2:25p |
Солнце в зените напоминает дерзкую шлюху периода угасания. Блеклое и сырое раздражает своей ненужностью, источая серость, как признак затянувшегося заката носителей протоевропейского генома. Старая часть города, расположившаяся в припортовой зоне, служит образцовым примеров безысходности всего того, чему поражались обманутые трехтысячелетним мороком прогресса. Где-то у портовой площади, где торгуют барахольщики свой бесхистростный несчастный скарб, я видел плачущего китайца, одетого в незаметное: китайца можно было принять за полевую мышь, за сморщенное насекомое - блеклость его могла конкурировать лишь с блеклостью чертого зенитного солнца. Товар его предельно жалостен, отдает дешевой достоевщиной: какие-то бирюльки, испещренные полустертыми иероглифами, значки председателя Мао, выполненные в четырех вариантах, - видимо, подсознательно китаец фэншуйствовал, ибо наличие четырех ипостасей председателя, знаково исходящее из богатой алхимической традиции поднебесной, надломанная чашка с золотым узором, напоминающим узоры на полотенцах времен советского, несколько бусинок с благословенных четок буддийских монахов и самая малость инжира, завернутая во вчерашнюю газету. Газетный сверток, словно издеваясь, словно вокруг кривые зеркала, глумливо деформировал плохо пропечатанный портрет чиновника с заплывшим лицом. Там где обыватели склонны искать признаки тайных смыслов - на переносице - пестрели помидорные островки, на губах засохли хлебные крошки, на левой газетной щеке сморщенным эмбрионом скукожилась раздавленная муха. Плач китайца расстрогал меня - помыслы мои были чисты, - но заплакать в такт я не смог, лишь неуклюже расшаркался и кинулся в ближайшую подворотню, вон от тошного рынка, от китайца с его таинственными слезами. Полдень. На пути нечто совершенно невообразимое - массивная ротонда католического собора. От резных ворот тянется жидкая неторопливая струйка прихожан, возвращающихся с утренней мессы. Прихожане одеты преимущественно в черное, дамы надменны в головных уборах викторианского периода, самцы же просто смешны в одинаковых мешковатых тройках, коротко стриженные, с глазами пристыженных киргизов. Мне, растревоженному, чудится, будто храм подобно огромному чудовищу извергает резные тела проклятых духов с рисунков Фрудда, пробуждая первобытный страх. Я застываю в недоумении. Как скоро прекратятся муки мои? Впереди лабиринт узких улиц с ничего не значащими названиями. Я пробираюсь сквозь инфернальную пустоту трущоб настойчиво и с ранее не присущим мне сосредоточением. Грязь и смрад способны вернуть нас, ведь там, где мы все прозябаем, все скрыто, сжато, загорожено мириадами навязанных мыслей, отчуждающих привязанностей. Лишь тот, кто способен наслаждаться гнилью, - достоин обрести легкость и некоторую степень понимания. Чувствую себя сидящим в нескончаемой ванной - стены этих домов облицованы кафелем - я такого более нигде не видел, только здесь - в проклятом Лиссабоне. Кафель завораживает, с непривычки хочется прижаться к нему щекой, ощутить прохладу, почувствовать воду, стать мягким и поплыть, но я сдерживаю себя. Кафельная улица с грехом пополам пройдена, далее меня ждет лестница, я иду по этим латинским ступенькам очень осторожно: держусь за перила, стараюсь не смотреть по сторонам и не думать о смерти и увечьях. Я, конкистадор, спускаюсь по лестнице португальской эдаким Кортесом: азарт переполняет меня - сдобренный не кашасой, а липким потливым страхом. Моя реконкиста внезапно заканчивается. Нет, не терпкие джунгли окружают естество мое - лишь грязный переулок, наводненный оборванцами пубертатного возраста. Они визжат, тычут своими черными пальцами, лопочут чего-то. Дети негроидные, дети-мулаты, старухи, чья расовая принадлежность не поддается сиюминутной идентификации, - могут быть опасны, когда не знаешь, где твои друзья и кто твои настоящие враги. Тут я по-настоящему загрустил. Проклятый город обезоружил меня, внушил мне чего-то, чего не стоило бы внушать человеку, выращенному в двух различных системах межчеловеческих отношений. Я понял, отчего плакал так горько китаец на рыночной площади, но индивидуальное начало во мне развито значительно сильнее, поэтому я не плачу - только поэтому. Надо мной бесконечные арки, все полуразрушено, обветшало, этот камень сточило время, пустынный ветер марроканский обесцветил возведенное; этот город словно череп на древнем пустынном кургане: мутные проспекты - глазницы, в них песок, старость, практически смерть. Громоздко как-то, неуютно, хочется спрятаться, вжаться в землю, пропасть, переродиться далеко отсюда, никогда здесь не бывать, не помнить наконец. Молите своих богов, пусть отрабатывают награбленное, эгрегоры ваши терзайте нещадно - все средства хороши, когда надо защититься от Лиссабона. Темнеет, стоит позаботиться о ночлеге. Лобное место пестрит вывесками заведений по раздаче постелей страждущим отдыха. Я поднимаюсь на третий этаж, темно, опять кафель. Заведение обезоруживает своим ориентальным наименованием - "Фатима". Я покорен: в слове этом величие востока; приторный шербет, исполнительницы танца живота, томные ночи Каира, караван из Медины, зернистый гашиш и все остальное. Чушь. Я вхожу: кафельные стены, ну, конечно, неторопливые арабы; мне хочется зарезать тех, кто опрометчиво называет меня семитом, зарезать этих арабов, услужливых и надменных, зарезать себя. Я устал, усталость породила макабр во мне, желание убивать и быть убитым. Вместо раскаяния меня ждала маленькая комнатенка, напутственная речь человека, наделенного при рождении именем пророка и внешностью активиста бригады мучеников Эль-Акса, заляпанная стена, матрас, изгаженный чей-то спермой, короткая передышка, вновь обретенное спокойствие. Я засыпаю, мне снится Родос
Current Mood: awake Current Music: digital poodle - head of lenin |