![[info]](http://lj.rossia.org/img/userinfo-lj.gif)
Мне тут в комментариях напомнили, что Христос — не булгаковский Иешуа, и что в Евангелии есть слова не только любви, но и ненависти. И привели два отрывка.
В это время пришли некоторые и рассказали Ему о Галилеянах, которых кровь Пилат смешал с жертвами их. Иисус сказал им на это: думаете ли вы, что эти Галилеяне были грешнее всех Галилеян, что так пострадали? Нет, говорю вам, но, если не покаетесь, все так же погибнете. Или думаете ли, что те восемнадцать человек, на которых упала башня Силоамская и побила их, виновнее были всех, живущих в Иерусалиме? Нет, говорю вам, но, если не покаетесь, все так же погибнете (Лк. 13:1-5).
Сказал также [Иисус] ученикам: невозможно не придти соблазнам, но горе тому, через кого они приходят; лучше было бы ему, если бы мельничный жернов повесили ему на шею и бросили его в море, нежели чтобы он соблазнил одного из малых сих (Лк. 17:1-2).
Что ж, это значимая для сегодняшнего дня интерпретация.
Но заметим: в первом случае не сказано, что несчастных погубил Бог и что Он так же погубит нераскаявшихся. А во втором случае не сказано: повесьте такому жернов на шею и бросьте в море.
Когда-то я писал (здесь и здесь) о своём понимании теодицеи, о том, как совместить в сердце веру в Бога и видение зла. И оба эти фрагмента я понимаю в таком же ключе: Бог говорит нам, что в мире, который мы сами строим без Него, мы всё время причиняем друг другу боль — так было, есть и будет, пока мы не покаемся, не изменим ум и сердце. Творя зло, мы сеем его вокруг, провоцируем его, вызываем в других. Пока мы живём по стихиям мира, государство (Пилаты) будут смешивать кровь политически неблагонадёжных верующих с их жертвами, будут падать башни, мы будем соблазнять друг друга, а потом сознавать причинённое зло и так мучиться, что лучше бы нам самим было умереть мучительной смертью, чтобы потом в вечности у нас перед глазами не стояли лица тех, кого мы уязвили, лишили дорогого и заставили страдать.
В этом мире Церковь должна быть источником любви: быть закваской любви, быть солью любви, быть сеятелем любви. Если же Церковь подчиняется стихиям мира, действует по страстям, обижается, мстит, призывает судей и правителей, навязывает себя, насилует чужую волю и совесть, надёжную тактику и стратегию предпочитает уязвимой Истине — значит, соль потеряла силу, закваска больше не квасит тесто, семена сгнили. Нам никто больше не верит. Некому говорить о любви на этой земле. Так чтобы не вызывать этим презрительного недоверия, ненависти и смеха. И если мы не покаемся, мы будем гибнуть, как много раз гибли: в тех же 20-х, 30-х и последующих годах XX века. Не потому, что Господь захочет нас погубить. А потому что, вместо того, чтобы светить миру, мы стали играть по его правилам, лишили его света, и стихии вырываются на свободу, естественные человеческие чувства — обиженное достоинство, отстаивание своей свободы, ярость по отношению ко лжи и лицемерию — находят выход в действиях, о которых многие потом жалеют, когда уже поздно.
У Г. Честертона есть роман «Шар и крест». Завязка его в том, что один молодой и искренний католик вызывает на дуэль журналиста за оскорбительную шутку о Деве Марии. И всё время повествования они пытаются подраться, но во всей Англии не могут найти себе для этого места: никто не понимает мотивов ни одного, ни другого. В конце концов оба они открывают друг в друге самых близких себе людей: они оба чувствуют один и тот же болевой человеческий нерв, только чувствуют его с разных сторон. Но главным идеалом в романе представляется монах (по разным намёкам кажущийся православным), любовно заворожённый красотой мира и человека, поднимающийся выше этой дуэли: именно его больше всего ненавидит романный дьявол, именно его считает самой большой опасностью своему делу на земле.
Три девушки, как мне чувствуется, и правда причинили многим боль. Пусть они действовали не из сознательного кощунства, не из ненависти к христианству и Церкви. Пусть эта ненависть имела политический или клерикальный оттенок, или же это была боль за то, что гибнет и что так хочется спасти любой ценой. Когда в Церкви кроме церкви ничего уже, кажется, не остаётся, эту церковь, по мнению многих людей, ничего не освящает. Их можно понять, хотя они и не поняли, не почувствовали, что многим их поступок может причинить боль. Но, возможно, они ближе тем, кому больно, чем те, из-за кого девушки решились на отчаянный поступок. Молодой герой Честертона пытался защитить честь Пречистой Девы только ценой собственной жизни. Он не звал толпу полицейских, не тащил никого в суд, не взывал к человеческим страстям. Но и его яростное негодование в романе заливает свет сострадания и любви совсем другого героя.
Кто сейчас будет говорить о любви и милосердии так, чтобы ему поверили? Церковь надрывает обиженный голос, хочет, чтобы её услышали. И её слышат — к горькому сожалению. Потому что голос её уже ничем не отличается от миллионов голосов обиды, желания и страдания, заполняющих землю. Но некому тихо сказать о любви."
**
![[info]](http://lj.rossia.org/img/userinfo-lj.gif)
Старший хорош всем -- добродетелен, исполнителен, учтив, послушен и точно знает, что за всё это, а также за многое, включая сыновнюю верность, заслужил, как минимум "козлёнка". Так правильно. Если он чего и требует, то справедливости -- и ни крошки больше.
Младший -- блудник, обалдуй, тем не менее, тоже знает, что мир держится на справедливости, и большего, чем соломенная подстилка наёмника он не заслужил, но тут на него обрушивается такая незаслуженная, безумная милость, что все его представления о справедливом мироустройстве враз рушатся, как карточный дом. Больше скажу -- держись он за них, или, как старший, пытайся их отстоять, он вряд ли смог бы эту милость принять. Встал бы в смиренно-горделивую позу и стал бы бормотать что-то вроде: "Я недостоин такой чести..." Но всё, что мы о нём знаем -- грязные пятки и лицо, спрятанное на отцовской груди.
Конечно, христианство -- не только "слёзная жалость" (как "не только" и всё то, что мы можем о нем сказать или помыслить), но, как думается, именно она стала закваской, на которой взошла Весть и, в конечном счете, Церковь.
У Вести и жалости есть одно общее свойство -- и та, и другая нерасчётливо-щедры и неразумны.
Язык Вести -- чудеса, но, если вдуматься, все они из жалости: "И сжалился над ними..."
В истоке Вести, в её перводыхании -- тоже жалость: "Ибо так возлюбил Бог мир, что послал Сына Своего Единородного..."
Наконец, сама верность ей тоже поверяется жалостью: "Суд без милости не оказавшему милости... Милость превозносится над судом".
Иерархия здесь весьма чёткая: суд (читай "справедливость") никто не отменяет, но не он главенствует. Есть то, что над ним, то, что больше, всегда больше, и так же безуловно, как сама Весть.
Стоит эту иерархию перевернуть -- из свидетеля Вести Церковь неизбежно превращается в свидетеля обвинения. Не из-за того, что мы, составляющие ее, лукавы, жестокосердны, трусливы, скудоумны и вообще плохи (всё это правда, но следствие всё того же переворота, а не причина его), но потому, что ей оставлено другое наследство. Куда проще бы жить в справедливой симметрии старшего брата, но нам завещана странная система зеркал, в которых, наплывая, сменяя друг друга, отражаются свиньи, грязные пятки, пыльная дорога и безумно-царственный жест Отца."