|

|

Продолжаю "нафталинить"...
А все-то, оказывается, было не так... Кто читал про "Нафталин", тот поймет, о чем речь. 16. НАФТАЛИН
"На свете хватает народу, чьи память и любопытство не удовлетворены Вавилонской башней, стремительно слагающейся обилием встречных и поперечных материй. Эти люди сами ищут новых веществ и даже конструируют их, слепляя молекулы во всякие там гомогенизированные и разгомогенизированные цепи. А еще они исследуют состав, подвергая разложению жидкости и ткани, в обычных условиях разлагающиеся, может, и вполне демонстративно, но не вполне последовательно: кровь, растительные соки, минералы и морскую соль. Исследуют тайны пещеристых тел. Мечтают пощупать пыль далеких планет... Наверное кто-то из этих людей соорудил и нафталин, долгое время употреблявшийся в качестве единственного радикального средства борьбы с молью. Сильно пахучий и тем доставлявший массу неудобств: зимние вещи, с первым снегом извлеченные из чуланов и сундуков, приходилось тщательно проветривать, а то можно было пропахнуть насквозь и надолго. Это случайное соединение – резкого ядовито-сладкого аромата с нетронутой свежестью новорожденных холодов, – а вернее, воспоминание о нем некогда вдохновило меня на сочинение нескольких строф, исполненных странного полемически-одического пафоса. Получился строго размеренный, но от того не менее напряженный, диалог двух квази-персонажей: черного, всегда норовящего представиться рыжим, и белого, никогда не представляющегося иным. Понятное дело, черный ругал нафталин всякими дефинициями, а белый защищал его, используя поток спекулятивных метафор. А звали их на усредненно-европейский балаганный манер: Табарен и Франсуа (Гильденстерн и Розенкранц?). Нафталином всегда пахло в сундуке, стоявшем у прадеда в комнате. Это был огромный сундук с жестяной оплеткой: таких мальчиков, как я, туда можно было уложить десяток штабелями. Однако в нем все лето хранились шубы – бабушкина из коричневого мутона, черная цигейковая моя, прадедушкино зимнее пальто с серым каракулевым воротником и мало ли что еще... Прадедушка умер не сразу. Он сперва уронил свой кофе, слабый суррогатный кофе с молоком, который пил неизменно из стакана в массивном подстаканнике. Это случилось воскресным весенним утром. Кофе разлился по залитому солнцем столу и капал мне на руки, пока бабушка бегала за соседской подмогой, а я изо всех своих слабых сил держал прадеда, без памяти обмякшего на стуле. После он еще целую неделю пролежал, парализованный, на своей кровати. И даже говорить не мог: только пил из заварного чайника и слабо двигал руками, пытаясь что-то написать карандашом в подставленной школьной тетради. Но все его каллиграфическое искусство от возрастом нанесенного удара пошло прахом и неразборчивыми каракулями. Каракулевыми каракулями... Чьи-то руки подтолкнули меня к белой масляной двери, и за спиной прошептали: “Пойди попроси у дедушки прощенья!” Дверь бесшумно отворилась, и я вошел к нему в последний раз. Прадед лежал на сундуке и как бы спал, но я уже знал, что он никогда не проснется и скоро будет унесен отсюда и зарыт в землю, но не возле Ивановской церкви, не рядом с прабабушкой, которая умерла незадолго до моего рождения, а где-то далеко, на невидимой Широкой речке. И я пробормотал: “Дедушка, прости...”, хоть это и казалось бессмысленным ритуалом – все равно он уж, верно, меня не слышит, да и особых проступков я за собой не помнил. Прадед крепко любил меня, несмотря на все мои шалости и капризы. Теперь уж не могу с уверенностью сказать, витал ли в комнате запах нафталина. Наверно, витал. Скорее всего. Ведь сундук был насквозь им пропитан и доверху загружен зимними и мало ли какими еще ненужными вещами. Прошло несколько лет, и сундук беспощадно разрушили, заодно со всей старой мебелью – комодом, буфетом, шифоньером, огромным обеденным столом, тем самым, под который я еще пешком-то ходил, и несколькими уцелевшими стульями со спинками из темной тисненой фанеры. Все было весело порублено и распилено на куски и снесено на помойку. Наступила легкомысленная эпоха древесностружечных сервантов и секретеров, “ладог” и прочей белиберды, которую, впрочем, нищета сделала весьма долговечной. Нафталин сообразили заменять сухими апельсиновыми корками, но до радикальных информационных перемен оставалась еще добрая четверть двадцатого века. И почти столько же – до знаменательного весеннего дня, когда я после уроков (уже в качестве учителя) распахнул окно на ясный закат, вдохнул полной грудью, залюбовавшись на старшеклассниц, перебегающих школьный двор, и заполнил тетрадный лист своим рукописным нафталином.
Табарен говорил: “Нафталин – это шар; в глубине сундука ядовит он и светел”. Со слезами во рту Франсуа возражал: “Нафталин – это бог, нафталин – это ветер!”
Не полуночный шаг и беспечный ночлег, Не настой водяной на серебряных ложках, Не больной, не апрельский, не сумрачный снег За булыжной стеной на садовых дорожках.
Табарен говорил: “Нафталин – это смерть; погостил и пропал, и никто не заметил”. Франсуа закричал Табарену: “Не сметь! нафталин – это бог, нафталин – это ветер!”
Не стеклянный озноб и размеренный бред, Не передника в красный горошек тряпица, Не удара, не крови, не судорог след, Что в песке оставляет подбитая птица.
Табарен говорил: “Нафталин – это ложь; он глаза затуманит и голову вскружит”. Франсуа прошептал: “Ты меня не поймешь, ты меня не осилишь, тем хуже, тем хуже...”
Не железный венок и означенный звук, Не горланящий ночи не помнящий петел, Не жестокий, не твой, не отрекшийся друг, Нафталин – это бог, нафталин – это ветер!"А. Застырец. Из "MATERIES. Книга о вещах и веществах".
|
|