Бриттен, Бюффе
Вышел ночью чистить дорожки, а безветрие, снег падает ровно, отмеренно; за чернильной стеной брешут картонные собаки: сливочное Рождество - словно в идеальном картофельном пюре поровну каши и масла. Читал в первом номере "Знамени" заметки из архива Саши Агеева, стало душно, спазм выгнал на ту самую лестницу, где стоял, когда Рахаева позвонила летом и сказала, что нужно писать некролог.
Днём ходил в магазин за минералкой; воткнув в уши виолончельные сюиты Баха; шёл по посёлку и думал - как было бы хорошо снять такой вот фильм про русскую жизнь, где, по-бергмановски, фоном играл бы Бах и как музыка бы всё перевернула и преобразовала. Но потом понял, что современные кинематографисты только так и поступают, эстетизируют действительность, точнее, выхолащивают, делая окончательно безжизненной.
Сегодня же мороз зело усилился; вышел только на закате с виолончельным концертом Бриттена; мороз хрустит как импортное печенье, небо застыло остекленевшим, точно умершим на моих глазах морем, розово-багровое, иссине-синее. Морем или глазом.
Провода плеера выгнулись и замерзли, стали хрупкими и ломкими - так удивительно, что музыка продолжает поступать из кармана вверх. Про Бриттена правильнее было бы сказать "музыка сочится". Как по капельнице.
Я пошёл искать самые безлюдные улицы, где застывшие дома, заснеженные дороги без единого следа, школа для умственно отсталых возле заброшенной железной дороги и деревья, застывшие как те же белые провода кажутся единым природным ансамблем, возникшим без участия человека: дома-валуны, дома-скалы, разбитый, расстраченный о течение времени ландшафт.
Дальше, если завернуть, будет другая школа и большой полузаброшенный стадион с катком, куда ещё школьницей бегала заниматься в конькобежной секции моя мама.
На музыкальной авансцене Ростропович рвёт толстые шерстяные нити; небесный бэкграунд обеспечивают время от времени вскипающие скприпки, мычащие духовые. И вдруг я слышу, что сквозь наушники начинает протекать в мои раковины звук, похожий на цвет этого вот выцветающего вокруг неба, которое днём казалось насыщенным и сочным, а ныне бегло состарилось и требует пенсионных отчислений. То есть, звук казался одновременно размытым как водоем и очень конкретным, как вполне зримое физическое действие. Он был иной природы чем состязание солиста и оркестра на передовой, он огибал музыку как потусторонний свет...
...ну, да, должно быть над катком зажгли люминисцентные лампы и включили громкоговоритель. Это испортит мне Бриттена, ибо я завернул за угол и медленно приближаюсь к стадиону. Чтобы проверить что там играют (преждевременно состроил мину омерзения) и снял один закоченевший наушник, прислушался, но ничего не услышал; тогда снял второй и пустая улица стала темнее. Точно кто-то повернул рукоятку темноты до крайнего деления. Глубже так как тише, потому что ничего не звучит, не звучало, кроме хруста импортного печенья, гула проводов и общего шума города - этого ровного звучания всеобщего отстутствия, зияющей пустоты. Я быстро восстановил музыкальное статус кво, вернув себе в голову стерео.
Так это, оказывается, у Бриттена так - помимо перпендикулярности солиста и солирующих груп есть еще некий внутренне-глубинный кисель - из голубики и смородины, который я и спутал с внешним шумом, из-за чего рабочий посёлок (он стоит как бы на холме, широкая дорога жизни убегает вниз, пока не врезается в Ширшнёвское море - так местные называют Ширшнёвское водохранилище - вон оно, раскинулось застывшее, в накрахмаленной морозом рубахе, из-за чего заводская окраина кажется приморским курортом) вдруг обрёл графическую чёткость и строгость - как на картинах Бернара Бюффе, которые я рассматривал несколько часов после сытного обеда.
Вот за это я и люблю Бриттена.