|
| |||
|
|
Лет до 27 я помнила «всю свою жызнь» очень ясно, вплоть до каких-то младенческих будней. А после – вдруг забыла все к чертовой матери, как выключили. Нет, конечно, я могла рассказать что-то по накатанным рельсам – но вот картинок больше не показывали. А тут эта унылая свистопляска с выборами (да, я знаю, что уже не модно говорить «выборы», а надо говорить «жутконос») и, видимо, я так упорно, с такой неотступной ледяной ненавистью думала об этих лживых восьмидесятых, что мне показали во сне два куска из децтва. И я написала мемуар – настоящий мемуар, долгий и подробный, как супружеская обязанность, сочинение на тему «как я провел Он тут, под катей, так что вы туда просто не лезьте, если мемуаров не любите, и будет всем счастье) ... Давным-давно, когда мне было лет девять, наши соседи по площадке, одна еврейская семья, добились разрешения на выезд в Израиль. Была эпоха застоя (до сих пор не понимаю – почему «эпоха», это же лет десять всего?), и простое путешествие весьма парадно обставлялось – отъезжант объявлялся предателем Родины и врагом, должен был сдать квартиру и машину, по-моему, государству и подписать бумажку о том, что никогда-никогда не вернется. А еще его клеймили в газетах и по телеку. Не знаю, со всеми так было или нет, но Марика (конечно, его звали Мариком, как же еще?) это дело не обошло. Наше парадное наводнили массмедиа – я не очень хорошо все помню, так, рваный видеоряд – вот Марик, представитель редкой для мужчины интеллигентной профессии «библиотекарь», бледный, рыхлый, круглый, похожий даже не на луну – на отражение луны в темной воде, и вся его перепуганная семья (маленькая еврейская жена, маленькая еврейская теща и двое маленьких толстеньких очкастых еврейских детей) – сидят на чемоданах в уже пустой почти квартире, на них светят софитами злые дядьки, а злая тетка лающим голосом задает злые вопросы и тычет им в лица микрофоном. Марик отвечал очень тихо, и взгляд у него был совсем подводный – в себя. Я вообще удивляюсь, как он смог все это вынести – маленький тихий человечек, который никогда не поднимал глаз. И ходил-то он боком, вдоль стеночки, и в лифте ему никогда не хватало места, а тут такое… Я понимала, что все у них плохо, но завидовала страшно – еще бы, они уезжают путешествовать и увидят весь мир. Откуда-то я знала, что не каждый может уехать странствовать, а уж я – точно никогда. Мама говорила мне частенько «Не высовывайся, горе мое. Если не научишься молчать – посадят тебя, вот увидишь. А я тебе буду пирожки носить». Тюрьма и пирожки почему-то были неразделимы в мамином понимании, а так как со мной «все было ясно», то первое, что мама научилась готовить – это они и были. Она как раз и пекла пирожки, когда к нам пришел человек в кепке и каком-то на редкость мерзком синем плаще, и сказал маме, что она должна подписать письмо в газету от возмущенной подлым предательством общественности. Мама вздохнула, кивнула и прошла в кухню, вытирая руки. Человек следовал за ней затаив дыхание, сел и даже снял кепку. Это всегда так было – мама была очень красивая – невысокая, ладная, зеленоглазая, с длинными каштановыми кудрями, которых никакие шпильки не держали. Вот и тогда она раздраженно мотнула головой, по полу зазвенело, а волосы свободно рассыпались по спине. Дядька совсем забыл дышать, вспотел и судорожно сжал кепку, а мама, закрутив волосы в пучок и мимоходом закрепив их дядькиной же авторучкой, сказала: - Ну, что тут у вас, давайте. Гло, принеси ручку… У дядьки наконец появился повод отвести глаза от моей родной матери, он посмотрел на меня, потом опять на нее – и стал сублимировать сексуальную энергию в творческую. - Так, - сказал он, - подождите. Пусть ваша девочка переоденется в школьную форму. А? Ты же в школу ходишь? – это уже мне, - и вы тоже что-нибудь такое наденьте…э-э…поспокойнее,- добавил он, стараясь не смотреть на мамину открытую кофточку в васильках, - ну-у-у…эээ….вы понимаете? Поскромнее…А я сейчас за фотографом схожу, и мы вас сфотографируем для газеты – как вы подписываете письмо. А? Он дернулся было с табуретки к выходу, но тут на сцену внезапно вышло я, и, сжимая кулаки, сказало тихо-тихо: - Ничего мы не будем подписывать. И в газету нас не надо. А они никакие не предатели, а просто уезжают. А вы все врете. А они никакие не предатели, мы их знаем давно, они хорошие. А мы ничего плохого не будем про них писать, правда, мама? – спросила я, не оборачиваясь. Дядька от неожиданности рухнул обратно на табуретку, глядя на меня ошалело и гадливо – как на заговорившую жабу. Потом приосанился, встал и попытался взять меня за плечо, но я отпрыгнула. Тогда он строго сказал маме: - Что же вы дочку свою так плохо воспитали? Что она несет? Вы смотрите за ней, иначе… Он укоризненно покачал головой, а мама, демонически расхохотавшись (красивые женщины себе это позволяют), спросила, наступая на него: - А иначе - что? Посадите девятилетнего ребенка, что ли (и далась ей эта тюрьма)? Мама нервно поправила прическу, обнаружила там ручку, выдернула ее, села к столу, быстро подписала бумагу, и, царственно протянув ее дядьке, сказала: -Вот. Берите и уходите. Дядька помялся, но бумажку взял и ушел, тихонько прикрыв дверь – против мамы приема не было. А она, тяжело сложив руки на столе, сказала мне: - Ну, что ты вытворяешь, а? Вот теперь на работу донесет, и начнется…Ты же не понимаешь, что делаешь, у нас теперь такие неприятности будут… В этот момент в дверь снова позвонили, мама вздрогнула, схватилась за сердце, и пошла открывать. На пороге стояла Раиса Михална, марикина теща, держа в руках как хлеб-соль синюю бархатную коробочку. - Аничка, можно к вам? – спросила она робко. Мама буркнула: -Конечно. Проходите, – и кинулась к духовке с пирожками – ей было стыдно из-за письма. Раиса Михална прокралась к столу, и села на табуретку из-под дядьки. Мама, пошуровав в духовке, поставила на стол тарелку с пирожками. И села сама – уже с законно покрасневшим лицом. - Вот, - сказала она, пододвигая тарелку к гостье, - угощайтесь. Чаю сейчас еще…. Доча, поставь чайник, пожалуйста….Что вы хотели, Раиса Михална? - Аничка….Мой Мурзилочка…Вы понимаете, мы уезжаем, и никак не можем взять его…Я хотела вас просить – присмотрите…. Раиса Михална поднесла руку к лицу, и прикрыла глаза, сдерживая слезы. Мурзилочка – это был кот, редкая дворовая дрянь. И как только вырос такой в приличной еврейской семье? Здоровенный, рыжий, облезлый крысолов, почти без ушей, он шлялся, где хотел, изредка вызывая Раису Михалну из дома воплями. Она выходила, выносила ему тарелочку рыбного фарша и сидела рядом на скамейке, а Мурзилочка быстро и неопрятно пожирал принесенные дары. Потом он вытирал лицо руками, забирался на колени к хозяйке и звонко урчал, пока та его наглаживала. Вот такая была у них любовь. Мама, ненавидевшая кошек всем сердцем, участливо кивнула: - Не беспокойтесь, Раисочка Михална. Девочка моя очень любит зверушек, вечно в дом тащит всякую сво…то есть, птичек там всяких, ежиков, ужиков…Присмотрим за вашим котиком…. - Аничка, спасибо…вы добрая душа…вот, я хотела…на память..не подумайте плохого…. Гостья протянула маме принесенную коробочку. - Ну, что вы, - сказала мама, и поставила коробочку на стол, - Ну, что вы, ничего не надо. Но, не совладав с любопытством, все-таки открыла. Мне тоже стало интересно, я подлезла под материнский локоть, и заглянула в коробку. Там, в синей бархатной мгле, мерцали змейками серебряные ложки – ровно дюжина редких красоток с тонкими дивными хвостиками. Мама ахнула, потрогала пальцем бархат. - Ну, куда нам, - сказала она, как-то беспомощно обводя рукою кухню, - Нет, мы не можем взять, извините… - Это мамины, - Раиса Михална все-таки заплакала,- мамины…я не хотела продавать…хотела оставить кому-нибудь…не подумайте плохого… Она плакала горько, как маленькая, вытирая слезы пухлыми кулачками, и мне стало так жаль ее, как будто это я была – хорошая еврейская женщина, а она – сероглазое тонкорукое дитя. - Мама, мам, давай возьмем их, мам? Видишь, она же плачет…Ну, мам…их же нельзя чужим…Смотри, они как живые…А мы их спрячем, а потом отдадим…А, мам?- засуетилась я. Мама вдруг тоже засопела и разревелась - Не плачьте, Раисочка Михална, не надо,- всхлипывала она, - Конечно же, приносите…что хотите…Мы все сохраним, не беспокойтесь.. Тут мама набралась мужества и сказала: - Простите меня, пожалуйста, Раиса Михална…Я подписала какую-то гадкую бумагу против вас…. А Раиса Михална сказала: - Это ничего, я все понимаю – вам здесь жить… Они сидели и рыдали, не обнимаясь, и даже не держась за руки, они же не были подругами, понимаете, а я стояла рядом, как дурочка, и не знала, кому сунуть огромный клетчатый платок. Он был один. Так у нас появился «кот с приданым» ( дюжина серебряных ложек и две хрупкие фарфоровые чашки, белая и золотая). Ложки были сразу похоронены в нижнем ящике комода под льняными простынями, а чашки арестованы на полке за стеклом – из них так никто никогда и не пил. Я как-то раз спросила маму: - А почему ты ими не пользуешься, мам? Они же красивые… Мама пожала плечами: - Не знаю. Не могу. Я буду чувствовать себя мародером, понимаешь? А кот ничего, прижился. Правда, не без сложностей. Для начала ему пришлось сменить привычки. Мама ленилась выходить за ним на улицу, и я две недели обольщала мерзавца, чтобы приучить его обедать дома (заодно научила приходить на свист. Очень удобно – вышел, свистнул – и вот он, кот). Потом мама и Мурзилка пали жертвами рока. Мама терпеть не могла кошек, не переносила просто, а они к ней, наоборот, липли и лезли. Вот и Мурза, завидев маму, бросался к ней, ластился, льнул и тоскливо орал: «Ыу…ыу». Мама, брезгливо поджимая ноги, не менее тоскливо орала: - Ой, уйди от меня, гадина…не трогай меня…уйди, гадина… Понятно, что через месяц кот отзывался только на Гадину (ну, и на свист – но свистеть мама не умела). Все бы хорошо, но кота регулярно воровали окрестные дворники – потому что крысолов. И если Гадина не появлялся дома больше суток, мама начинала тихо паниковать. - Украли, опять украли нашего Гадину, - причитала она, - изверги, уморят животное…как я посмотрю в глаза Раисе Михалне? - И правда – как?- удивлялась я, - Она же в Израиле… Мама смотрела на меня с упреком: - Ты тоже – безжалостный изверг, - говорила она, - идем искать кота. Немедленно. И мы отправлялись в поход. Мама шла, устало цокая каблучками, и, не стесняясь, голосила: - Гадина! Гадина! Где ты, Гадина? Отзовись! А я таксой шныряла вокруг, заглядывая во все подвальные окошки. В конце концов, из очередной дыры раздавался знакомое «ы-ы-а-а-а-у». Оставив меня морально поддерживать заключенного, мама разъяренной птичкой бросалась к вору-дворнику. - Бессовестный, жестокий человек, - напускалась она на беднягу, - сейчас же отпустите нашего котика! - Да что вы, гражданочка, шумите? – тот вяло тащился к подвальной двери, гремя ключами, -ну, посидел денек… Так крысы ж одолели… - Денек?!- голос мамы достигал трагических высот, - Вас бы на денек в карцер, да без воды! Вы ведь даже пить ему не давали! Дворник чесал пузо и покаянно вздыхал: - Ваша правда… Не подумал я че-та про воду… Освобожденный узник не спешил покидать темницу. Нет, он, конечно, выбегал, танцевал вокруг нас индейский танец, а потом, поминутно оглядываясь, возвращался в подвал, откуда и взывал. - Поди, посмотри, - говорила мне мама, поеживаясь, - он же не отстанет. А ты не боишься. Я осторожно ступала в полутемный подвал, где Гадина, горделиво задрав хвост, прогуливался вдоль аккуратного рядка крысиных трупов. - Мальчик, ты молодец, - гладила я героя, - а теперь пойдем, а? Харош уже хвастаться… Мы возвращались домой, мама кормила кота, и, пока он ел, гладила его ногой за ушком (трогать кошек руками она так и не научилась). Гадина прожил у нас лет пять, и, несмотря на перемены (у мамы появился муж, а у меня – собака), был, похоже, всем доволен. У мамы, мучимой тем, что она так и не смогла побороть своей неприязни к кошкам, появилась странная привычка подолгу беседовать с котом и даже читать ему вслух (из «Пармской обители» и «Письма незнакомки», да). Отчим посмеивался над ней, спрашивал: - Что, не заговорил еще твой Пьер Без Ухов? Картинка и впрямь была забавная – круглоголовый, почти лишившийся в драках ушей Гадина, похожий на кормленую четвероногую совушку, смирно сидел на табуретке и следил очень внимательно, как мама переворачивает страницы. Если же она останавливалась и глядела на него, кот говорил «ммэ..»и тянул к маме переднюю лапку – продолжай, мол, что там дальше? Но умирать он ушел под дверь к своим бывшим хозяевам. Там я его и нашла, выходя ранним утром на пробежку – свернувшегося тугим бубликом и уже окоченевшего. Я разбудила маму, она пришла, опустилась на корточки рядом с котом, тихо заплакала. - Какой кот был, какой кот… Не забыл свою Раису, любил ведь ее…. - Мам, - я погладила ее по руке, - ну, тебя-то он тоже любил… - Ах, ты не понимаешь, - сказала мама, - у нас были очень непростые отношения… Да, непростые…
|
|||||||||||||||