Новый Вавилон [entries|friends|calendar]
Paslen/Proust

[ website | My Website ]
[ userinfo | livejournal userinfo ]
[ calendar | livejournal calendar ]

Дневники Софьи Казимировны Островской ("НЛО", "Россия в мемуарах") [29 Jun 2014|05:04pm]
Лучше всего, конечно же, если бы рецензию на эту книгу написал психоаналитик: дневники, которые Софья Казимировна Островская (1902 – 1983) начинает вести в одиннадцатилетнем возрасте, продолжая их до конца 50-х годов, оказываются идеальной возможностью погружения в психологические подтексты «старой девы» (если верить мемуаристам, то – «да, кстати, она не скрывала, что она старая дева: когда она смертельно заболела – это была гинекологическая онкология, - она говорила: «Господи, за что же мне это?!»).

Начинала тетрадки – гимназистка, продолжала много думающая о себе девушка дворянских кровей, пережившая революцию, «потерю имущества», дважды арестованная, пережившая Блокаду, после которой начала слепнуть (поэтому дневники и обрываются задолго до смерти, тем более, что, в большей степени, Островская была человеком салона, то есть, скорее, говорящим и действующим, нежели пишущим), но которая, при этом, никогда не теряла обаяния, «прямой спины» и особого, специфического, «слишком женского» (как теперь принято называть «девочкового») взгляда на мир.

С первых страниц дневника наивной «польской гордячки» из хорошей семьи (отец Островской, Казимир Владиславович, коммерческий директор Русско-американского акционерного металлического общества, «талантливый инженер и коммерсант, инициировал создание новых промышленных предприятий – судостроительного и механического завода «Охта», Сегозерского чугуноплавильного завода – и стал их директором-распорядителем») становится, кажется, важнейшей фигурой её внутреннего ландшафта.

Первоначально Sophie обожает отца, посвящая ему самые лирические страницы своих тетрадок, но позже, когда в 1925-ом отец уходит из семьи, переключает свою любовь на маму и младшего брата. Софья Казимировна никогда не была замужем, любовные истории, как и многое другое, она выносит за рамки многолетних записей, лишь риторически намекая на существование «друга-врага», отчего семья на долгие годы становится едва ли не главным, формообразующим, смыслом её существования.

Поэтому главным потрясением жизни оказывается смерть мамы от дистрофии и болезни в блокадном Ленинграде (кажется, что Софья Казимировна пережила две самые страшные зимы осажденного города лишь потому, что истово заботилась о выживании Анастасии Францисковны, а затем, так же самозабвенно ждала недотёпу Эдика с фронта), разделившей её жизнь на два практически равных периода – до и после…

дневник читателя )
post comment

"Дневники и записные книжки" Сьюзен Зонтаг, 1947 - 1963 [24 Apr 2014|08:15pm]
Даты жизни в книге нигде не проставлены: год смерти (2004, помню некролог в «Коммерсанте») упомянут, а год рождения (1933) – нет. Зря, между прочим, так как в голове приходится всё время держать, что записи за 1947 – 1963-ий – заметки очень молодого (молодой), ещё не оформившегося, как следует, человека.

Зная даты, легко высчитать, что первая запись, с которой начинается издание («Я верю в то, что: а) Нет личного бога или жизни после смерти; б) Самое желаемое на свете – свобода быть верной себе, то есть, честность…») – слова четырнадцатилетней девочки.

Кажется, самое интересное в этой книг её читатель, точнее его, читательские, ожидания. Решаясь потратить на дневники и записные книжки Зонтаг какое-то количество своего времени, что мы хотим из них извлечь?

Понятно, что книга модная, завлекательно оформленная (слегка жёлтая, как бы заранее состаренная, бумага не только «откидывает» нас в шестидесятые, но и позволяет читать сборник, который никак не назвать томом, как удобно сгибающийся блокнот с большими полями – таковы особенности «свободной» вёрстки), но, тем не менее, Сьюзен Зонтаг для нас кто?

Может быть, мы ищем возможности прикоснуться к чужой мудрости (как в случае с записками Лидии Гинзбург) ? Или же попытаться изнутри понять особенности минувшей эпохи, как это было в дневниках Евгения Шварца или Любови Шапориной?

Или разобраться в том, что такое западные [американские] интеллектуалы, похожи ли они на «наших»?

Когда Зонтаг путешествует по Европе или же живёт некоторое время в Париже, она детально описывает как пересекала океан (жаль, что редактор книги, её сын Дэвид Рифф эти описания опускает, как много ещё что) – тут я ловлю себя на мысли: собираясь в Европу русский человек тоже ведь «пересекает океан».

И, как ни странно, но именно эта тема «американец в Париже», рифмующаяся с «пустили Дуньку в Европу», позволяет мне войти в этот текст, который, несмотря на то, что начинается в определённой точке, проходит через года, эволюционируя, кажется бесконечным.

То есть, без конца: у этой книги странные аура и структура, в которых интересно разобраться, иначе проскочишь мимо «целого мира». Возможно, нам просто интересно попытаться сформулировать для себя, что означает «быть Сьюзен Зонтаг?»

Но зачем нам (мне) это знание?

чужая кожа )
post comment

"Живу неспокойно". Из дневников Евгения Шварца (1942 - 1957) [03 Apr 2014|04:38pm]
Довоенные дневники Шварц сжег, эвакуировавшись из блокадного Ленинграда, а военные занимают в этом объёмном томе, под 800 страниц, всего сорок страниц, включая предисловие. Основной объём книги – последние семь лет жизни (1950 – 1957), когда самые известные пьесы и киносценарии были уже написаны и Шварц пытался «придумать» что-то новое. Например, писать прозу.

Тут самое интересное: всем известно, что проще всего говорить о себе. Есть даже такое мнение (мне его наиболее афористично высказал Андрей Битов), что любой человек способен написать одну интересную книгу, рассказывая историю собственной жизни. Но только одну, так как дальше вступают уже вопросы технологии и мастерства, требующие додумывания и доформулирования (в том числе и абстрактного), из-за чего первачей, чаще всего, настигает неудача.

Шварц почти во всём было человеком шиворот-навыворот: болезненный ребёнок с богатым воображением (детские записи Евгения Львовича интересны именно каталогизацией возникающих черт характера, завязанных на страхах одиночества: повышенная застенчивость, потребность в любви, перетекающая в желание нравиться, что, в свою очередь, отрыгивается повышенной эмпатией и т.д.) , он легко фонтанировал придумками и отвлечёнными идеями, но стопорился, если дело доходило до описания реальности.

Дневники Шварца наполнены постоянными жалобами на неумение работать методически и системно; известный на весь мир мастер фабульных метафор неоднократно сетует на желание писать прозу, для чего, собственно говоря, он и начинает ежедневные занятия по «технике речи», превращая тетради не столько в хронику текущей жизни (хотя актуальные события, время от времени, в «Живу неспокойно» тоже встречаются), но в воспоминания, крайне кропотливые, подробные, предельно субъективные.

Такое ощущение, что Шварц, перенесший каскад инфарктов, сам от себя скрывает важнейшую составляющую этой ежедневной школы – нахождение ещё одного дополнительного способа бегства от действительности и необходимости подведения жизненных итогов: очень уж он подробно проходится по временам детства и юности, очень уж сердобольно описывает родителей и родственников, друзей и попутчиков.

Кстати, его южное майкопское детство (сытое, стабильное, классицистическое) очень похоже на то, как описывал свои первые одесские десятилетия Юрий Олеша, который, вероятно, не зря считал себя мастером и Маргаритой эффектного, метафорически жирного письма.

Символично, что в одной из своих последних записей (или из последних записей, вошедших в том «Живу неспокойно») примерно за полгода до смерти, Шварц вспоминает «Зависть»:

«Я писал книги маленькие, в стихах, для дошкольников, и мне судилось, что я за них не отвечаю. Те же книги, что писали мои сверстники со всей ответственностью, прозаические, толстые – так глубоко не нравились мне, что я не беспокоился. Видишь, как изменился с тех лет, когда прочтёшь «Зависть» Олеши. Книга нравилась всем, даже самым свирепым из нас. Тогда. Но, прочтя её в прошлом году, я будто забыл язык. Я с трудом понимал её высокопарную часть. Только там, где Олеша рассказывает о соли, соскальзывающей с ножа, не оставляя следа, или описывает отрезанный от целой части кусок колбасы, с верёвочкой на её слепом конце, вспоминается часть тогдашних ощущений…» (20 августа 1956)

Также весьма символичным, что параллельно работе над дневниками, к концу своему окончательно превращёнными в воспоминания, Шварц, том за томом, читает «В поисках утраченного времени». Книга ему активно не нравится (точнее, перевод её, меняющий ауру и смыл подлинника), хотя он и отдаёт ей должное.

конструирование свободы )
post comment

Путевые дневники Франца Кафки, 1911, 1912, 1913 [18 Mar 2014|01:05am]
У Франца Кафки и Макса Брода была идея написать совместно роман. Точнее, двойной травелог, в котором Франц писал бы о Максе, и наоборот.
Еще точнее, роман на основе травелога, поскольку в нём должны были путешествовать четыре друга. Роберт, Самуэль, Макс и Франц, (пред) историю которых Кафка записал в своём "основном" дневнике 26.08.1911.

Роман так и должен был называться "Роберт и Самуэль", следов его масса в дневниковых записях разных лет; нужно сказать, что почти все свои поездки Кафка совершал вместе с Бродом, а если они прощались (Макс возвращался в Прагу, а Франц ехал дальше, например, на лёгочный курорт), то Кафка тут же погружался в расшифровку своих подорожных записей.

То есть, вновь погружался в "стихию дружеского общения", необходимую для работы над будущей книгой. Технология её, между делом, проговаривается в записи от 04.09.1911, среди набросков к описанию Милана: "Надо сначала записать мысль, а уже потом её зачитывать, а не писать зачитывая, потому что только тогда удаётся совершившийся внутри разбег, в то время как ещё не записанное уже ускользает…"

Если путешествие это - маленькая жизнь, жизнь внутри жизни, концентрат всего "основного" и "второстепенного", выраженный в предельно сжатой форме, ключ к пониманию работы над ним возникает в другой промежуточной записи, сделанной уже не следующий день: "Путешествовать, не делая заметок, а просто живя - безответственно. Невыносимо это мертвящее монотонное протекание дня…"

Этот ключ называется "ответственность". Контроль и самоконтроль, невозможный для писанины; тем более, для "шествующего путём", произвольным и непредсказуемым.

В поездки Кафка брал для "реализации зоны ответственности" особые тетради. Их три. Параллельно им он вёл "основной" дневник, а в "путевой" записывал, в основном, то, что видел или чувствовал. В назывном, что ли, порядке. Как бы стенографируя.

В этом смысле самой показательной оказывается поездка в Лугано - Париж - Эрленбах (апрель, сентябрь 1911) и то, как типически развиваются записи этого путешествия.

преодолевая пейзажное мышление )
post comment

Ф. Кафка "Дневник" [16 Mar 2014|09:16pm]
Пример Кафки способен оправдать любого, самого невыразительного внешне, человека: мелкий чиновник, озадаченный своей немощью и своим «полом», маялся странными фантазиями, требовавшими "ярости, добытых в кулачном бою страниц", как он сам писал о Стриндберге, вытеснявших из жизнь всё остальное.
Всё, что только возможно…

Неудачник и очевидный задрот, 33 несчастья и вечная материнская мука, внезапно оказывается визионером космического, то есть, буквально кафкианского масштаба.

Так, что нет никакой гарантии в том, что первый попавший взгляду человек, подобным образом, не окажется "подпольным человеком" и безусловным гением, совершенно не заинтересованном в проявлении на людях (в чём бы то ни было) собственной исключительности.

Кафка постоянно говорит о том, что кроме литературы его ничего не интересует: оно и понятно: странный физиологический букет из умений и недомоганий разъедал истощенный организм и только писание, которое почти никогда не удовлетворяет автора, тем не менее, даёт облегчение.
Способно дать. В принципе.

Поэтому жизни в дневниках Кафки примерно столько же, сколько литературы. Вторая присутствует в них не только размышлениями "о роли и месте", размышлением над чтением и выписками из прочитанного, но, что гораздо важнее, набросками новелл, записью сюжетов, размывающих границы между грезой и действительностью.

Начиная читать очередную запись (отдельные абзацы разнятся между собой тематически и стилистически, позволяя соседствовать разграниченным агрегатным состояниям из "разных опер") не знаешь про какого она Кафку, внутреннего и внешнего.

Вот, вроде, он пишет, что собирался с друзьями за город, но уснул и проспал время сбора. И это нормальный, эмпирически и практически умопостигаемый факт.
Но дальше запись сообщает, что, забеспокоившись, друзья поднимаются к нему в комнаты, где извлекают из его спины меч, вошедший так ловко, что ни один орган не повреждён.

Значит, всё-таки фантазм, впрочем, неотличимый от стиля, рассказывающего "обычную" повседневную жизнь медленно угасающего пражского еврея, говорящего и пишущего по-немецки.

о, глиняная жизнь )
post comment

Дневник читателя. А.С. Пушкин Table-talk. Дневники и воспоминания, биографические бумаги и выписки [10 Mar 2014|07:27pm]
По ажурности своей, отрывистости и обрывистости, седьмой том пушкинского собрания сочинений, отданного под нон-фикшн («История Пугачёва»), а так же воспоминания и дневники, приближается к двум первым томам со стихами.

Тексты здесь все – сплошь короткие, короче, чем могли бы быть. Исчерпываются, не успев начаться: сплошные обрывки, клочки да почеркушки на отдельных листочках. Следы уничтоженных рукописей – писем, дневников, автобиографических записок, надёрганные из «основного корпуса», более не существующего, для каких-то дополнительных нужд новых возможных замыслов и текстов.

Случай Пушкина уникален в подробности своей реконструкции: вряд ли какой-то другой человек в русской культуре (может быть, разве что, Ленин) послужил такому количеству научных медитаций – исследовательских (биографических, текстологических) и интерпретационных, когда буквально каждая строчка-косточка текста, написанного гениальной рукой обглодана едва ли не до внутреннего сахара.

Естественный для сочинителей всех мастей (от документалистов, собирающих материалы, пока были шансы отыскать нечто новое, и вплоть до беллетристов, продолжающих множить версии) материал оборачивается внезапным успокоительным повторением – всё, что ты напрямую извлекаешь из биографических бумаг, оказывается уже где-то читанным или слышанным, неоднократно использованным.

Но, тем не менее, всё ещё свежим; незаветренным.

искус рукописности )
post comment

Записные книжки Варлама Шаламова (1954 - 1979) [09 Mar 2014|10:27pm]
Записные книжки – атрибут оптимиста; того, кто надеется воспользоваться нечаянно найденными формулами или остроумными выписками. Человек, приводящий в порядок архив, собирающий в одном месте листочки с заметками и цитатами, определённо смотрит в будущее: в этом смысле, записная книжка похожа на пуповину, соединяющую тебя с собственным прошлым. С тем, что забыть нельзя или же нежелательно.

Внешне записные книжки Шаламова похожи на Чеховские: та же самая краткость отдельных, не пересекающихся между собой, абзацев и периодов; преждевременных находок, которые, затем, можно красиво вплести в очередной текст и тем его украсить.

Их тут больше трёх десятков, с 1954-го по 1979-ый, плюс подборка записей разговоров с Солженицыным, которого Шаламов яростно презирает как дельца. То, что некоторые тетради совсем коротки наводит на размышления. Начинаешь «изучать вопрос» и понимаешь, что все они – плоды трудов сторонних и более поздних – собрание заметок Варлама Тихоновича из рабочих тетрадей, главное содержание которых – стихи и их варианты. Компиляция.

Дело, стало быть, не в оптимизме, но в полноте переживания писательского момента, когда тетради эти оказываются квинтэссенцией и средостеньем всей жизни человека, у которого нет и ничего не может быть, кроме его ежедневной писанины. Да и та, следствием многолетней психологической травмы тюрем и лагерей, возникает со скоростью бегства от окружающей действительности в мир практически идеальный.

Краткость (большинство записей укладывает в твит) - сестра не только таланта, но и множества попутных обстоятельств: одного агрегатного состояния с сочинением стихов. И, разумеется, беглостью проявления внутреннего на бумаге, схожей с мазком кисти или осторожным шагом грациозного пугливого зверя.

С оптимизмом у Шаламова - полный швах: в этих своих окраинных записях он неоднократно признаётся в нулевом воспитательном (и каком угодно) потенциале самого важного, что есть в мире – русской литературы (которая, своим "светлым" пафосом и привела, по его мнению, к ГУЛАГу или, как минимум, предшествовала ему) вообще и поэзии в частности.

сны покойника )
post comment

navigation
[ viewing | most recent entries ]