| |||
![]()
|
![]() ![]() |
![]()
Шестая симфония Шостаковича (1939) Классический (типический, шостаковский) пример портрета состояния, отношения, соотнесённости, фиксация интенции, воздушного мостка, скрепляющего даже не человека и его окружение (социальную среду), но объекта и субъекта, путь эмоции к своему логическому продолжению, давление глобальности претензий на тщету условий (личность в такой ситуации всегда меньше обстоятельств), сидит такой подпольный идеолог собственной самости и раздувается от мощи собственного замысла, его прёт, распирает. Но он не виноват, что он такой, ему просто не на кого опереться: гордыня и хмурь, порождённые одиночеством, иногда просветляющим, просветлённым, но чаще – свинцовым, бессодержательным. Гамлетовская смятенность, исход которой известен заранее: не быть. Тем не менее, Гамлет продолжает мыслить, потому что ergo (звучащее здесь как звучание) для него разгадке мира равносильно. Он жив только в процессе, только внутри интенции – тонкого лучика, ощупывающего мглу. Вокруг дрожит, кружит и пенится зачарованный умиранием мир: Шостакович – атеист, даже не агностик, это же очевидно. Пора умирания последних астр, первого снега, лёгкой простуженности, переходящей в полную обескровленность, отсутствие сил, плавного балансирования на грани небытия. Кажется, Ясперс называл это пограничным состоянием. Шестая – о механизмах выкликания и формирования такого состояния. Но это не значит, что Шостакович описывает нечто болезненное, тяжёлое – для него экзистенциальная тревога (затухающая в финале первой части), подавленность – нормальная температура организма, обязанного воспринимать. Ничего личного: нас всех ожидает одна ночь. Баланс выравнивается количественным преобладанием скрипичной массы, которая снегопадит, белыми шапками облагораживает тоску. Зимой и умереть не страшно: совпадаешь, страшно лежать под землёй и ничего не делать. Баланс закрепляется изящными реверансами в сторону венской классики, малерообразным пассажам. Во второй части мы заглядываем в детскую, где ничего не подозревающие дети пытаются жить. Ну-ну. Первая часть любой симфонии для Шостаковича – всегда самое главное высказывание, остальные, последующие – последуют, оттеняют и дополняют мощь и рассудочную пропасть первой. Лишь немногие способны на такую же амплитуду, раскаченность как это обычно происходит в первой части. Вторые-третьи более монологичны, монохромны, логичны (вот правильное слово), как правило, это шкатулки с секретом, вещи в себе. И только в первой части Шостакович позволяет высказывания прямые и непосредственные. Ага, начинаю понимать: в Шостаковиче важен драйв надрыва, выражающийся через раскачивание эмоциональных качелей. Вот третья часть в шестой – уж куда, казалось бы, калейдоскопичнее, все эти вальсы да польки-бабочки, возбухающие мимо медных, так подишь ты – туда же: историзм (антропоморфность) выхолащивают из них густопсовую пустоту переживания. Большивикам должно было нравиться. Несмотря на вопиющую угнетёнку четвёртой части, возвращающую нас к трагической чистоте первой части. Но рахманиновская, разливанная российскость маскирует раненную экзистенцию-изжогу под тревогу о судьбах родины. Типа: что же будет с родиной и с нами? А то и будет, что ничего не будет: нас всех ожидает одна ночь, смерть – наша родина, Россия неизбежна. |
||||||||||||||
![]() |
![]() |