|
| |||
|
|
Левъ Друскинъ о Данiилѣ Хармсѣ Дорогая Тамара Александровна, Валентина Ефимовна, Леонид Савельевич, Яков Семёнович и Валентина Ефимовна. Передайте от меня привет Леониду Савельевичу, Валентине Ефимовне и Якову Семёновичу. Как Вы живёте, Тамара Александровна, Валентина Ефимовна, Леонид Савельевич и Яков Семёнович? Что поделывает Валентина Ефимовна? Обязательно напишите мне, Тамара Александровна, как себя чувствуют Яков Семёнович и Леонид Савельевич. Письмо Д. И. Хармса изъ ссылки (1932) http://xapmc.gorodok.net/mails/1404/defa Левъ Друскинъ - племянникъ Якова Семеновича Друскина, того самаго Якова Семеновича. "Спасенная книга" Льва Друскина - уникальное свидѣтельство времени. https://vtoraya-literatura.com/publ_1591.h Самуил Яковлевич собирался ехать с нами, но его отвлек ли неотложные дела, и он поручил нас Даниилу Хармсу. Это был высокий человек с красивым неподвижным лицом — всегда в жокейской кепке, гольфах и бриджах. Мы знали и любили его странные стихотворные считалки: ’’Шел по улице отряд, Сорок мальчиков подряд: Раз, два, три, четыре И четыре по четыре, И четырежды четыре, И еще потом четыре”. Мы загибали пальцы, подсчитывали каждую звонкую и радостную строку, и постоянно изумлялись безупречной точности результата. Но ни мы, ни (я думаю) Маршак не знали замечательной абсурдистской прозы, которую Хармс создал задолго до Ионеско и Беккета. А вот в духовные руководители он не годился, хотя бы потому, что не обращал на нас ни малейшего внимания. Видели мы его только за столом. Он коротко кивал нам, садился, наливал стакан и опускал в чай градусник. Он внимательно следил за темным столбиком и, когда температура удовлетворяла его, вытаскивал градусник и завтракал. Если было свежо, он просил закрыть ближайшее окно, чтобы масло от сквозняка не скисло. Алексей Иванович Пантелеев рассказывал, что однажды он шел по улице с семилетней племянницей и встретил Хармса. — Ваша? —брезгливо спросил тот. — Моя, —удивился Алексей Иванович. — Какая гадость! - сморщился Хармс. Он, конечно, был чудаком, но, говорят, еще и ’’косил сумасшедшего” , потому что смертельно боялся ареста. Бедный! Не спасло это его... ”Из дома вышел человек С дубинкой и мешком, И в дальний путь, И в дальний путь Отправился пешком. Он шел все прямо и вперед, И все вперед глядел. Не спал, не пил, Не пил, не спал, Не спал, не пил, не ел. И вот однажды на заре Вошел он в темный лес И с той поры, И с той поры, И с той поры исчез”. Многие поэты писали в то время пророческие стихи о своей судьбе. Ведь для этого даже не надо было обладать пророческим даром. Какие законы определяют направление этой несущейся жизни? Что заставляет нас совершать хорошие и дурные поступки? Хармс и Маршак сочинили стихотворение: ’’Жили в квартире Сорок четыре, Сорок четыре веселых чижа...” Судя по манере, главная часть работы принадлежала Хармсу. Но и Маршак, разумеется, приложил руку. Потом Хармса арестовали. Потом убили. Потом уничтожили созданные им книги. И все годы, во всех изданиях Маршак печатал это стихотворение под своим именем. Зачем? Ну нравилось оно ему! Но разве у него своих не было? А еще жили в Ленинграде обериуты (Общество реального искусства и ”у” для забавы). Теперь их изучают во всем мире, кроме нас. Я восхищаюсь ими, но пишу это слово через ” е” . Вывести неуклюжее ”э” (обэриуты) рука не поднимается. Хотя я понимаю: это была шутка. Олейников умер, Хармса и Введенского убили. Кто же остался? Неплохо начинал Виссарион Саянов. Помню его молодую строфу: ’’Много было звонких песен, токмо Где же ты, заветная Олёкма? Нищая, хоть оторви да брось, Золотом прошитая насквозь”. Сын богатого золотопромышленника, культурный человек, знающий несколько языков, он всю свою жизнь потратил на то, чтобы —Боже упаси! —не выделяться, не казаться интеллигентным. Талант его быстро растворился в винных парах. Изъ записей интервью вдовы Хармса: Он предчувствовал, что надо бежать. Он хотел, чтобы мы совсем пропали, вместе ушли пешком, в лес и там бы жили. Взяли бы с собой только Библию и русские сказки. Днем передвигались бы так, чтобы нас не видели. А когда стемнеет, заходили бы в избы и просили, чтобы нам дали поесть, если у хозяев что-то найдется. А в благодарность за еду и приют он будет рассказывать сказки. В нем жило это чувство, это желание, высказанное в стихотворении «Из дома вышел человек». Оно было у него как бы внутри, в душе. «Вошел он в темный лес, и с той поры, и с той поры, и с той поры исчез...» Ему было страшно. Но я как-то плохо отнеслась к этой идее. И по молодости меня это не привлекало. Я говорю: — Во-первых, мне нечего надеть. Валенки уже старые, а другие не достанешь... И у меня уже не было сил бежать. И я сказала ему, что я не могу, потому что у меня нету сил. В общем, я была против этого. — Ты уходи, — сказала я, — а я останусь. — Нет, — сказал он, — я без тебя никуда не уйду. Тогда останемся здесь. Так мы остались. Я очень испугалась, когда он мне сказал, что он пойдет в сумасшедший дом. Это было в начале войны. Его могли мобилизовать. Но он вышел оттуда в очень хорошем настроении, как будто ничего и не было. Очень трудно объяснить людям, как он, например, притворялся, когда он лег в клинику, чтобы его признали негодным к военной службе. Он боялся только одной вещи: что его заберут в армию. Панически боялся. Он и представить себе не мог, как он возьмет в руки ружье и пойдет убивать. Ему надо было идти на фронт. Молодой еще и, так сказать, военнообязанный. Он мне сказал: — Я совершенно здоров, и ничего со мной нет. Но я никогда на эту войну не пойду. Он ужасно боялся войны. Даню вызвали в военкомат, и он должен был пройти медицинскую комиссию. Мы пошли вдвоем. Женщина-врач осматривала его весьма тщательно, сверху донизу. Даня говорил с ней очень почтительно, чрезвычайно серьезно. Она смотрела его и приговаривала: — Вот — молодой человек еще, защитник родины, будете хорошим бойцом... Он кивал: — Да, да, конечно, совершенно верно. Но что-то в его поведении ее все же насторожило, и она послала его в психиатрическую больницу на обследование. В такой легкий сумасшедший дом. Даня попал в палату на двоих. В палате было две койки и письменный стол. На второй койке — действительно сумасшедший. Цель этого обследования была в том, чтобы доказать, что если раньше и были у него какие-то психические нарушения, то теперь всё уже прошло, он здоров, годен к воинской службе и может идти защищать родину. Перед тем как лечь в больницу он сказал мне: «Всё, что ты увидишь, это только между нами. Никому — ни Ольге, ни друзьям ни слова!.. И ничему не удивляйся...» Один раз его разрешалось там навестить. Давалось короткое свидание, — может быть, минут пятнадцать или чуть больше. Я была уже очень напряжена, вся на нервах. Мы говорили вслух — одно, а глазами — другое. Ему еще оставалось дней пять до выписки. Я помню, пришла его забирать из этой больницы. А перед выпиской ему надо было обойти несколько врачей, чтобы получить их заключение, что он совершенно здоров. Он входил в кабинет к врачу, а я ждала его за дверью. И вот он обходит кабинеты, один, другой, третий, врачи подтверждают, что всё у него в порядке. И остается последний врач, женщина-психиатр, которая его раньше наблюдала. Дверь кабинета не закрыта плотно, и я слышу весь их разговор. «Как вы себя чувствуете?» — «Прекрасно, прекрасно». — «Ну, всё в порядке». Она уже что-то пишет в историю болезни. Иногда, правда, я слышу, как он откашливается: «Гм, гм... гм, гм...» Врач спрашивает: «Что, вам нехорошо?» — «Нет, нет. Прекрасно, прекрасно!..» Она сама распахнула перед ним дверь, он вышел из кабинета и, когда мы встретились глазами, дал мне понять, что он и у этого врача проходит. Она стояла в дверях и провожала его: — Я очень рада, товарищ, что вы здоровы и что все теперь у вас хорошо. Даня отвечал ей: — Это очень мило с вашей стороны, большое спасибо. Я тоже совершенно уверен, что всё в порядке. И пошел по коридору. Тут вдруг он как-то споткнулся, поднял правую ногу, согнутую в колене, мотнул головой: «Э-э, гм, гм!..» — Товарищ, товарищ! Погодите, — сказала женщина. — Вам плохо? Он посмотрел на нее и улыбнулся: — Нет, нет, ничего. Она уже с испугом: — Пожалуйста, вернитесь. Я хочу себя проверить, не ошиблась ли я. Почему вы так дернулись? — Видите ли, — сказал Даня, — там эта белая птичка, она, бывает, — бывает! — что вспархивает — пр-р-р! — и улетает. Но это ничего, ничего... — Откуда же там эта птичка? и почему она вдруг улетела? — Просто, — сказал Даня, — пришло время ей лететь — и она вспорхнула, — при этом лицо у него было сияющее. Женщина вернулась в свой кабинет и подписала ему освобождение. Когда мы вышли на улицу, меня всю трясло и прошибал пот. Но конечно — конечно! — когда были такие моменты страшные, что извне что-то угрожало — ему, мне, — тогда всё остальное забывалось, отступало и мы были с ним нераздельны, защищались вместе. Когда начался весь этот ужас, мы, так сказать, стерли всё, что было между нами, и я только хотела помочь ему. И он — мне. Я что-то помню, что раз-другой бдительные мальчишки принимали его за шпиона и приводили в милицию. Или просто показывали на него милиционеру. Его забирали, но потом отпускали. Он же всегда носил с собой книжку члена Союза писателей, и всё тогда оканчивалось благополучно. В июле или в начале августа сорок первого всех женщин забирали на трудработы, рыть окопы. Я тоже получила повестку. Даня сказал: — Нет, ты не пойдешь. С твоими силенками — только окопы рыть! Я говорю: — Я не могу не пойти, — меня вытащат из дому. Все равно меня заставят идти. Он сказал: — Подожди, — я тебе скажу что-то такое, что тебя рыть окопы не возьмут. Я говорю: — Все-таки я в это мало верю. Всех берут — а меня не возьмут! — что ты такое говоришь? — Да, так будет. Я скажу тебе такое слово, которое... Но сейчас я не могу тебе его сказать. Я раньше поеду на могилу папы, а потом тебе скажу. Он поехал на трамвае на кладбище и провел на могиле отца несколько часов. И видно было, что он там плакал. Вернулся страшно возбужденный, нервный и сказал: — Нет, я пока еще не могу, не могу сказать. Не выходит. Я потом скажу тебе... Прошло несколько дней, и он снова поехал на кладбище. Он не раз еще ездил на могилу отца, молился там и, возвращаясь домой, повторял мне: — Подожди еще, я тебе скажу, только не сразу. Это спасет тебе жизнь. Наконец однажды он вернулся с кладбища и сказал: — Я очень много плакал. Просил у папы помощи. И я скажу тебе. Только ты не должна говорить об этом никому на свете. Поклянись. Я сказала: — Клянусь. — Для тебя, — он сказал, — эти слова не имеют никакого смысла. Но ты их запомни. Завтра ты пойдешь туда, где назначают рыть окопы. Иди спокойно. Я тебе скажу эти два слова, они идут от папы, и он произнес эти два слова: «красный платок». Я повторила про себя: «красный платок». — И я пойду с тобой, — сказал он. — Зачем же тебе идти? — Нет, я пойду. На следующий день мы пошли вместе на этот сбор, куда надо было явиться по повестке. Что там было! Толпы, сотни, тысячи женщин, многие с детьми на руках. Буквально толпы — не протолкнуться! Все они получили повестки явиться на трудовой фронт. Это было у Смольного, где раньше помещался Институт благородных девиц. Даня сел неподалеку на скамейку, набил трубку, закурил, мы поцеловались, и он сказал мне: — Иди с Богом и повторяй то, что я тебе сказал. Я ему абсолютно поверила, потому что знала: так и будет. И я пошла. Помню, надо было подниматься в гору, — там была такая насыпь, то ли из камня, то ли из земли. Как гора. На вершине этой горы стоял стол, за ним двое, вас записывали, вы должны были получить повестку и расписаться, что вы знаете, когда и куда явиться на трудработы. Было уже часов двенадцать, полдень, а может, больше, — не хочу врать. Я шла в этой толпе, шла совершенно спокойно: «Извините... Извините... Извините...» И была сосредоточена только на этих двух словах, которые повторяла про себя. Не понимаю, каким образом мне удалось взойти на эту гору и пробиться к столу. Все пихались, толкались, ругались. Жуткое что творилось! А я шла и шла. Дохожу — а там рев, крики: «Помогите, у меня грудной ребенок, я не могу!..», «Мне не с кем оставить детей...» А эти двое, что выдавали повестки, кричали: — Да замолчите вы все! Невозможно работать!.. Я подошла к столу в тот момент, когда они кричали: — Всё! всё! Кончено! Кончено! Никаких разговоров! Я говорю: — У меня больной муж, я должна находиться дома... Один другому: — Дай мне карандаш. У нее больной муж. А ко всем: — Всё, всё! Говорю вам: кончено!.. — И мне: — Вот вам, — вам не надо являться, — и подписал мне освобождение. Я даже не удивилась. Так спокойно это было сказано. А вокруг неслись мольбы: — У меня ребенок! Ради Бога! А эти двое: — Никакого бога! Все, все расходитесь! Разговор окончен! Никаких освобождений! И я пошла обратно, стала спускаться. Подошла к Дане, он сидел на той же скамейке и курил свою трубку. Взглянул на меня: ну что, я был прав? Я говорю: — Я получила освобождение. Это было последнее... — и разревелась. Я больше не могла. И потом, мне было стыдно, что мне дали освобождение, а другим, у которых дети на руках, нет. Даня: — Ага, вот видишь! Теперь будешь верить? — Буду. — Ну слава Богу, что тебя освободили. Весь день я смотрела на него и не знала, что сказать. Он заметил мой взгляд и сказал: — Не смотри так: чудес много на земле. Источник: http://www.d-harms.ru/library/marina-dur |
||||||||||||||