Войти в систему

Home
    - Создать дневник
    - Написать в дневник
       - Подробный режим

LJ.Rossia.org
    - Новости сайта
    - Общие настройки
    - Sitemap
    - Оплата
    - ljr-fif

Редактировать...
    - Настройки
    - Список друзей
    - Дневник
    - Картинки
    - Пароль
    - Вид дневника

Сообщества

Настроить S2

Помощь
    - Забыли пароль?
    - FAQ
    - Тех. поддержка



Пишет samarzev ([info]samarzev)
@ 2009-09-13 13:01:00


Previous Entry  Add to memories!  Tell a Friend!  Next Entry

 

 

 

4.

 

Постриг! Витюха! Одноклассник с неправильным прикусом? А может, совпадение? Страшно сказать – сколько лет. Восемь самых редких зэков вывели на солнышко страны то ли новорожденной, то ли отрытой, с еще не заросшим родничком – и Пострига последним. Интервью сыпались несчетно, а лицо не фиксировалось. И лишь когда телекамера взяла средний план, вихры, прищур, - выстрелило: он!

 

Их отсадили за последнюю парту, в полутемный угол под купидонами на высоченном потолке. Хулиган делился навыками лидерства с маменькиным сынком. Однажды на труде – ничтожный повод – хулиган метнул в него ножницами. Краев тоже не промах, отвел голову. Концы ножниц колупнули тусклую стену, а судьбы развели. О Постриге, закончившем Саратовское летное, ходили слухи, будто стрелялся на Апатитах с командиром своей береговой части. Потом и слухов не стало. Витька, Виктор Георгиевич сидел. Не за нелепую дуэль, не за хулиганство, логично, вроде бы, вытекшее из его взрывной натуры. За «Измену». (Родины или Родине – хрен редьки). За то, чего панически боялся с первых детсадовских стычек.

 

 

Прыгнув с «Ивана Франко» южнее Сухуми, догреб до Турции, в 100 км восточнее Анкары. Сдался, отсидел месяц, отправили во Франкфурт - долбить английский. Христосовался с Александрой Львовной Толстой, пригретый основанным ею Фондом на ферме близ Нью-Йорка. Но через год тайно – через ту же Турцию - вновь бросился вплавь, не выдержав разлуки с женой и 9-летним сыном. На берег абхазский выбросило вблизи мест, откуда уплывал сквозь дырку в погрансетях. Рассчитывая все до мелочей, добрался до родного города, схватил семью в охапку, чтобы вернуться на райскую поляну, за кордон, устраивая третий, теперь семейный побег. Жена переплывать осенний Понт по дважды проверенной хорде сопротивлялась, правда, без истерик и была сломлена, сына кто ж спрашивал. Но сорвалась задумка, чудом сорвалась: за лишние сутки, пока в домике на прибрежных сваях ждали штилей и туманов, УКГБ успело расколоть Катину товарку по райуправлению торговли (шепнула, дескать, Витька-то не обманул, приплыл за мной! Знаешь откуда?) и поставить на уши все черноморские береговые катера (некоторые под видом рыбацких), всем патрулям ввели усиленный режим. Но сутки форы были съедены. Зато никто не настучал. И душа чистая.

 

Три года мариновали галопередолом. Выйдя, новое бегство готовил под вполне просторным и все же колпаком, с двумя сообщниками. От Ялты до Трабзона чуть дальше, чем от Сухуми, но с кавказской границы их бы начали искать без промедления (как обещали профессора-консультанты в халатах, накинутых на мундир) – итак, Ялта, все решилось. Исполнителей выслал впереди себя в Крым заранее, сам же гримом и переодеваньями перехитрил «наружку». На теплоход билеты с переплатой опять же чудом взяли в последний момент. Прыгали с большими интервалами в один и тот же иллюминатор. Третий, старшой (с незаконченной мореходкой), долго не пролезал, а все продукты и минеральная (кроме двух бутылок) были у него. Поплывем сами. Ну и ладно. Гребли в резиновой лодке попеременно – Постриг и знакомая учетчица с мехзавода, где он слесарил, поверяя влюбленной в него и легкой на подъем «стрекозе» заморские планы (жена бросила сразу после приговора, клятвы, которые давались ей, утратили силу). «Потерявшегося» взяли спустя сутки, Витюху же с девушкой чуть ли не в турецких водах, оторвав от учений половину Черноморского флота – на третьи. За успешный исход поимки командующий лично получал орден из генсековых трясущихся дланей. Сидел, бежал, как лента Мёбиуса, был пойман, и снова сидел Витюха после побега из Аламединской зоны, когда вшестером под его началом был прокопан 40-метровый тоннель, уже без пауз.

 

 

Но и Мёбиус рвется, где тонко. Перевели на Пермь-35, а там, после карцера – за отказ ношения бирки – швырнули в одиночку (попросил сам), на третьем году сидения заявил: я крещусь! Администрация не то, чтобы сдалась, тиски сменила вдруг на пряник. Батюшка (из диссидентов) заставил ходить босиком вокруг таза в центре камеры и повторять вслух «Отче наш». Прядку срезал охранник (даже для богоугодных дел острые предметы не полагались). Так и не потонула шатенистая, без седины (хотя пора бы уже) прядка. «Плохая примета, - подумал крестивший, но выдавать свои соображения не стал.

В одиночке же Витюха, лепя из хлебных мякишей домики для тараканов, догадался, что все испытанное заслужил: отступничество жены, препятствия, каверзы – ради риска сворачивал горы, а сердце? Сердце барахталось. Страсти много, любить не умеем.

Бог? Бог был схлестом волн вокруг перекрашенной в серо-голубое желтой от рождения лодчонки на вторые сутки пути назад, за семьей. Схлест преобразился свечением кипарисовой высоты и веретенными очертаниями. Кричал, сам себя не слыша. Ему, кричащему, тогда казалось, что галлюцинирует. А это и был Бог – сгущение морское. Туго-натуго до золотой белизны скрученный туман. «Плыви, доплывешь!».

И ведь доплыл. Сколько потом отсыпался (как бы во все стороны времени) на процеженном галькой песке, не сосчитаешь. Голос из «веретена» велел отвязать лодку, а мешочек на поясе, куда зашивались green card и фотографии, сделанные в Фонде, на равнинах Балтиморы, в бруклинской, снятой для них с Катей, квартирке, остался. Но с той минуты, как размял на берегу затекшую ногу, не узнавая страны, хотя и домики на сваях те же, тень от раскидистой мимозы жжет, ерзает, а между поездами цыканье кузнечиков и ква-квак из остро пахнущих канав – будто бы разделили его на несколько Постригов. Один тут же бросился в море и, не мешкая, поплыл обратным ходом. Еще один загнал какому-то зеваке из местных часы, влез на верхнюю полку в купейном скорого «Батуми-Ростов», охмурял кого-то, плел правду про подвиги-побеги, но стукаться о бетонный упор пришлось и ему. Третий… ноль третьего.

 

Тараканы поскреблись усиками и схлынули. Однажды в коробке с приклеенным комком их сменил хлебный муравей-разведчик. И не зря. Пострига разыскали двое лысоватых голландцев с ящиками подарков – для всей последней «восьмерки» - и бумагами ОБСЕ. Перед этим спешно красились лавочки на прогулочном плацу. Голландцам разрешили снимать даже просевшие мусорные баки о трех колесах. Облагодетельствованные сиротски жались друг к дружке. Теснясь на недосохшей скамейке, чтобы краской впечатать эту осеннюю ноту (одежду им голландцы привезли свеженькую, но никто не взял, гордо ходили, не в робах, а так).

 

След напарницы второго переплыва стерся – ее простили за несовершеннолетие. А за любовь не прощают. На свято место женщины в судьбе Пострига был не то, чтобы конкурс, а с одним и тем же именем дублерши, в затылок друг дружке. С Катей, верной и капризной, не вышло, возникнет Катя –II. Семью только-только отправил из Читы к родителям, сам же после одной из тайных тренировок на озере (с дерева бросался, готовясь к броску с 28 метров «Ивана Франко»), завернул в кафе, подсев к двум подружкам – он их и различил-то не очень. Ту, что поскромнее, проводил и опомнился в ее горячей утренней постели – вот откуда самый первый побег! А для волевой амурской казачки отчаянная его трусость (платить за это не переплатить!) обернулась розыском по Академиям, несколько раз песней на «Маяке» «Однажды вечером, вечером, вечером…» (в честь Дня Авиации для старшего лейтенанта В.), апатией, свадьбой в угарном бараке, побоями обожающего ревнивца-мужа с растянутой скользкой точкой развода. Но при всех занятиях и переездах, слезах (и высохших), она ждала его, зэка с необузданной тягой туда, «где нас нет». И вспоминала, что ждет, ждет, лишь меняя отрывные календари. Скопилось их 15. Сын лет до 7 использовал вместо кубиков календари с тонкой скрепляющей скобкой. А на восьмой стал рвать – силенок, правда, не хватило. Застав его за этим занятием, надавала по рукам и в последний раз тогда разрыдалась. Но затолкала пакет с календарями в нижний ящик шкафа, ключик носила там же, где и крестик, чуть пониже. Верность, так верность.

 

- Клещ! - орал Витюха в телефон, - я помню нашу дружбу! Интервью? Ты что! Книгу, книгу, Паша! Сможешь? Автор я, ну, якобы, чтобы прошло быстрее. Обо мне «Свобода» столько передач сделала! Гонорар поделим, все честь честью, у нотариуса. На 30% согласен? Предлагают написать и за 10, но дам право тебе. «Каширская», автобусы у последнего павильона… Да, прямо сейчас!

 

«Клещ» – прицепилось за ядовитые вопросики Вер Иванне, вечно закутанной в серый теплый платок. Если надо было кого-нибудь от вызова к доске отмазать, руку тянул Краев. Особенно волновала его физика времени – для третьего класса чересчур, да и слово «физика» позже поймалось, но завести классную с ее педтехникумом, натурой простенькой, по-деревенски сочной, ничего не стоило.

Кличкой Постриг расковырял сморщенный краевский корень. Ковыряльщик оказался узнаваем, будто вынутый из спиртового раствора. Перебрасывание с зоны на зону и вся карательная психиатрия впрямь дали бесстрашному беглецу эффект нестарения. Прежними были несмыкаемые губы и шило в пятках. Ничуть не изменился Постриг с тех самых дней, когда со звонком всей ватагой выкатывались на перекрестье завешенных кленовыми сетями улочек, не замечая углового, гипотенузно повернутого, балкона. Балкон держался на хилых атлантах, а львов и королевского происхождения бабочек по сизому фасаду школы (замыслом и начальными двадцатью годами – гимназии) Краев увидит впервые в один из апрелей совсем другой жизни.

 

Здание-неф вело к задворкам оперного театра (он же и Горбиблиотека – зиккурат со статуями читающих Рабочего и Комсомолки, «большой стиль»). Серые крылья зиккурата встречали аэродромного простора площадь – с высоты она смотрелась крестом – четыре угловых сквера оставляли довольно места и футболу без правил, с портфелями, обозначающими ворота, и ледяному царству на каникулах. А дальше, мимо памятника Чапаю, шашкой зовущего на штурм Горкома, хоть в Волгу ныряй, хоть уносись параболой. Был и такой апрель – вьюжило, чудилась совсем где-то рядом стучащая зубами перекати-степь. Пригни от пурги голову, либо вскинься и нечто устрашающее проори сонным подпоркам.

Но, вскидываясь, взгляд уцепится за резьбу-модерн по среднему этажу и отступит. Отдельным гипсовым созданиям фасада явно удалось вспорхнуть – вакансии зияли, а бурлаки-атланты на вздувшихся, кой где обнажающих арматуру, кронштейнах, все так же с подгибом несли балкон кабинета географии.

 

Чистилище предшествовало кабинету: чулан со шкафами, узкий, как Босфор и Дарданеллы. Не стесняясь прохожих – что им за дело в пургу до забитой досками вялотекущего ремонта бесхозной глыбы! – Краев рывком (весовая отметка дрожала в районе 64-65 кг все послешкольные годы) стал подтягиваться на кронштейнах, цепляясь за столбик и, обдирая ногти, кое-как оседлал парапет. В двери торчал осколок стекла, надо было выгнуть руку и нащупать внутреннюю задвижку. Пол был весь в газетах с натеками белил, зато на столах ни пылинки, на черной, сморщенной поверхности его стола клинопись Ира + чуть покрошилась, одряхлела. Разгладил место ладонью – ее пробило искрой. Отдернул кисть, потряс – свечение куда-то стаяло. Путеводный запах – старого дерева и свинца – отсутствовал. Тем более мышей – их здесь никогда не водилось. Тем более их вечных врагов – оборотней. Знал Краев, кто сейчас танцует за снятой с петель дверью, если шагнуть, как он и хотел, в закуток: гладковолосая, лукавая чистюля Гердмайер. Прикладывая к сжатым губкам подол фартука. (Выбор не в «быть или не быть», а в «совпасть» или «совпасть навечно»). Кокеткин локоток, схваченный – играл, выскальзывал. Совсем не как нижняя часть затылка и что-то влажно мармеладное со стороны обратной. На них, целующихся, сыпались рулоны карт со шкафа. Упав, Ирка, хотя и отворачивалась, звала руками – жесткими, как турник. Духота близкой, цветочной кожи, подступала полдневным – в кузнечиках – оврагом – покатиться и утонуть. Любовь? Сознаться в этом было страшно. Только сразу, сразу и никогда. Холодные губы оказались ранкой с подвернутыми берегами. Первый опыт смерти.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

5.

 

Роналд-кочерга и колобок Михал Сергеич обменивались супругами на палубе противолодочного крейсера «Пушкин». Протокольная улыбка простака-ирландца шириной превосходила щуку из рыбацких баек. Генсек держался солидней, взяв под руку обеих женщин, теперь уж точно своих. Замерла в ожидании дозволенного поцелуя напудренная Нэнси, Раиса Максимовна щурилась, помня о строгом положении анфас. Обе придерживали шляпки.

 

- Раечка-то наша! – О. скосилась на ч/б экран, колдуя над сковородкой, где лук для жареной печенки уже пошипливал. – Купишь такую шляпку? В Таллинне?

- Куплю.

- А коммунизм?

- Ты о чем?

- Его когда-нибудь отменят?

- Отменять идею? – Краев подался с табуретки, деля кухоньку раскинутыми руками надвое, невольно передразнив улыбку Рейгана.

- Мне лучше, как у Раисы Максимовны!

 

Весь июль О. просидела у раскрытого на темный двор окна, без макияжа в чалме после мытья головы и грубом, рваном подмышками халате, делая карандашные наброски, перемежаемые чтением «Истории» для выпускных классов и «Волшебной горы». Когда удавалось что-то наварить с фотографами – а без них что за работа? - Краев притаскивал флоксы, помидоры, «Цымлянское» либо «Негру де Пуркарь», дыню, чеддер (на крайний случай – плавленый), реже сочные, размером с миниатюрный пень (только без концентрических прожилок и колец) куски говядины, сам отбивал и сам все нарезал, красиво раскладывая по тарелочным ободкам. О. спала до полудня, порой до 3-х, ложилась гораздо позже Краева-жаворонка, продолжая в полусне лопотать недописанные слова. Опасения первых минут первого же вечера были безжалостно затоптаны, как тлеющие окурки. «Домашняя» О. его не то, чтобы устраивала, не то, что бы она была в его власти, он словно касался чистого листа жизни, дул на него, разминал. Кухня, распахнутая на июльские липы, отфильтровала запахи двора, пацифик, тушью наведенный на зеленой, грубо крашенной стене, пульсировал в неверном полете мошкары вокруг О. (перестала краситься – куда выходить?) и Краева, который все это незаслуженно-заслуженное воздаяние принимал. Он полюбил возвращаться вечерами со стороны детсада и трехэтажки, сложенной пленными немцами. Сквозь хаотические заросли первым – паф-паф! - целилось залепленное желтыми газетами окно соседа (дела о «Сессне» не завели, никого не интересовала опечатанная комнатушка, лето - живи – не хочу), на этом фоне и выпрастывалась ночниковая лампа, от мурлыканья которой сводило мышцы языка.

Отпущен был этому аутизму, этим берложьим объятьям под зубрежку пунктов Эрфуртской программы, без малого месяц. А дальше с первых же дней южнее Сухуми, где к марле занавесок подкрадывался гребешок холмов, пахло паутиной, свежей киндзой, подложенной под виноград (а для остроты - куриным пометом), зацвели трещины в «отношениях», как на витраже (подделке под венецианский).

 

Все чаще и на его руках в воде, и застегивая босоножку над умывальником у выхода с пляжа, О. была одна. При этом, никак не демонстрируя уход в себя. До шести вечера только в комнатах и можно было спастись от жары – от жары, но не от канонады петушиных оргазмов, а за фанерной стеной отзывчиво резвились спортивного типа девица с пирсингом и ее накачанный спутник, тоже москвичи – впрочем, О. штамп о прописке предстоял месяца через два.

 

- Не передумал?

 

Они лежали, разделенные «Волшебной горой» – О. уронила на Краева обложку – и его сборником (в голове), который составлялся, пересоставлялся бесконечно, давая экзотические побеги поверх заборов, смоковниц и полуразрушенных балкончиков на всем извилистом спуске до шоссе перед входом на пляж и обратно – по вязкому зною.

 

Промедлить с ответом чуть более секунды, означало обессмыслить тот первый вечер и ночь с фантастическим «вознесением» Роман Матвеича, но Краева опередили:

 

- Хочешь?

 

Спросила и равнодушно, и нет. Два оттенка сразу. Второй произвел бурю. Раньше такого не водилось, раньше он брал ее сонную. Пусть притворно сонную. Заторопился, зажатый, серьезный. Самый момент - выстрел – неуклюжий вскрик, внутри же, кроме отчаянно победного «ну, наконец-то!» растерянный отлив разочарования. Теперь его очередь была шептать «прости». Ничего не ответила рыбка, хвостиком плеснула. Уголком простыни с гадливостью (радостной!) оттерла на внутренней стороне бедра бедные следы мужского салюта. Убей меня.

 

Его убить – она бы и не заметила. В Киеве ждали вещи, надо было туда лететь («ты ведь не передумал?»). Нет. Рассеянно проводил на рейс – от взлетной полосы вдруг пахнуло коридором перед соседовой дверью. Это было реальней их поездки сюда, реальней моря и мелкой-мелкой при впадении в него Келасурки, где Краев нарыл песка, чтобы месить его джезвой, пока не вспыхнет шапка пузырьков под самым выходом из горловины. Кофейню с лавками на воздухе, где О. после каждой выпитой порции опрокидывала чашечку от себя, всматриваясь в осадочную вязь рисунка, навестил специально для консультации: какой песок взять, чтобы совпадал вкус – с какого места?

 

- Адын? – участливо поинтересовался юнец в колпаке, нещадно всякий раз сжиравший глазами вырез на сарафане О. – Вазьмы Москва (он подмигнул) – сварю! Каждый утра. Вам жена. Куда отпустыл?

- За сколько в месяц?

- Э-э! Денег не хватыт.

- 200?

- Почему 200? Дэньги… - он махнул мечтательно, - какой разница? Ты точно не будет. Рейган не позволит!

 

Сигналы, уловленные репортажем с «Пушкина» резонировали с чутьем О. – и у нее все только-только начинается. Ребенок от Краева возможен при одном условии: она уезжает к матери в Сарапул. «И меня ты больше не увидишь. Ни меня, ни его. Выбирай».

В декабре он выбрал. Назавтра же после ультиматума отправился к вечерне в Троице-Сергиеву, за благословением против аборта. Готовый пожертвовать этим ребенком, лишь бы она осталась, она вместе с их июлем, которого, по всем логикам (и его же собственной, самой безжалостной) не могло быть нигде, ни в одном из временных отростков, - мыслимых теоретически, но по энергетике перехода (физики бы посмеялись такому дилетантству) – отнюдь.

 

Поди, не первый раз? - грузный о. Дмитрий (поговаривали – из богемы) не щадил причастников, – Любила… разлюбила… Половина жизни-то, большая - он с воинским равнодушием оглядел Краева, - прошла!

     

Вверх-вниз - пожевал губами, нагибаемую голову покрыв платком, и пристукнул по ней в четырех местах увесистыми пальцами. («Как попоной», - некстати сравнилось оглушенному, конечно же, диагнозом отнятых лет). И ведь не хватило веры. В итоге все сделал, как просила. Нашлись (взаймы) и деньги, нашелся молодой – с шуточками – доктор через институтскую ее новую подружку – делал с обезболиванием. Подружку же – она частенько ночевала у них на полу, и ревновал не к ней, - к часам похищенным ею. К общему их веселью, секретам, курению взахлеб. Теперь, возвращаясь двором, если не видел слева от расклешенных газет зажженной лампы, злобно ускорял шаг, а если мерцало – еще не факт, что застал бы одну, пусть зыбкую, встрепанную, и опять же, недотрожную (все предчувствия сбывались, как снежный ком), но ведь одну, и значит, оставляющую шанс вернуть июль хоть в декабре, хотя бы проекцией, типа гербария.

 

За неделю до Нового Года все было кончено. Нервную, курившую до последнего момента, чуть что – порывающуюся на рыдания, отвез в больницу за «Молодежной». Экскурсии кому-то сбагрил, было паршиво, решил навестить сокровенных места – и уже с первого, с Таганки, где вниз от вечной реставрации Мартина Исповедника откидывается Большой Дровяной, стиснула тошнота, будто бы рожать – или не рожать – ему. Единый позволял заходить в метро бессчетно, но как пересел на Кольцевую, так и забылся, выйдя на слякотную темень к своим же утренним затоптанным следам через две или три жизни.

 

Той же дорогой он вел назад О. сквозь фонарную синеву. И только в эти минуты она безраздельно ему принадлежала, как бы им же и убитая. В деревенском платочке (обещанную шляпку потеряла на вечеринке у сокурсников), летящая, воркуя и себя же пересмеивая, она пошатывалась – было действительно скользко, или это Гольфстрим подставлял раскатанную дельфинью спину? – хлопья не успевали сбиться в снежки, съедаемые; так выносят из приливных оползней и бережно кладут, с замедлением, на груботканое покрывало тахты – оно самое, оно и есть, обратный рапид, имена забили рот хлопьями – двух мало? – вы сидите в скромном бюргерском трамвае, вдруг: «А сколько бы ему сейчас было?» (почему-то всегда сначала думается, что мальчик), потом пьете друг напротив друга (бросила вашего же разлучника, уйдя в яркий, пустой, как хлопушка, но ведь и подлинный, красивый роман, как на шампур, насаженный на стальную ветку между вокзалами-близнецами, вы чокаетесь – дескать, давай все простим, и опять буравит бесполезным: «А сколько бы ему сейчас..? Или ей? Нет, ему, наверное…Я так жалею…», - но теперь ты вылечен, у тебя юные сосуды, прежняя жадность, совсем не мстительная, оно тебе зачем, если, наконец-то, бери? Тебе – ты позволил, слабак, и вот, впущенный, обживший эту слабость со всех сторон, скоблишь, трешь до дыр, потому что сорванное с гаек и костей, недолюбленное, любимое по ошибке (из гордой готовности «все равно кого»), однажды врывается и валит муторными хлопьями по мозгам, кувыркающим душу, которой весело, если не поздно, капать на подзеркальник и прятаться за солеными, радужными брызгами криков: «Убийца! Убийца! Убийца!».

 

три-четыре-пять - пора улетать. Кто не спрятался…