| Маленькая помощь друзей (Ты мне помоги, сестра - 2) |
[Sep. 27th, 2006|09:06 pm] |
| [ | Current Mood |
| | Надо же было дописать, нет? | ] | Рассказ-быль. Окончание.
Начало здесь.
...Одна только Люба забыть не могла.
Такое в ее жизни случилось впервые: за нее вступились, за нее чуть не убили, за нее пострадал другой мужчина! Нет, никто Любу раньше не обижал, хуже: ее просто не замечали. Она никогда не пользовалась вниманием мальчишек, а потом парней. Виной тому была ее совсем не женственная по нынешним временам фигура, да и лицо – круглое, простое, со следами неудачно выдавленных подростковых угрей... В общем, что и говорить, Люба была некрасива. Но и это еще куда ни шло – вон, ее одноклассницы тоже, все как одна, не Алсу и не Жанна Фриске, а вовсю вертели с мальчишками, Олька так вообще в 15 родила. А вот Люба не умела себя правильно подать. Наверное, тут сыграло свою роль и ее сиротство – родители давно канули в нетях, поднимала ее бабушка, которая на все вопросы о папе с мамой коротко бросала: «умерли они» и тут же посылала внучку куда-нибудь с каким-нибудь поручением по хозяйству. Бабушкина судьба складывалась тоже непросто: сначала война, выкосившая местных мужиков подчистую, а потом невесть от кого родилась вдруг Любина мама, и совсем стало не до романов. Так что и от бабушки доверительного совета Любе было не дождаться. Вот и тянулась вечным пасмурным утром ровная, безрадостная юность.
Но теперь в ней зашевелилось, исподволь оживая и разворачиваясь, совершенно новое смутное чувство. Оно, это новое чувство, и привело ее в городскую больницу, в реанимационное отделение.
В реанимационное отделение навещать не пускали, но для нее, героини вчерашнего дня, сделали исключение. Надев желтовато-зеленый халат и натянув на ноги одноразовые бахилы (главврач про себя не без основания гордился, что выбил таки в городской администрации фонды на одноразовые бахилы), она, холодея от собственной смелости, вошла в палату.
- Вон он, твой-то, - медсестра махнула рукой в сторону ширмы, отгораживающей койки тех, в ком врачи еще не были до конца уверены от остальных, где лежали уже готовые к переводу в отделения.
Люба хотела было возразить, мол, никакой он и не мой, а так, жалко ж, но не нашлась со словами, смешалась и покраснела. Неуверенными шагами подойдя к ширме и едва не шарахнувшись по пути от койки, где поверх одеяла лежал совершенно голый, с головы до ног лимонно-желтого цвета старик, она остановилась, набираясь духу. Страшно было увидеть изуродованное, распухшее, в кровоподтеках, нечеловеческое лицо. Одно дело – по телевизору, другое – что вот сейчас, в жизни... Она оглянулась на сестру в поисках поддержки, но та возилась в углу с какими-то ванночками и скляночками и на Любу никакого внимания не обращала.
А страшного лица не оказалось. Нурали лежал на животе, повернув голову на бок так, что видна была только щека да ухо, и выглядели они почти нормально, если не считать болезненной желтизны обычно смуглого лица. Ресницы закрытых глаз Нурали временами вздрагивали, будто он собирался вот-вот проснуться, но не просыпался, а лишь глухо, горлом, постанывал.
Люба окинула взглядом контуры худого, тщедушного тела, угадывающегося под простыней, и вдруг на нее нахлынула светлая, прозрачная волна острой жалости. Особенно бисеринки пота, высыпавшие у Нурали над верхней губой - просто перевернули что-то у Любы под сердцем.
- Оссподи, какой же он несчастный! Бедняжка... и все ведь из-за меня, все из-за меня! А я ведь даже и не жаловалась никому, просто рассказала брату... а он его ТАК...какая ж я... – бессвязные обрывки мыслей проносились в Любиной голове и вдруг собрались в одну единственную, твердую, уверенную, сильную.
Люба резко повернулась и шагнула из-за ширмы. Медсестра от своего угла повернула в ее сторону голову.
- Ну что, нагляделась? - Где тут у вас главный? – решительным голосом спросила Люба.
3.
Щурясь на плавящееся сквозь кроны берез золото заката, Хан сидел, расслаблено полуразвалясь, на лавочке возле своего дома на окраине Весьепрогонска. Жаркий, исполненный хлопот и мелкой суеты по хозяйству июльский денек подошел к концу, и в воздухе веяло пряной прохладой. Зудевшая с самого утра циркулярка соседа с третьего участка, наконец, умолкла, с улицы слышались оживленные голоса мальчишек и смех возвращающихся с озера девчонок, за забором слева звякали посудой и негромко переговаривались снимавшие тут на лето баньку москвичи, где-то на другой стороне играло радио... «Все будет хорошо» - донеслось оттуда и Хан согласно усмехнулся.
Действительно, все было хорошо, и почему должно стать хуже? Вот уже пять лет он наслаждался спокойствием и достатком размеренной и мирной жизни, за что по три раза на дню совершенно искренне возносил хвалу Аллаху.
Ханом Нурали стал года три назад, а сначала для всех он был, за малый рост и худосочность, Нуриком. Мальчишки, кончено же, тут же прозвали его (и дразнили) Хануриком, но потом «нурик» как-то сам особой отпало, и осталось нынешнее – Хан. Так и звали его в городке все, кроме его жены Любы, для нее он был все тот же Нурик.
Сама Любовь Петровна хлопотала к ужину на кухне, переставляя на плите кастрюли и покрикивая на вертевшуюся тут же Нюську, их младшенькую. Старший, Васька, раскачивался во дворе на качелях, и Люба время от времени бросала на него из распахнутого кухонного окна строгие взгляды. Проявляла неусыпную заботу.
Качели эти поставил Хан. Он вообще много чего тут привел в порядок. Когда они только поженились, Любино жилище представляло собой типичный русский частный домик на одну семью, с двускатной крышей, жилым чердаком, который тут именовался «Этаж», и почерневшего дерева верандой с половиною целых стекол, сплошь заставленной всяким копившимся чуть ли не с пятидесятых, судя по связке журналов «Огонек», годов хламом. Имелся также лохматый пес не имеющей значения породы и такая же обыкновенная кошка.
Теперь же веранда весело желтела, снаружи и изнутри, новенькой вагонкой, в гараже (а и гаража никакого раньше не было) отдыхала пусть старенькая, но своя, «копейка», грядки были аккуратнейшим образом вспаханы, окучены и прибраны, а забор добротной стеной стал почти в рост человека, так что с улицы теперь можно было заглянуть на участок лишь привстав на цыпочки. Разве что Василий Петрович, шурин, заглядывал свободно – был высок.
Шурина Хан не любил, хотя и уважал. Тот случай пятилетней давности, который и свел их вместе, был не то, чтобы забыт, но... Как-то раз, спустя где-то год после свадьбы, Васька, слегка навеселе, завалился к ним в гости и, брякнувшись на старый продавленный диван (его Нурали заменил, как только подзаработал деньжат, в первую очередь), с вечной своей улыбочкой, такой, что непонятно – то ли руку сейчас пожмет, то ли в морду двинет, заявил: «кто старое помянет, тому глаз долой. Ты, я вижу, мужик вроде неплохой, так что давай вот», - и извлек из-за пазухи поллитру. Пришлось выпить, а куда денешься? Так и помирились. С тех пор соседи начали Нурали замечать, и жить ему сразу стало легче, свободнее.
Так что все было очень даже замечательно. Работа ответственная, важная – теперь Хан был бригадиром, распоряжался-командовал сезонными рабочими, своими земляками, и дело у него шло куда лучше, чем у его русского предшественника: знал-то Хан своего брата как облупленного. Бывало, зайдет на площадку, гаркнет что-то гортанное по-своему, и гляди-ка! работяги чинарики на землю побросали да забегали со всех ног. Одного такого визита на три дня хватало. Потом, конечно, приходилось повторять – восточный человек вкалывать умеет, но не любит. И с каждого работяги имел он скромный, но постоянный бакшиш. Да премии от хозяина, «за научную организацию труда», как тот любил приговаривать, раз в три месяца вручая Нурали конвертец. На хозяйство хватало, а на следующий год уже поедут они с Любой в Турцию, к морю. Отложили.
В общем, совсем, полностью и окончательно счастливым чувствовал себя Нурали на своей новой родине. Одно только вот омрачало: что-то не так врачи тогда зашили у него внутри, отчего и потерял он способность иметь детей.
 КОНЕЦ |
|
|