(вербальных пояснениях) к несохранившимся картографическим первоисточникам. О первичности вербальных описаний свидетельствует и характер содержащейся в них информации, которая слишком конкретна и наглядна, чтобы быть продуктом переложения графического изображения в текст.Таким образом, о вербальных межевых документах можно говорить только как о самостоятельном типе отображения геоинформации. Этот вывод кажется тем более странным, что межевая информация, требующая только достаточно «узнаваемого» обозначения межевых ориентиров и примерного направления связующих их векторов, вполне успешно могла быть отражена графически уже имеющимися к тому времени картографическими средствами.
Явный примат «слова над графикой» не был обеспечен какими-либо функциональными преимуществами. Обладая значительной избыточностью (как самой информации, так и средств ее отображения), вербальные межевые описания слишком громоздки и неудобны в плане восприятия их содержания. Да и практическое использование их, подчас, вызывало столь значительные затруднения, что ставило под вопрос саму их функциональность. Так, чрезвычайная конкретность межевой документации свела ее значение почти исключительно к местному уровню. Использование межевых описаний на практике предполагало очень хорошее знание размежеванной местности. Чиновнику, не имеющему непосредственного отношения к этой территории, но вынужденному по долгу службы заниматься различного рода земельными спорами, практически невозможно было составить сколько-нибудь объективную картину дела, имея источником информации лишь межевые документы. Все это не могло не вести к затягиванию решений по земельным тяжбам, вызванному необходимостью сбора сведений по существу спора на месте от находящихся в тяжбе сторон и старожилов.
Оперируя объектами с часто недостаточно хорошо выделенными индивидуальными признаками, либо имеющими недолговременный характер и, во всяком случае, трудно локализуемыми в пространстве, межевые описания нередко сами вызывали земельные споры, причину которых следует искать именно в ошибках, свойственных линейному способу отображения геоинформации. Примерами подобных ошибок могут служить случаи, когда разные географические объекты носили одно и то же название (так, Ершовкой, служившей одним из межевых ориентиров, называли две различные речушки жители смежных Атбашского острога и вотчины Тобольского Знаменского монастыря [4]), либо, наоборот, один объект имел несколько наименований (так, речка Пиригримка Тобольской округи выступала в межевых описаниях также под именами Солянка и Московка [5]). Каждый из таких случаев вызывал необходимость разбирательства на месте, поскольку сами по себе межевые документы не могли сколько-нибудь ощутимо прояснить дело.
Итак, вербальные описания не имели средств к адекватному отображению пространственной информации, а практическое использование их было сопряжено со значительными издержками. Тем не менее, несмотря на принципиальную возможность отображения этой информации графически уже существующими к тому времени средствами, господство текста над картой наблюдалось почти на всем протяжении исследуемого периода. Причем, следует заметить, что последнее замечание касается не только межевых документов, но всего комплекса пространственной информации, нашедшей свое отражение в документах второй половины XVI – XVII вв. (например, «Поверстная книга», «Книга Большому Чертежу» и другие). Устойчивый стереотип об этих произведениях как «росписях» несохранившихся картографических первоисточников совершенно несостоятелен. Характер содержащейся в них информации никоим образом не вытекает, и даже никак не соотносится, с гипотетическими картами. А широко распространенный в то время термин «чертеж», упорно отождествляемый современными исследователями с географической картой, был полисемантичен и не может сегодня являться доказательством распространенности картографических произведений. Более того, стоит только отказаться от отождествления «чертежа» и карты, как многочисленные «мелкие» нестыковки, отмечавшиеся исследователями, найдут свое объяснение. Это и удивительно стабильная «несохраняемость» карт (с досадой констатируемая многими исследователями), это восхищение масштабом картографических работ, о котором якобы свидетельствует сохранившаяся опись «чертежам» царского архива 1575-1584 гг., где «чертежи» относительно небольших территорий занимали целые ящики [6], наконец, это многочисленные свидетельства о «ветхом» и «роспавшемся» состоянии многих «чертежей» [7]. Все это, по нашему мнению, говорит скорее в пользу книги, нежели карты. Собственно картографические произведения (довольно редкие в то время) вплоть до конца XVII столетия не были сколько-нибудь ощутимо востребованы практикой и носили скорее иллюстративно-дидактический характер (отсюда и их примитивность).
Современный исследователь волей-неволей проецирует на прошлое систему нынешних стереотипов относительно восприятия пространства и способов его (пространства) репрезентации. Сегодня, например, стоит большого труда убедить себя, что географическая карта не является естественным и даже самоочевидным атрибутом любого развитого общества, но есть исторически молодой способ отображения земной поверхности. Вместе с тем, констатируемое нами пренебрежение средствами картографии заставляет говорить о существовании вплоть до начала XVIII столетия такой системы репрезентации пространства, при которой карта почему-то не воспринималась как изображение земли «сверху» и, следовательно, не принималась за практически полезную вещь. Вполне убедительная модель такой парадигмы в восприятии пространства была предложена А.В.Подосиновым. Заинтересовавшись широкой распространенностью в античном обществе вербальных пространственных описаний, а также редкостью и нефункциональностью современных им картографических источников, он пришел к выводу об эволюции форм пространственного восприятия в виде последовательной смены первичной и вторичной систем ориентации человека в пространстве.
Исторически первой формой ориентации человека в пространстве (восприятия пространства), по мнению А.В.Подосинова, «можно считать ту, при которой субъект наблюдения (описания) полагает себя в центре наблюдаемого (описываемого) им мира, а все окружающие объекты воспринимает через призму их отношения к этой центральной точке» [8]. Подобное антропоцентрическое восприятие пространства достаточно хорошо объясняет «приземленность» вербальных пространственных описаний, привязанность их к конкретной местности, к легко вызываемым в сознании (памяти или воображении) зрительным образам, а, следовательно, к самому человеку. Модель эта объясняет и факт невостребованности практикой картографических источников. В рамках данной парадигмы репрезентации пространства карта просто не могла быть объектом практического использования, поскольку носитель этого типа пространственного восприятия не видел на ней себя, не мог еще абстрагироваться от своего эгоцентра в процессе отражения пространства. Единичные же случаи отвлеченного картографирования еще не могли преодолеть этого наследия архаики. И лишь достаточно высокая степень развития «геокартографического сознания, когда наблюдатель исключает из рассмотрения место своего пребывания как исходный пункт рассмотрения», приводит к возникновению вторичной системы ориентации – картографической [9]. Почему-то считается, что если бы такая смена парадигм пространственного восприятия произошла в Новое время, она была бы обязательно замечена.
Сегодня распространен стереотип, что только картографические средства позволяют получать пространственную информацию в максимально адекватной и емкой форме. И наоборот, отсутствие графически отображенной геоинформации означает не только отсутствие необходимых сведений о конкретной территории, но и не позволяет осуществлять в ее пределах сколько-нибудь продуманных управленческих решений. Исходя из этого стереотипа, следует проанализировать насколько информированными были управляющие органы в метрополии о колонии и в какой степени эта информированность проистекала из картографических источников.
Некоторые пространственные сведения о зауральской территории содержатся уже в «Книге Большому Чертежу» редакции 1627 года, хотя, по справедливому замечанию Д.М.Лебедева, отражают уровень географических знаний не первой четверти XVII-го, а последних 30 лет XVI-го века [10]. Д.Я.Резун, на основании анализа упоминаемой в этом произведении поселенческой номенклатуры, вообще посчитал характер этих сведений восходящим ко временам походов в Югру [11]. Поэтому по-настоящему первой попыткой власти упорядочить пространственную информацию из сибирской колонии, видимо, следует считать указ 7176 (1668) года царя Алексея Михайловича, согласно которому был «збиран… чертеж в Тоболску за свидетельством всяких чинов людей, которые в сибирских во всех городах и острогах хто где бывал и городки и остроги и урочища и дороги и земли знают подлинно… и то писано в чертеже порознь по статьям в кругах, также за свидетелству иноземцов и приезжих бухарцов и служилых Татар» [12]. Употребленный здесь термин чертеж не должен смущать (в рассматриваемое время он был крайне полисемантичен), если под ним и понимается некое графическое изображение, оно могло быть лишь рисунком, иллюстрирующим вербальное описание, и не могло иметь самостоятельного практического значения (что отличает вербальные пространственные описания того времени от легенды – вербального пояснения к современной карте, играющего сегодня почти исключительно вспомогательную, второстепенную роль). Основное, информативное, ядро данного произведения несомненно составляло вербальное повествование, где локализация и взаиморасположение описываемых объектов (главным образом поселений) обозначены через их привязку к известным (имеющим название) дорогам, рекам, озерам, а также через указание расстояний между ними, о чем, собственно, и «писано в чертеже порознь по статьям». Иными словами, первые географические сведения о Сибири, затребованные властью, имели наверняка чисто вербальный характер и, как можно думать, вполне удовлетворяли ее своей информативностью.