Если ты уплывёшь на Запад...
Спасено от удаления из МП
Пишу это письмо вовсе не потому, что писание желаемо, но из-за неведомого приказания, залёгшего в груди, оставляя позади четверть года и прочую мокроту, фиксируя себя в отражении нежданно разродившейся лужи, что повисла на угрюмой стенной панели, подмечая на краю чернильницы незнакомую муху, я всеми силами оттягиваю прощание.
Здесь ты сидела, да, здесь, позавчера, когда не унимался ветер, и зонты вырывало из рук; здесь ты сидела, да, вот это место я помечу жёлтым писком воли. Вот здесь, моя ненаглядная, с удалённым сердцем, ты пророчила нехорошее будущее всему, что видела: варану, ползшему вдоль балконных перил, сопле старика, забывшейся в глубине цветочной вазы, торшеру, давно уже сломанному. Всему, что осталось после урагана.
Ты сидела и грела руки над кастрюлей с варёной картошкой: руки твои пахли паром, чёртовым колесом. Я что-то чирикал по бумаге, разъезжал коньками стальных перьев вдоль линованного катка; на полях я подмечал выражение собственного лица – восемьсот крошечных гримас-гномышков, ни что иное, как цвет торжества.
Дорогая, ты сидела здесь в сочельник; в нашей стране нет такого понятия, однако я использую его просто так, фанфароном, использую его в жалком письме, которое дойдёт до тебя разве что в понедельник. Сейчас другой, незавидный день: если бы ты сидела здесь, то непременно обратила бы взор к изорванному календарю, посмеялась над тем, что вспорола его своими острыми длинными когтями, всё из-за жалкого пустяка, тлетворного пузырька, лопнувшего над потолком; но сейчас ты здесь не сидишь, и мне грустно.
О чём я хочу написать? Пожалуй, о Вялотекущей Страсти. Так мы прозвали уродливого варана, что полз вдоль балконных перил. Его снесло нам в большом яйце прямо с Юга – последствия урагана, нежданная распродажа; скорые подарки, падающие за просто так. Варан обладал каменной бронёй, он полз и видел цель, его целью была дохлая фиалка, росшая из горшковой земли. Я умолял – поливай-поливай, а ты сидела и рассказывала о том, каково это – жить с удалённым сердцем. Теперь варан не ползёт вдоль балконных перил. Я не знаю, почему Вялотекущая Страсть исчез так же стремительно, как и появился.
Что произошло за эти короткие два месяца? Они сошли с неба, да, заместо них водрузились солнца, эти довольные младенческие лики, помнишь детскую программу, начинавшуюся точно так же? Мы мечтали о беготне, а теперь я сижу в полутьме затхлого кабинета и канцелярской мушкой печатаю сожаление: сожалею, сожалею, что ты покинула меня так дурно, так…
В дверь стучатся. Кто бы это мог стучать? Я желаю сходить и проверить, но перо вычерчивает знаки: если брошу письмо, то никогда к нему не вернусь. А что мне дороже в эту минуту - сам не могу понять. То ли ты, то ли стук. Но он кончился, ещё не начавшись. А ты закончилась, успев несколько раз родиться. Я видел тебя в колыбели, в купели, у капеллана; я видел тебя на входе в безумную жаровню! Я видел тебя везде, но сейчас не вижу. И стука не слышу. Но письмо пишу.
Моё письмо быстротечно, как гопак. Весь вечер у меня продувало лёгкие, я чувствовал головокружение и готов был ниспасть в муки совести, готов был всерьёз подумать о причинах наследственного заболевания; отчего весь мой аристократический род болен, дорогая? Виною не разбитая антикварная мебель, доставшаяся нам случайно (перевозка беженцев, взорванные грузовики, краденые товары), нет, всему виною наша грязная кровь. Если бы я хотел – то вмиг бы рассёк вены теми же ножницами (вот они, лежат около груды пожелтелых от времени бумаг), но я не убивец, я никогда не убью человека! Дотронуться до себя ледяным клинком – вот оно, худшее из сновидений.
Мы все больны между мест. Мы все – тяжкий пробел, который надобно заполнить (злобная соседка с красными, как редис, глазами, поминает мне это с года нашего знакомства, а он, попрошу тебя вспомнить, столь далёк, как и та звезда, что плюётся в меня своим светом). Признаюсь, что в юношестве я был мастером дрянных побрякушек. Тогда мне вручили оловянную статуэтку, пипетку и кролика в знак почтения. Но буквально на следующий день мою семью депортировали в Астрахань! Астрахань! Говорит ли тебе хоть о чём-нибудь это мистическое слово, слово, вызывающее невнятные январские галлюцинации? Дорогая, прошу тебя: обрати на это особое внимание в своём ответном письме.
Собственно, я живу на вершине дома. Квартира моя приходится территорией Вечного Космоса, и оттого я так похож на латунь. По вечерам, когда соседи не включают музыки, и мне исключительно паршиво, потолок пытаются пробить большие камни. Не знаю, точно ли камни, но это большие и твёрдые тела, состоящие, судя по всему, из ненависти к моему хилому, неправдоподобному существу. Я отгоняю зловонные мысли чтением криминальных сводок: убийство на писчебумажной фабрике, эпидемия внезапных полночных поцелуев, вампирские шашни в полицейском отделении, стражи порядка заместо пылающих ракет фейерверка. Как полон событиями этот бренный мир! – поражаюсь я, наивно полагая, что газета, добытая мной в мраморной урне неподалёку от вокзала, не скисла буквами после долгого дождя. Только через час, когда потолок окончательно прогибается от больших камней, мне становится ясно, что дождь попросту вывернул газету наизнанку: буквы раскисли, они расползлись, заместо них пришло что-то новое, мутные пятна стихии, и теперь я читаю насмешку небес: убийство на писчебумажной фабрике. Какая к чёрту писчебумажная фабрика?!
Дорогая, мне холодно и хочется плакать. Метеориты усыпают потолок, а у меня даже нет щётки и веника, чтобы отогнать эту несносную вселенскую хмурь. За окном зарождается самосознание. Злобная соседка с красными, как редис, глазами, намедни выбросила в проулок, разделяющий наши дома, пришедшиеся ей не по размеру туфли. Малиновые, блестящие, скрипучие и новые, они манили меня своими шнурочными завитками. Завидев их одним чёрным утром, когда небосвод утопал в полётах искусственных спутников, я сразу понял – и даже проговорил вслух: эти туфли заслуживают того, чтобы в них погружались твои душистые ступни. Тогда я и замыслил кражу. Представим схему: в свете одинокого фонаря, да, полупризрак в кожаном пальто, с шляпой, сдвинутой набок, я цепляюсь пальцами за продолговатые каблуки, срываю обувь с брусчатки, прижимаю её к сердцу и бегу прочь, скрываюсь во мраке, поднимаюсь в квартиру, стараясь не шуметь ступенями, запираю входную дверь на всевозможные цепи, замки, щеколды, и кладу добычу на специально расстеленное полотенце. Отличная схема, дорогая? Правда, туфли я ещё не украл, они так и лежат посреди проулка, томимые ожиданием, и я каждый день боюсь, что их кто-то украдёт раньше меня. Спросишь, почему не возьму и не воплощу в жизнь задуманное? Всё просто: я боюсь сварливой соседки.
И снова кто-то стучится. В этот раз куда настойчивее. Сейчас я им отопру, любимая, подожди немного, всего пару минут, я отложу астероидный клинок и продвинусь к входу. Сейчас, только вытру инструмент тряпкой, положу его, выдвинусь и отопру. Одно мгновение, дорогая. Да не стучитесь вы так! Уже иду. Но я не поднимаюсь. И астероидный клинок всё таится меж большим и указательным пальцем. И я продолжаю писать. И чем громче стук, тем звонче моя литера. Дверь трясётся от их ударов, дорогая! Плакат с пряничным ковбоем норовит спасть с гвоздя! Дорогая! Неужели метеориты обрели конечности и решили вторгнуться в мои владения? Дорогая!
Ты уползла, пока я спал, уползла без одежды, нагая, в лунном свете похожая на пепельницу, я впредь так и говорил: моя лунная пепельница. Ты уползла без ключа, я не мог вообразить, как ты смогла проползти под дверную щель, нет, ты весьма дородна, телеса твои обширны и громадны, я бы даже сказал – вездесущи, и потому совершенно фантастической представлялась мне ситуация, в которой ты смогла бы преодолеть запертую дверь без ключа. Я спал и видел плохие сны: кому снится хоть что-то хорошее? Все эти скачки, бег души из сновидения в сновидения утомляют существо: пробуждаясь, мы чувствуем себя избитыми. А ты всё-таки уползла. В твоём запасе были семь часов моего сна. Ты могла вылезти в окно, но я живу на верхнем этаже, и ты бы наверняка разбилась об асфальт. И тогда бы я заметил следы твоих немытых ног – эти липкие, чёрные следы на брусчатке. Проулок кажется мне жалким для твоего ухода. Он неправдоподобен, как и я сам. Когда я гляжу на себя в ту лужу-воронку, что с каждым днём становится всё шире и мерно заполняет старую кирпичную стену, облепленную дешёвыми обоями, именно тогда я понимаю, что ты заслуженно покинула меня. В дверь перестали стучать.
Я не кладу астероидный клинок, он стал тёпел от прикосновения моих маленьких пальцев. Словесная пыльца льётся и льётся. Я бы желал, чтобы чернила окончились, я бы желал, чтобы чернильница опустела, и в неё можно было наливать дождевую воду, напиваться до упада, так, чтобы кадык бегал вверх—вниз, и было хорошо, но у меня нет кадыка, только этот истрёпанный костюм в полоску, который я ношу с юношества, с которым я прошёл триста тысяч ступеней, тысячу этажей, перепрыгнул пятьсот валунов. У меня нет холодильника, а еда мне противна. Я пытаюсь пить дождевую воду, но мой рот дыряв, и всё поглощаемое протекает мимо.
Ощущая себя обглоданной сушёной рыбой, человек перекупает у бедняка отчаяние. Я ничего не перекупаю. Я хочу похитить для тебя драгоценные малиновые туфли.
Выглядываю в окно, не переставая писать. Держу бумагу на поднятом колене, черчу знаки, подмечаю, что обувь всё ещё там, где она и лежала раньше. Прямо посреди проулка. Очистить бы эти каблуки от песка и прибрежной листвы. Когда мы с тобой гуляли вдоль пляжа, любимая, два урода в лимонном трико, в резиновых шапочках, под которыми скрывались наши прекрасные шевелюры, всё вокруг темнело. Воды были спокойны, и оставленное кем-то копьё торчало со дна, достигая неба. Мы говорили с тобой о предупреждениях с метеостанции: ведь они твердили, что налетит ураган, а мы не верили, считали себя умнее каких-то там дядек с пультами, никак не хотели возвращаться в квартиру и довольствоваться дарами супермаркета. Мы подбирали розовые ракушки и грызли их, песок залетал нам в ноздри, мы хотели чихать и не чихали, груди наши позорно набухали. С дозорной башни (как забавно ты именовала будку спасателя!) на нас глядели тусклая бронза мускулов, лазурная оправа очков. За нами наблюдали, а мы шли дальше. Берег заканчивался у подножия старинного моста, того самого, по которому тридцать лет назад я въехал в город из незаметного лесного роддома; ребёнок чащи, я был привезён в шум зданий, и с тех пор у меня никак не высыхали плечи. Больше всего я трачусь на салфетки и тряпки. Вытирать вечно намокающие плечи – жуткое, назойливейшее занятие. Как-то раз на меня, пятилетнего, исступлённо играющегося с флейтой пана, приезжала поглазеть графиня. Она была издалека. Приехав и отсмотрев мой номер, она заявила, что при всём благообразном облике этого дивного мальчика она не может взять его с собой на обучение, ибо такие мокрые плечи отпугнут всех возможных встречных.
Я был полностью согласен с графиней. После, конечно, горько плакал в гримёрной, утирал слёзы смыком от скрипки, но что вспоминать об этом? Уборщица, по ошибке заглянувшая в мою печаль, отплевалась и сразу же убежала. Я был один и взывал к образу сухости, той сухости, которой мне так не хватало; плечи измокали, а закреплённые на них вёдра спасали гримёрную от затопления. Тут ко мне постучались – коротко, обрывисто, три раза, - и я сквозь слёзы разрешил войти. Это была графиня, она пришла, чтобы попрощаться. С ней были многочисленные мужчины в костюмах.
Но вернёмся к тому, с чего начали. Варан, ползший вдоль осклизлых балконных перил. Невероятно цепкий варан. Вялотекущая Страсть. Однажды его принесло к нам ураганом – огромное яйцо грохнулось прямо на балкон. Скорлупа треснула, из прорези показались два ослепительных персиковых ока. Они мигали, пытаясь нам что-то сказать. Помнишь, любимая? Ты осмелилась дотронуться до таинственного существа - и оно тебя сразу же укусило. Непривычно больно, до малиновой, как брошенные туфли, крови. Тогда ты отпрянула и закричала на всю квартиру: «Смахни это чёртово яйцо! Инопланетный вирус! Инопланетный вирус!», - а я рассмеялся и пошёл читать газету.
Вялотекущая Страсть освободился спустя два дня. К тому времени яйцо уже сильно воняло, из его щелей сочилась сочная вода, она текла под комоды, кровать, душевую кабину. Дорогая, в эту минуту ты натирала мылом раскрасневшуюся подмышку. Я же, как всегда, читал. Каменный варан был чуток на любые проявление чувства – будь то любовь к мытью или же любовь к чтению. Он избрал дорогу гигиены. Его дикие пяты еле отлипали от ледяного ламината гостиной. Я не заметил присутствия зверя - больно интересная статья была напечатана тогда в газете. Не помню, правда, о чём. А ты, дорогая, заметила его сразу. Конечно… как не заметить страшилище, вторгшееся в твой душ?
Ты закричала и стала отмахиваться. Я понял, что границы безопасности – инвалидные жерди, на которых продержится лишь муравей. Схватил кочергу, которую всегда хранил под кроватью, побежал на крик. Варан был больше меня – один метр семьдесят три сантиметра – он рычал на тебя, любимая, стоя как человек, и размахивал свободными лапами. Поначалу я спасовал, подумал убежать, оставить тебя на растерзание, но мужское начало возобладало, возьми, мол, и ударь его, твоя кочерга куда сильнее, и я решился на убийство. Бац! – и варан был повален. Проржавленный прут его сломил. Я думал, что впервые прикончил животное, как вдруг ты запричитала: «Он дёргается, он дёргается!», и тогда мы поспешили запереть чужеродное зверьё на балконе. Очнувшись после сильного удара, варан неистовствовал. Бил по стеклянной двери, и та сотрясалась, как соседка в минуты душевного равновесия. Мы приставили к двери софу, комод, мой детский велосипед, которым я уже давно не пользовался, и вскоре зверь затих. С тех пор он полз вдоль балконных перил, величаво пожирая землю в горшках, глотая фиалки, гортензии, криптомерии.
Жизнь наша наладилась, и мы чаще обыкновенного позволяли себе наслаждаться. Ты бесконечно путалась в душевой с этими кранами, водами, парами, я же потонул в газетах, тысячами скопил их на антресоли. За месяц я посадил себе зрение до минуса семи, а ты истёрла свою кожу до прозрачности и ветхости, до сырого дряблого тряпья. Когда мы взглянули друг на друга – впервые протрезвев и бросив увлечения – то не смогли признать в чужих глазах знакомых нам некогда любовников. Ты постарела, я подослеп. Но варан-то полз вдоль балконных перил, значит, ничего сильно не изменилось. Тогда я облегчённо вздохнул, и ты вздохнула.
Но сказка длилась недолго: вскоре Вялотекущая Страсть исчез. В дождливый вечер, когда мы, обмотанные туалетной бумагой, играли в догонялки, на балконе что-то оглушительно заскрежетало. Мы взволнованно прервали собственное дыхание. За стеклянной дверью возникали разноцветные всполохи – будто китайскую шутиху неумело и несвоевременно запустили в движение. Мы, две розовые мумии, отодвинули велосипед, софу, комод, и резво дёрнули ручку двери. Хлынула прохлада, смешанная с запахом гари. Перед нами предстал пустынный разворошенный балкон.
«Где же дитя-варан?» - спросила ты меня, а я горько пожал плечами, сознавая, что это чудо божьего произвола более к нам никогда не вернётся. Осколки яйца смиренно дотлевали под горшками, мы пытались поднять их, положить на ладони, но тогда они тлели ещё быстрее, - не трогай инопланетную дурь своими потными человеческими руками. Вернувшись в гостиную, ты и я заплакали, а потом засмеялись. Нам хотелось продолжить игру.
Уже тогда ты ходила с удалённым сердцем и пророчила нехорошее будущее всему, что видела. Сердце вытащили, опасаясь твоей необычайной чувствительности. Доктора посчитали, что лучший способ тебя усмирить – это вынуть из груди живительный орган. Однако ничего не вышло. Ты ходила, ещё более звёздная, и болтала со мной ночи напролёт, покуда метеориты падали на крышу и пугали нас. Я смеялся с твоих анекдотов, как больной бешенством слон. А ты проговаривала неизменные юморески с таким видом, будто впредь никогда не улыбнёшься. Но ты улыбалась. Улыбался и я. Разговоры наши я повторял на артефактическом скоропечатнике Алисова, волшебной машинке, что отныне служит мне твоим туманным оттиском. Спасибо вам, Валериан Васильевич, за великое изобретение. Правда, я многое утаил. Записи наши сохранены, они пылятся под кроватью, там лежит и кочерга, которой я усмирил варана, но сам скоропечатник сгорел, да, слишком остервенело, не щадя механизма, повторял я на нём былые призрачные разговоры. Лента лопнула, клавиши вздулись, пружины вскочили, и всё пошло наперекосяк.
Я выбросил машину в окно, туда же, где теперь валяются туфли. Вообрази: на брусчатке – малиновая обувь и чёрно-золотой скоропечатник. У меня накатываются слёзы. Тяжело дышать и писать невмоготу. Писание омерзительно, но необходимо. Отпущу клинок – совсем потеряюсь. Потолок добивают метеориты…
Соседка мне более не показывалась, да и в дверь мне более не стучали. А ты, с удалённым сердцем, где теперь обитаешь? Куда мне отослать письмо, если я его закончу? Да ладно, это смешно. Я его никогда не закончу. Всем давно это ясно. Варан улетел, туфли пылятся, метеориты сыплются перхотью на плечи. У меня болит желудок. Хочется есть, а нечего. Считай, что я дохлый номер (похищенная вараньим языком фиалка). Твоё сердце отобрали – и ты в отместку решила отобрать моё. Порочный круг, взаимосвязь, близнецы, чующие, что они из одной деревни.
В последние дни своего пребывания здесь ты страстно рассказывала мне о какой-то автозаправке, о каком- то предлоге, о какой-то кириллице, о какой-то юле, о какой-то яблочной, о какой-то ручной работы, о какой- то невменяемой, о какой-то такой, о сякой-то упряжке, и я слушал тебя с живительным терпением. Потом ты долго лежала на софе и остывала от произнесённых слов, выложив язык на свежий воздух. Я прикладывал к нему свои холодные пальцы, и ты слегка морщилась. Твой язык был шершав, будто кошачий, и прекрасен, будто венский стул.
Перебирая в памяти всё, что ты сказала, я рисую пляж запустенья и предупреждение с метеостанции, ползшего вдоль балконных перил варана и кочергу, малиновые туфли, выброшенные соседкой, и незнание маршрута, незнание проулка, который разделяет меня и злодейку, незнание всего, что окружает мою космическую квартиру. Ты прощалась со мной тогда, лёжа на софе и остывая, да, ты прощалась. Жёлтым писком воли больше помечать ничего не стану. Всё мертво. Ты сгинула два дня назад. Или ты сгинула раньше? Трудно уже припомнить. Так или иначе, последнее воспоминание норовит выпрыгнуть из меня.
На следующий день после пропажи варана я решил помыться. Начисто выскоблив туловище, я не почувствовал удовлетворения. Решил постирать одежду. У меня имелся деревянный таз и надлежащие средства. Три рубашки, две пары брюк и единственный пиджак я замочил, оставил лежать в воде. Софа манила к отдыху. Ты бродила где-то рядом, я слышал твою напряжённую поступь даже во сне. Приближаясь к пробуждению, я хотел было разомкнуть слипшиеся веки, пойти посмотреть, как там бельё, пора ли уже вешать его на верёвки, как вдруг ты снова появилась в комнате и повернулась ко мне спиной. Я слышал, о чём ты говорила. Речь шла о Западе. Том самом, где, по преданиям, растёт самая большая ананасовая улитка. Ты давно мечтала о том, чтобы посетить этот край. Но в зловещую минуту, когда я притворился спящим, ты вовсю лепетала, почти сумасшедшая, о Западе, с таким придыханием, что мне становилось неловко. За стеклянной дверью носились кометы. Тогда я решил покончить со всей этой хмурью и пойти развесить одежду. Я поднялся, и ты убежала в спальню. Ранняя темнота пророчила падение…
Выстиранные рубашки, брюки и пиджак я повесил сушиться. Было нестерпимо звёздно, и сильно продувало грудину. Правда, я не сомневался в допотопных зелёных верёвках – знал, что они меня не подведут. Опыт прошлых лет подтверждал. Но ветер был неистов. Я поспешил вернуться в гостиную.
Как только я хлопнул стеклянной дверью, выстиранная одежда завертелась, завопила. Верёвки трясло и сбивало. Ты еле слышно хохотала за стенкой. Я чувствовал, что люблю тебя, но не могу ничего поделать с Западом. Он манил тебя более всего на свете. Испещрённый миллиардом новомодных насекомых, разрекламированный везде и всюду, Запад, великий край отчуждения и забытья, призывал тебя, и ты кусала незримый крючок.
Тем временем верёвка сорвалась с одного из гвоздей и устремилась к Западу. Несомненно, в том же направлении испарился варан. Я пытался открыть стеклянную дверь, но от ветра она не поддавалась. Я тянул сильнее и сильнее – дверь держалась на месте. Ты хихикала за стенкой. Во мне нарастала жалость к родной одежде… и здесь всё сорвалось.
Дверь хлопнула, а верёвка с вещами полетела прочь. Ещё бы немного, и я успел. Верёвка проскочила сквозь одну из комет, чуть ли не столкнулась с ней, и оттого загорелась. Моё имущество пылало. Я стоял и чувствовал нестерпимую вонь метеоритов. Ты хохотала и мечтала о Западе.
Мне понадобилось долгое время, чтобы прийти в себя. Квартира казалась ничтожной, и я был ничтожен – лужа, заменившая собою одну из стен, отражала всё, что я когда-то любил. Я думал побрызгаться в этой прозрачной воде, но голова кружилась, и я не мог подняться с унылой софы. Мне вспоминалось прошлое – я плакал по урагану, по пляжу, по метеорологам, которых не знал лично, и только по Тебе я ненавидел жизнь, только по Тебе я мечтал, чтобы Запад взорвался, разлетелся на щепы, будто какая деревянная дурочка, но Запада-то и не было… в нашем распоряжении не оказалось даже географических карт. О чём тут говорить?
Мир дотлевал в моей голове, а Ты даже не пришла на помощь. Отхихикавшись, дремала, определённо бельчонком, а после просыпалась, ходила вдоль любой из комнат, только не моей, и мечтала, мечтала о крае, где взросла самая большая ананасовая улитка.
Один из метеоритов пробил потолок и рухнул прямо возле меня. От него спиралями вьётся жар, пол плавится, гляди, сейчас эта громадина провалится на другой этаж. Астероидный клин спешит, чирикает быстрее, чем я думаю, или мне это только кажется? Совсем уже холодно и хочется плакать. Ты пропала пару дней назад или не пропадала вовсе. Где я тебя найду? Где впредь ты прочтёшь моё письмо? Я закончу его, поверь, однажды я отложу инструмент и уберу руки за спину. Но время идёт, всё идёт, и я даже не украл те малиновые туфли, о которых столь много рассказывал. Ты теперь их не наденешь… теперь их не надену и я.
Запрокидываю голову наверх и вижу – потолок еле держится. Доминанта Космоса налицо. Ты наверняка покупаешь билет – в этой, в этой, как её… слова теряются, клинок ведёт вдаль. Я уже не понимаю, что пишу. Варан полз, а потом улетел… яйцо пахло солодом, отчётливо пахло солодом. Цветы в горшках, зачем я вас выращивал? (упал второй метеорит) Мне хочется дышать в респиратор, погрузите меня в кому, желаю лёгкого путешествия, слышите? Ладно, они не слышат. Ты-то слышишь? А? Где ты сейчас ходишь, босая, дрянная девка? Я тебе туфли добыл! Посмотри – они на брусчатке лежат! (упал третий метеорит) У меня так устали руки. У меня так устала голова. От всех этих мыслей, что варятся, варятся в котле с глазами и ноздрями. Варан был привлекателен, а я глядел на своё отражение в луже и сознавал, что становлюсь латунью.
Канцелярской мушке очень жарко. Вокруг пылающие шары, они переливаются и поют. (пятый, шестой, седьмой…) Время гремит бутсами по черепушке. Ай! Ай! Где слово-то выкопал такое – «бутсами»? Ты бродила в них единожды по берегу. Оттуда и выкопал. Был день, ясный день, что такое день…
Пора бы оставить бумагу. Пора бы оставить эти листы! Клин стремится за грань линованного листа – к чернильнице, к помершей от жары мухе, к окну, к соседке! Откройте окна, подонки! У вас ребристые жалюзи! Откройте! Я прошу, выслушайте хотя бы сейчас! Я плохого не скажу…
Впервые мои плечи сухи. Я ощупываю их – пальцы не намокают. Отчего всё изменилось? Графиня давно умерла. Когда мне было пять лет, она уже доживала своё. Представьте – она пахла, как метеориты…
Скопления запахов витают вокруг моей головы. Ты ушла и не хочешь возвращаться. А ведь время – самое подходящее! Я в опале, жаль, винтовки рядом не лежит, а то взял бы и выстрелил – в один из этих громадных шаров, чтобы он взорвался, и меня расщепило…наверняка, внутри меня живёт нечто более интересное, чем я сам.
Последние годы я жил в страхе за собственные плечи. Чего ещё боятся люди? Отросших ногтей, мандаринов, запрятанных в бикини банкнот? Мы боимся такой чепухи (за большими метеоритами на меня посыпались их маленькие братья, каждое не больше обручального кольца), но всё же боимся… неужели это естественная реакция организма? Я бы открыл окно, да вряд ли проберусь к нему. Дорогу мне перекрыли горящие, расцветающие кристаллы. Тысячи их… я безоружен.
Последним со мною остался инструмент. Я и он. Вокруг – сочленения новых жизней. Я согласен с их расцветаниями, я совсем не прочь забросить письмо. А если посудить, зачем я его начал? От скуки? От беспокойства? Ты ушла навсегда и никогда больше не вернёшься, а я всё пишу, пишу, но не упоминаю твоего имени! Я его забыл – да! Помню ли я своё имя? Нет! Я ничего не знаю, кроме варана, туфель, силуэта яйца… кровь леденеет. У меня во рту океан слюны. Я глотаю, а она возрождается, и её столь много, что я не могу смеяться. Я задыхаюсь, а клинок чертит. Поспешай, поспешай, жалкий товарищ, мы с тобою вдвоём – уже фигуры минувшего… но Ты, Ты, почему ушла? Почему оставила нас помирать здесь, под метеоритным градом?
В сравнении с ананасовой улиткой я слишком беспечен и безалаберен. За всю свою жизнь я смог вспомнить лишь какую-то чехарду, позволь, память, вспомнить, как зовут меня самого! Я осыпан метеоритами и медленно горю. Под моей кожей – новая жизнь. Но ещё пишется письмо, и линованная бумага избегает разноцветного огня. Чудеса…
Я пойду за туфлями. Потрясу ими перед лицом соседки, покажу ей, как надо жить! Конечно. Я уже встаю. Ноги мои необычайно гибки. Пусть знают! Я ещё могу быть собой. Бумагу несу в руках, черчу клинком. Буквы выходят корявые - письмо на ходу даётся мне с трудом. Потолок пропал. Теперь над головой космическая синева. Как сладко дышать… и как горько сознавать, что Ты не чувствуешь того же! Дрянная девка… так. Где окно? Вот же. Как я не заметил. Разбиваю стекло, и призраки заполняют пространство. Я совершенно нов. За окном виден проулок. Утопший в синеве безжизненный пейзаж. И только они – всё такие же малиновые, мои драгоценные туфли… я пытаюсь дотянуться до них рукой, но вдруг забываюсь.
Ты жива. А я здесь – три минуты, и труп. Куда Ты ушла? К другому? Так и он скоро отрупеет! Метеориты всевечны, они сыплются и сыплются нам на головы…
Ананасовая улитка, молчаливый варан. Туфли так далеко. Моя ладонь обезображена пламенем, она сжимает клинок и продолжает вычерчивать знаки. Каждое слово даётся с боем… и всё из-за Тебя! Бросила меня ради мистического края! Ты даже не знаешь, что такое географическая карта мира! Лишь я был учёный, лишь я был твоим другом…
Слишком горячо.
Я бросаю клинок, и он утопает в лиловых завитках огня.
Новый воздух необычайно сладок.
Я бросил клинок, но Тебя никогда не брошу.
Помни! - если Ты уплывёшь на Запад, я никогда тебе этого не прощу.