|
| |||
|
|
Третья симфония Шостаковича (1929) Каждый раз один и тот же приём, выстреливающий в начале – тягучее, манящее соло, раздвигающее пространство. В лес, в чащобу, где болотные огни да крупная крупа звёзд, крупного помола... Потом мы входим внутрь, попадаем в нутряную складчатость, где всё подвижно: вода и свет стелятся-струятся по слизистым стенкам, как если ты внутри, скажем, желудка, переваривающего пищу. Неоправданная радость из ниоткуда, агрессивный энтузиазм – откуда они берутся и во что, оборотни, превращаются? Нет, это не взрывы плоти, это – первомайские гуляния, искажённо увиденные, словно бы в отражении, размазанном по пузатым поверхностям духовых. Их тут, кстати, множество превеликое, преумноженное на литавры и колючие запилы смычковых, мешающихся с барабанной дробью и звуками «охотничьего рожка» Музыка Шостаковича подвижна совершенно кинематографическим образом: композитор превращается в кинооператора, слушатель следует за его видеокамерой, переходящей из залы в залу, из состояния в состояние; самое удивительное, что почти не видно швов, их заменяют, выполняют их функцию зтм, затемнения: мгновения тишины, которая обязательно разрешается бременем до срока. Снова выстраивается очевиднейшая оппозиция – космогонические мотивы, связанные с монохромными фоновыми массами, серых, серо-буро-малиновых цветов с одной стороны, и люди – мелкие, картонные, карикатурные (музыка кривляется и киксует) – с другой. Два этих начала не борются друг с другом (невозможно), не сосуществуют, но длятся параллелльно друг другу – как гигантский рисованный задник и тысячи лилипутов, застывших в нелепых позах. Сверху на них наваливается, наседает густой симфонический поток – нечто подобное есть на картине Рериха «Небесный бой», где мощные облака, в несколько потоков, в несколько рядов, массивно движутся навстречу друг другу. Где-то их прорезают скрипичные запилы, где-то карячатся, стараясь перекричать друг дружку трубы, обрамленные колокольцами, литаврами, чем-то ещё, совершенно невыразимом, невыразительном. Эффект возникает от восприятия всего этого дребезжащего (кто в лес, кто по дрова) великолепия только в целом. Да, это раньше музыка стремилась собраться в одной точке, стать одним лучом, у Шостаковича она громыхает как старый трамвай – каждый бок дребезжит по отдельности и стремиться вычерчить свой собственный, автономный график, стенограмму, граффити. Долгая барабанная дробь в середине третьей части возвещает о наступлении новых времён, точнее о попадании в новые какие-то пространства, похожие на ряды арок или старых, тенистых аллей, важных для попадания в куда-то ещё, где снова становится просторно. Даже пусто. Наверное, потому что здесь совсем нет людей, только адская пропасть, из которой доносится глуховатый свет волторны и спичек, поджигаемых совсем уже тонкогубыми трубачами. Это не болото, но отсюда немыслимо выбираться. Раскатистые трещины, раз от раза напоминают эмблематичный марш из седьмой, ленинградской. И тут начинают петь. Песни земли и умерших детей в одном флаконе. Волосы дыбом от нечеловеческой музыки, нечеловеческих усилий, бесполых единств, звучащих как похоронные негритянские песнопения или хлвстовские радения: одной ногой, одним глазом уже в бессмертии, если не физическом, то духовном. Ну, да, они поют как оживлённые по фёдоровской методе, мертвецы, втавшие из могил. С косами, серпами и молотами в тазобедренных суставах наковален. Бедный Малер! |
||||||||||||||