|
| |||
|
|
Оркестр де Пари. Шуман. Прокофьев. Пааво Ярви. КЗДС. III Ростропович-фест Первые же пара тактов симфонического запила шумановской увертюры к «Манфреду», идущих как бы эпиграфом, выказали очевидное – высокий класс парижан, создающих гладкое, обтекаемое симфоническое облако, никак и ничем внутри не делимое. («Русское звучание» устроено ровно наоборот – единство складывается из разномастных фактур, из-за чего солярис почти всегда шершав и занозист – наши-то, особенно смычковые звучок не колосят, но выпиливают.) Дальше же начал выливаться и разливаться ещё более плавный водоём, похожий на водопад, каким его изображают в мультипликационных фильмах – с обязательной радугой-дугой, зажигающейся от разноцветной пены вод; с взвесью водной тюли вокруг, создающих вторую, уже не такую плотную, воздушно-капельную занавеску. Первую («Весеннюю») симфонию Шумана, недавно записанную Пааво Ярве на диске (читай, специалитет), начали взахлёб и горячечно, как увлекательный любовный роман, странички которого не листаются, но бегут друг за дружкой, в надежде поскорее разгадать развязку. Кипение чувств, буря и натиск, пастернакипь набегающих друг за другом волн, идеально скользящих (именно это слово из сферы фигурного катания чаще всего приходило в голову на этом концерте), соскальзывающих, точно с горы. Идеальное скольжение музыкального «конька» относит тебя всё дальше и дальше от источника звучания, вглубь собственного мыслительного потока, который в данном случае и есть самый правильный способ переживания потока музыкального (а так же, косвенный признак чистоты частот и качества музыкальной коммуникации-информации). Но и это ещё не всё. Есть в шумановских симфониях такие места и стыки (их всего несколько не больше пяти), где гладкая и полированная (глазурированная) музыкальная ткань внезапно не то, чтобы ощеривается и встаёт на дыбы, как в Седьмой Бетховена и не рвётся, как в ХХ веке это будет повсеместно, но словно бы надламывается, надрывается; когда из-под линейного нарратива вдруг начинает просачиваться медленная магма инополагания; точно приоткрывая автоматические двери на станции выхода вовне. Для дирижёров решить так или иначе эти стыки - хороший шанс продемонстрировать к какой же секте, тупоконечников или остроконечников, в конечном счёте они принадлежат – тем более, что маркирование интерпретаций у нас по-прежнему и в основном идёт на базе классики и романтизма (вероятно, для того они всё ещё и нужны, почти уже не актуальные): одни дирижёры подчёркивают отрыв льдины от льдины, другие, ровно наоборот, совсем уже в пароксизме зрелой караяновщины, делают вид, что ничего не происходит и течение течёт как течёт. Кому что нравится – до поры, до времени сдерживаемое сумасшествие или же движение без сбоев, несмотря ни на что. Мне важен раненный Шуман, одной ногой уже заступающий в безумие и увиденный с позиций модернистского, постромантического опыта. Ярве же выказал себя традиционным нарратором, рассматривающим Шуберта логичным продолжением классики; этаким демонстративным традиционалистом, рассказывающем цельную, одним куском, скроенную историю без особых перепадов или, не дай Б-г разрывов внутренних органов. К финалу история эта, пропитанная колодезными ключами, впитала такое количество влаги, что, отяжелев, уже не летела с горы, но точно взбиралась замедленно в гору – к риторической коде, лишённой полёта (а тут только так – либо риторика, либо пара секунд полёта, да). Между двумя образцовыми шумановскими шедеврами давали «Симфонию-концерт для виолончели с оркестром» (1952) Сергея Прокофьева, написанную незадолго до смерти композитора в полукилометре от места исполнения и, разумеется, посвящённую Мстиславу Ростроповичу. Хотя, справедливости ради, надо сказать, что большую часть сочинения Прокофьев писал в обществе Ростроповича в Николиной Горе (Мстислав Леопольдович оставил об их совместном труде достаточно подробные воспоминания), точнее, переписывал старое своё сочинение 1938 года, провалившееся на премьере. С тех пор Концерт для виолончели с оркестром шёл с грифом «крайне формалистичного», «рассчитанного на узкий круг эстетов-гурманов» - именно с такими формулировками опус этот открывал список сочинений композитора, которые следовало бы, по мнению Тихона Хренникова, запретить окончательно и бесповоротно. Прокофьев взялся за его переделку сразу же после 1-го съезда СК СССР в 1948 году (для которого Хренников и готовил список изымаемого у Прокофьева, Шостаковича, Мясковского и других), закончил в октябре 1951-го – таким образом, можно сказать, что это сочинение для солирующей виолончели впитало в себя всю нервную дрожь последнего жизненного периода композитора. Достаточно сказать, что когда Прокофьев начинал его сочинять, он тайком встречался на Николиной Горе со своей будущей второй женой Мирой Мендельсон, а когда работал над его переделкой уже жил с Мирой в Проезде Художественного Театра. Солировала американская виолончелистка Алиса Другой опыт (другие бифштексы) сделали это исполнение академически остранённым, похожим, «на вырост», на недораскрывшийся бутон подмороженного в фуре для больше сохранности голландского тюльпана (особенно очевидный на фоне огромного портрета темпераментного Ростроповича). Но именно её (в купе с Ярви) работа помогла понять и сформулировать важное: музыкальный язык [это хорошо видно именно в камерных и инструментальных сочинениях] у Прокофьева обновляется по ходу пьесы, сбрасывая старую и наращивая новую кожу в режиме реального времени, по стадиям демонстрируя процесс становления. Через протеистическую изменчивость ящерки, ее заново отрастающего импровизационного хвоста, можно легко (?) остаться живым и неавтоматизированным в процессе игры – типа, ещё один способ сохранения и передачи энергии, ещё одна возможность борьбы с впаданием в механистическую передачу написанного. ![]() Добавить комментарий: |
||||||||||||||