Войти в систему

Home
    - Создать дневник
    - Написать в дневник
       - Подробный режим

LJ.Rossia.org
    - Новости сайта
    - Общие настройки
    - Sitemap
    - Оплата
    - ljr-fif

Редактировать...
    - Настройки
    - Список друзей
    - Дневник
    - Картинки
    - Пароль
    - Вид дневника

Сообщества

Настроить S2

Помощь
    - Забыли пароль?
    - FAQ
    - Тех. поддержка



Пишет KYKOLNIK ([info]kykolnik)
@ 2011-06-24 12:23:00


Previous Entry  Add to memories!  Tell a Friend!  Next Entry
«Солнце в день морозный». Часть III. Операция
«Операция. 1916 год»

Хирург Лев Андреевич Стуккей, худощавый мужчина среднего роста, перелистывал историю болезни.

…Борис Михайлович Кустодиев… 38 лет. Художник. В течение 7–8 лет беспокоят боли то в верхней части позвоночника, то в руке. Три года назад сделана операция в Берлине в клинике знаменитого Оппенгейма. Через год должна была пройти вторая операция в той же клинике Оппенгейма. Однако война отрезала больного от профессора. Болезнь обострилась, стала приобретать более тяжелую форму. На днях собирался консилиум, и решено оперировать.

Профессор Стуккей должен пойти к больному и сказать, что операция назначена на понедельник.

С неясным ощущением тревоги посмотрел он в окно. По Фонтанке спешили буксиры, лодки.



Б.М.Кустодиев «Фонтанка у Калинкина моста» 1916


Пять дней назад хирург делал операцию одной еще нестарой женщине. Запущенная болезнь. Плохое сердце. Не было почти никакой надежды на благополучный исход. Такие операции называют операциями отчаяния. И все же после ее смерти его не покидает чувство вины, словно это он чего-то не успел, что-то не довел до конца… К счастью, Кустодиев в отдельной палате, он ничего об этом не знает.

Надо преодолеть барьер сомнений. Хирург не имеет права на слабость. Он должен внушать уверенность больному тогда, когда ее нет даже у самого врача, веру в важность его скальпеля. Хирург всесилен, он почти божество. Итак, смелее!

Палаты частной клиники Цейдлера светлы, почти нарядны. Сквозь кремовые занавески проникает мягкий свет.

Сестры милосердия в хрустящих, как бумага, косынках с красными крестиками бесшумно двигаются по коридору.

В большой палате лежит Кустодиев.

— Здравствуйте, Борис Михайлович! — Доктор широко распахнул дверь его палаты.
На окне стояли распустившаяся верба и ветки ольхи с красноватыми шишечками. Рядом первые цветы. Косое солнце слегка подсвечивало их.

Последовали обычные вопросы о самочувствии, несколько слов о новостях с фронта, о погоде. И вдруг:

— На понедельник назначим операцию… — Легкая вопросительная интонация, пауза, и тут же, словно сказанное не было самым главным, доктор спросил: — Читаете Леонида Андреева? Не люблю, знаете. Не одобряю. Когда имеешь дело с болезнями, с жизнью, не кажутся серьезными его пугающие рассуждения. А что, может быть, я ошибаюсь?.. Одолжите в таком случае мне Андреева на два дня. Попробую все же еще раз почитать. — Он не хотел оставлять больного перед oперацией с этой книгой. — Кстати, когда придет ваша жена?

— С минуты на минуту.
— Я надеюсь, она зайдет ко мне?..

Больше они друг другу не говорили ничего о том самом главном, что их ждало, — об операции. А возможны были два исхода: либо больной сможет в какой-то степени передвигаться, либо произойдет паралич конечностей, и тогда полная инвалидность.

Борис Михайлович читал книги, говорил совсем на другие темы, не о болезни, даже шутил.

В день операции, когда его положили на каталку, он усмехнулся: "Королевские почести!" Каталку везли две сестры с непроницаемыми, строгими лицами.

…В ледяной тишине операционной каждый звук — от скальпеля, зажима, ножниц — холодной каплей падает на спину. Слова как шифр:

— Маска… Эфир…

В последнюю минуту Кустодиев успевает схватить взглядом лицо только что появившегося Стуккея — брови над белой марлевой повязкой, ободряюще-серьезные глаза. И вот уже маска давит на лицо. Звуки уходят дальше. Раз, два, три, четыре… Затылком чувствует он черную яму. Восемь, девять, десять… восемнадцать… двадцать четыре… Мир без времени и измерений. Ни болей, ни воспоминаний.

В течение пяти часов он был под наркозом. В течение пяти часов его жена ходила по коридору, комкая в руке платок, не слушая уговоров. Из операционной к ней вышел врач и сказал, что обнаружена опухоль в спинном мозге. Возможно, придется решать, что сохранить больному — руки или ноги?

Бледное лицо Юлии Евстафьевны еще больше побледнело, в глазах на мгновение блеснули слезы.

— Руки, ну конечно, руки!

К вечеру мучительно отошел наркоз. И обнажилась боль. Свежие раны, как ножи, торчали в спине, боль распространялась на шею, руки, голову — на все тело. В окно слабо пробивался закат… Красное пятно солнца на белом небе, как кровь на марле.

Врачи говорили, что повреждены нервы, но, возможно, способность к движению отчасти все-таки восстановится, быть может, он даже сможет ходить. Стуккей каждое утро, садясь возле больного, нажимал на икру или бедро, но чувствительность в ногах не появлялась.

— Время, время, Борис Михайлович. Если мы его одолеем — хотя бы два месяца, — значит, мы победили, — говорил он. Потирая, сжимал свои маленькие руки и уходил, ссутулившись.
18 марта 1916 года Кустодиев диктовал жене письмо Василию Васильевичу Лужскому:

"Вот уже 13-й день, как я лежу без движения, и кажется мне, что не 13 дней, а 13 годов прошло с тех пор, как я лег. Теперь немного отдышался, а мучился и страдал очень. Казалось даже, что все силы иссякли и нет никакой надежды. Знаю, что далеко еще не все кончено и пройдут не недели, а долгие месяцы, пока стану чувствовать себя хоть немного человеком, а не так, чем-то полуживым… Отошел настолько, что рискую лишиться своей удивительной, неизменной сиделки — моей жены, которую отпускаю сегодня выспаться…"

От Екатерины Прохоровны они скрывали всю сложность операции. И сообщили ей лишь о благополучном исходе. В ответ пришло письмо:

"Получила я, Боря милый, письмо твое с Юленькой и открытку, а 9-го телеграмму. Операция сошла благополучно. Слава тебе, господи! Я так рада этому, что сказать не могу. Дай бог, чтобы операция эта была последняя и чтобы ты опять молодцом стал ходить, как и раньше. Как идет дело после операции? Чувствуешь ли ты хоть маленькое облегчение?.. Я тебе бы советовала поговеть и причаститься, это много помогает в болезни… Молюсь о тебе целителю, чтобы он послал тебе выздоровление".

Борис Михайлович писал и матери и Лужскому, что «отдышался». Однако это было не так. На смену мучительным болям от ран пришло изматывающее страдание от неподвижности, а к концу месяца он не находил себе места оттого, что хотел работать и не мог. О ногах старался не думать. Но руки, руки тоже болели.



Б.М.Кустодиев «Автопортрет (эскиз к картине "Групповой портрет Мирискусстников"» 1916

— Никакой работы, никаких физических или умственных усилий. Вы поняли меня, Борис Михайлович? — тихим, но повелительным голосом запрещал хирург.

Можно не брать в руки карандаш. Но нельзя заморозить мозг, если ты жив. Никогда еще у художника не было столько времени для раздумий. Никогда он не перебирал всю свою жизнь. А что касается живописи, то картины одна за другой по ночам вставали в его разгоряченном мозгу. И композиции одна интереснее другой.

Шла середина второго месяца. Время остановилось, оно напоминало огромный серый шар из ваты, который рос и рос, отдаляя художника от звуков жизни. Немела спина, неподвижность была томительна, как бесполезное ожидание.

И случилось самое страшное — больной пал духом. Он, готовый всегда подхватить шутку, посмеяться, лежал с подпухшим желтоватым лицом, безучастный ко всему. Просил жену никого к нему не пускать.

Однажды Кустодиев проснулся ночью и долго лежал, не открывая глаз, — во сне видел новые ожившие композиции. Картины из жизни провинции — масленицы и вербные гулянья, первый лед и рыбная ловля, продавцы воздушных шаров и сундучники, вальяжные красавицы и шустрые галки…

Не оставляло острое сознание того, что все это уходит, а он должен, должен запечатлеть уходящий быстротечный быт России, в котором так ярко видится жизнь народа. Он закрывал глаза — и жил. Он творил с моцартовской легкостью! Если бы можно было остановить те прекрасные мгновения, перенести на холст картины, которые рисовались в его воображении! Чем более немощным было его тело, тем сильнее работало воображение. Он открывал глаза и видел лишь сверкающие чистотой стены, неизменных сестер, сиделку.

Однажды утром после подобной ночи Кустодиев схватил руку жены и страстно прошептал:

— Принеси мне акварельные краски. И альбом! Я не могу больше не рисовать.
— Но доктор не позволяет, — ответила Юлия Евстафьевна.
— Бог с ними, с докторами! Они не все знают. Не все! Они думают, что работа всегда обременительна, вредна. А для меня в ней сейчас лекарство, в ней жизнь, все мое счастье! — умоляюще шептал он. — Принеси мне хотя бы карандаши!

Юлия Евстафьевна — уже тверже — отвечала, что сделать этого не может. И, стараясь его отвлечь, заговорила о готовящейся выставке "Мира искусства". Но больной рассердился:

— Что ты говоришь со мной, как с ребенком! Я тебе говорю об альбоме, о том, что мне необходим карандаш, а ты бог знает о чем. — И отвернулся к стене в бессильном раздражении.
…Она принесла ему альбом и карандаш.
— К вечеру, когда все уйдут и этот милый хирург уже не заглянет сюда, я займусь… — тоном заговорщика сказал Борис Михайлович. И спрятал альбом под подушкой.

В тот день он был приветлив с посетителями, интересовался петербургскими новостями. Сына Кирилла попросил принести его рисунки. Ирину расспрашивал о школе.

А в душе уже торопил время. Ждал послеобеденного тихого часа. И когда этот час наступил, сначала тихо, осторожно стал водить итальянским карандашом по альбому. Мысли теснились, торопя. И рука почувствовала легкость. Боли куда-то ушли. Ночные композиции стали выливаться на бумагу.

С этого дня Кустодиев ожил. Теперь они с Юлией были как бы в тайном сговоре. Он ждал ее с нетерпением. И говорил горячо:

— Ты понимаешь, как странно: здесь, в заточении, в болезни, как никогда, я чувствую жизнь, она просится, я хочу ее выразить так, как не хотел этого, когда был здоров… Я смотрел через окно на Фонтанку. Баржа плывет. Дворник машет. Разносчик газеты тащит. Барышню ждет кавалер. Это мгновения… И в то же время это моменты вечности… Разве быт — не проявление вечного? Я вспоминаю Брейгеля, малых голландцев. Ты помнишь их внимание к так называемым мелочам, к быту… Их картины столь содержательны, что зритель поддается их очарованию… Но главное — сейчас у меня такое обострение памяти, точно помню не только то, что было со мной, но, кажется, и с моими далекими предками. Вижу сны от Рюрика до Петра I… Происходит что-то необычайное. Ты меня понимаешь?

Жена кивнула.

— Я хочу попробовать изобразить народную жизнь, как ее помню сам, как знал ее мой отец, дед, и так же «разговорно», как у Брейгеля…
— Надеюсь, ты не будешь, как Курбе, рисовать похороны, хотя это тоже народная жизнь? — спросила Юлия Евстафьевна.
Если бы я был здоров, красив и силен, как Курбе, может быть, меня бы увлекали темные краски и похороны. Но увы! — этого нет, и меня привлекает только праздничная сторона жизни! Вот сейчас. Я дав но во сне это вижу: мчится тройка на первом плане, на втором — в ряд ларьки, трактиры, карусели, театр народный. А дальше — березы в кружевном инее, похожие на облака. И главное — небо, малиновый закат русской зимы и чуть-чуть зеленый край. Как ты думаешь, мог бы я сделать это к осенней выставке "мир искусников"?
— Тш, тш… — жена подала знак, означавший: тише, кажется, сюда идут.

Легкой походкой вошел хирург и остановился посередине комнаты. Мгновенным взглядом он оценил порозовевшее лицо больного.

— Вот видите, Борис Михайлович, что значит покой. Еще неделя-другая и у вас появятся силы, вы сможете, вероятно, даже работать.

Когда врач ушел, Юлия Евстафьевна аккуратно прикрыла дверь, и озабоченное лицо ее приняло выражение неловкости и замешательства: "Как же быть? Как теперь объяснить все этому милому доктору?"

Кустодиев засмеялся:

— Ты завтра пойдешь и все ему объяснишь без утайки. Врач знает, что половину болезней лечит сам больной. Вот я и лечусь… работой. Глядишь, я скоро и кисть смогу в руках держать! А пока… Ну-ка дай мне альбом, поставь его вертикально. Карандаш… Так… — приговаривал Кустодиев, приспосабливаясь рисовать лежа. — Надо записать сегодняшние композиции. Все это потом пригодится. Они у меня на очереди стоят. Так и толпятся… А «Масленица» не выходит из головы. Уже пять композиций перепробовал… Хочу главное передать — движение, неразбериху русской жизни. То вот себя в санях рисую, то купца рядом с испуганной девицей, то горизонтальную композицию, то вертикальную… На другой день он легко скользил карандашом по бумаге и говорил торопливо, делясь с женой своими мыслями:

Мы, русские, пренебрегаем своим, родным, у нас у всех есть какое-то глубоко обидное свойство стыдиться своей «одежды» в широком смысле этого слова. Хочется нам обязательно пиджачок с чужого плеча надеть. Мы отворачиваемся от того, что вокруг происходит. — Он помолчал. — Лев Андреевич уже все знает. На днях он разрешит нам принести сюда мольберт, краски, и я начну свою «Масленицу», сидя в кресле-каталке…



Б.М.Кустодиев «Масленница» 1916




Б.М.Кустодиев «Масленница» 1916




Б.М.Кустодиев «Масленница» 1916




Б.М.Кустодиев «Масленница» (второе название «Зима») 1916

…На выставке общества "Мир искусства" осенью 1916 года появилось большое полотно под названием «Масленица».

— Говорят, Репин высоко о ней отозвался, — слышалось в одной группе посетителей.
— Снова эти варварские краски! — возмущались другие.
— Ай-яй-яй, какая масленица! Вот назло вам всем, горюнам да нытикам, настоящий праздник! А то мы все стонем да плачем.

Среди публики, в основном завсегдатаев выставки. был один, очевидно, новичок. Он смотрел прежде всего на подписи и лишь мельком на картины. Только возле одной, которую, по всей вероятности, он и искал, остановился, сложив маленькие руки за спиной. Отошел на шаг, другой…

Блестит на солнце искрящийся снег. Тяжелый иней беззвучно падает с берез. Скрипит под санками сухой пушистый снег. Вот пробежал мальчонка следы от валенок наполнены голубовато-синим. "Повороти!" — кричит лихач в высокой шапке с красным околышем. Звенят бубенчики под расписными дугами. Мальчишки на санках мчатся под гору. А галки, галки! Радуются шумному городу, играющему на снегу солнцу, расцвеченным от зеленого до малинового небесам… «Масленица»!

Посетитель долго стоял у этой картины. Его подвижное лицо непрестанно менялось. Он даже хмыкал, словно решая какую-то трудную загадку.

Это был доктор Стуккей. Он думал о больном, который из-за полного паралича нижней части тела был обречен на дни, недели, годы неподвижности, на полное отсутствие впечатлений. И вдруг такая звонкая красочность, такое жизнелюбие, такой заразительный праздник. "Откуда? — думал Стуккей, мучительно морща лоб. — Откуда это у него — такой праздник? Быть может, это его лекарство? Он делает праздник людям — и лечит себя…" Начиналась зима. Впереди был 1917 год.