечаю, как внутреннее радио ловит аккорды «As Time Goes By». Это фантом, паразитные шумы в эфире. Живой музыки здесь нет, потому что во всей стране не найти соответствующих обстановке музыкантов. Кажется, в Луангпрабанге невозможно отыскать и пианино. С другой стороны, если уж сравнивать окружающую действительность с «Касабланкой», L’Eléphant больше напоминает Blue Parrot, чем Rick’s Café Americain: здесь нет Эльзы, но встречаются Угарте, обмывающие сделку с нелегальной партией виски на черном рынке. Мы садимся за стол с зеленой лампой и ждем наш «Сингапур слинг». В коротком, но полном достоинства меню отражается потускневшая ностальгия по европейскому Индокитаю. Эти котлеты, овощи, протертые супы могли быть гордостью какого-нибудь семейного заведения в Авиньоне, но только здесь – я это знаю, потому что прихожу сюда раз в три дня, – их готовят чуть-чуть лучше. Ресторан на три четверти заполнен стареющими европейцами в парусиновых костюмах. Французская, английская, иногда немецкая речь сливается в монотонный гул, из которого слух вырывает непривычные азиатские сочетания слов: «обратный из Сием-Рипа», «сто миллионов кипов», «убили под Ванг-Вьенгом». Дым поднимается к потолку, где его перемалывают восемь пропеллеров. В дверных проемах шумит ночной дождь, и время от времени мелькает фонарь мотороллера с загулявшей парой под зонтиком. «У меня кончилась сигареты», – говорит Света. Я делаю знак официанту. Через минуту тот бегом приносит из-за стойки «Кент». Света рвет целлофан, затягивается и с кашлем хватается за горло: «Гадость!» Я беру пачку и вижу аккуратные столбики иероглифов. Японский табак. Разумеется – до Японии отсюда ближе, чем до Афганистана. *** На следующий вечер я прихожу к дому с вывеской «Массаж ног». У входа сидят старухи с пачками лотерейных билетов. Будда не поощряет азартные игры, но билеты раскупаются быстро – лаосцы верят в слепую удачу. Верят ли они в коммунизм, сказать сложно. Иногда кажется, что о нем просто забыли: монументальное панно с изображением рабоче-крестьянского счастья у рынка, где хмонги торгуют узорными шапочками, покрылось трещинами, в которых скрываются пауки и многоножки. На деревянной балке, пересекающей потолок по диагонали, качаются цилиндрические бумажные фонарики. В нетвердом свете можно разглядеть немолодого француза в панаме. Положив ногу на скамью, старик дремлет в бамбуковом кресле; стоя на коленях его мозолистую ступню мнет невысокая девушка с лилиями в волосах. Еще две девушки – судя по лицам, сестры, – тихо разговаривают в углу. При виде меня они поднимаются и оправляют длинные юбки. «Мне бы чего-нибудь традиционного», – говорю я. Они переглядываются. «Второй этаж, – отвечает одна. – Я сейчас приду». По узкой скрипящей лестнице я поднимаюсь в пустую комнату и надеваю мешковатую белую одежду. Входит та из сестер, что повыше, и знаком предлагает мне лечь на спину. Я подчиняюсь. Она садится рядом и начинает массаж – не ног, конечно, а тела, долгую пытку, после которой болит каждая фасция, но временно возвращается вера в будущее. Проходит пятнадцать минут, полчаса, час. Я засыпаю, просыпаюсь, засыпаю снова. Я разглядываю это спокойное красивое лицо, стараясь не думать о том, чтобы пригласить ее в кафе на набережную. Здесь не Таиланд. Если бы о нас узнала полиция, меня могли бы депортировать, а ее – в лучшем случае – оштрафовать и лишить права пересекать границы Луангпрабанга. Выйдя на улицу, я вижу Свету в черном платье. Света завороженно разглядывает компанию мальчиков-послушников, бредущих из школы к монастырю Па-Пай. У них бритые головы, апельсиновые одежды и желтые сумки из блестящего искусственного шелка. «Двадцать метров, – говорит Света. – Мне нужно двадцать метров оранжевой ткани». Из-за поворота появляются еще трое школьников, и я слышу подавленный вздох. «Сорок. И даже, наверное, сорок пять». И мы идем в лавку, где пахнет деревом и сладким дымом, и продаются французские граммофонные пластинки и американские часы с одной стрелкой, брошенные в стране последним консулом или просто легионером с печатью «Armée» на подкладке штанов защитной раскраски. И в воздух снова взлетает бесконечная шелковая лента, оттенок которой невозможно уловить, из-за того что она так странно переливается в свете пятиконечных фонариков. *** Вентилятор крутится медленно, как лопасти вертолета на холостом ходу. На столе пачка таблеток, бутылка виски. Кроме стула и постели, другой мебели в комнате нет – только на полу лежит ковер с золотыми прожилками. Уже три часа ночи, а температура по-прежнему около сорока градусов. Вентилятор спасает от жары, но не от удушья. Если выпить немного Grant’s, становится легче, хотя после пяти глотков мысли начинают путаться и терять связность. В полудреме я вижу, как надо мной кружит комар. Здесь нет противомоскитных сеток, а в экранах, которые защищают окна и двери, полно микроскопических дыр. Я не могу спать. Я роюсь в чемодане, пытаясь найти хоть какое-нибудь чтение – книга, что я взял с собой, осталась в двухмоторном самолете Bangkok Airways. Еще таблетки, вода, пакет с дессикантом. Газета – все та же проклятая «Таймс». «В среду вьентьянская полиция арестовала вьетнамца, подозреваемого в связях с международной сетью торговцев биоматериалами. В доме арестованного обнаружены части тел животных, а также живой медведь». Это невозможно читать. Я бросаю газету и выхожу на балкон вдохнуть вязкого запаха реки. Сквозь пальмы виден иссиня-черный Меконг. Его поверхность – как натянутый полиэтилен: здесь гладкая, там, где лежат камни, подернутая рябью. Вдоль набережной мчится стая дворняг. Я салютую им бутылкой, но псы, не обращая внимания, удаляются в сторону храма Хум-Конг. Северный полюс, сентябрь 2004. Фотографии: 1 2 3 4 |
|||||||||||||