Книги для читателей's Journal
 
[Most Recent Entries] [Calendar View] [Friends]

Below are the 20 most recent journal entries recorded in Книги для читателей's LiveJournal:

    [ << Previous 20 ]
    Thursday, November 29th, 2018
    7:05 am
    [veniamin]
    Объяснять кто Ефим Зозуля гондонам я не буду. Так нужно писать блог. О том, что вам самим интересно.
    Объяснять кто Ефим Зозуля гондонам я не буду. Так нужно писать блог.
    О том, что вам самим интересно.


    Попробуйте пройтись по Тверской сегодня, как это сделал Зозуля и написать об этом. Или по другой улице, а?
    Ты Люлька псевдоумная мандовошка, а не литератор. Какие же вы все антикультурные скоты.

    -----------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------
    Моя Москва

    Тверская улица глазами одного человека

    Очерк Ефима Зозули "Моя Москва", опубликованный в 1936 году в библиотечке "Огонька", заканчивался анонсом: "Настоящая книжечка -- глава из большой книги о Москве. В большой книге, которая будет закончена в ближайшие год-два, материал будет собран по тому же принципу, именно: на основе взаимоотношений одного человека с великим городом". Но эта книга так никогда и не была написана.
    Печатается с сокращениями по изданию: Ефим Зозуля. Моя Москва. Библиотека "Огонек". No 7, 1936 г.


    Очень хочется записать все, что происходило, что я лично видел, чувствовал, переживал и что запомнилось мною на улицах Москвы за ряд лет.
    Именно: на улицах, на площадях, в скверах, в парках, переулках, домах.
    Интересно: что получится, если собрать какую-то горсть фактов, явлений, впечатлений, прошедших через сознание одного человека?
    Конечно, тут значительное густо перемежается с мелким и случайным, характерное для Москвы с характерным вообще для человеческой жизни.
    Но так или иначе, пусть среди обильных и прекрасных литературных материалов о мировой столице революции, о центре новой эпохи, которая растет с каждым днем, будет и такая скромная книга.
    Начну с Тверской улицы, которая теперь называется: улица М. Горького.
    Осенним вечером в шестнадцатом году около Страстной площади (теперь Пушкинская) поскользнулась на влажном асфальте и упала лошадь. (Этот участок Тверской, очень незначительный, был асфальтирован давно.) Лошадь упала на бок, сразу, поскользнувшись передними и задними ногами. Было около одиннадцати часов вечера -- самый разгар проституционной биржи. С тротуара раздались свист, хохот, улюлюканье. На улице было полутемно. Запахло чем-то жутким, погромным. Со всех сторон неслась матерная брань. Лошадь поднимали. На тротуаре продолжались выкрики, смех, свист. Это было безмерно отвратительно. Это кричала, свистела и улюлюкала старая Москва.
    В доме No 38 была "Центропечать". Работало много народу. Была девушка -- веселая, жизнерадостная. Бешено неслась по лестницам со второго этажа на третий. Тоненькая. Голубые глаза. В двадцать третьем году на глазах у всех резко и прямо забрал ее угрюмый какой-то человек. Именно забрал. Когда он приходил, она немела. Увез. О ней долго помнили.
    Она иногда наведывалась. Рожала каждый год по ребенку. Семь человек детей. Не много ли? Пыталась "оправдываться". Широкое зеленое провинциальное пальто.
    В тридцать пятом году встретил ее на вокзале: толстая, цветущая, уверенная. Теперь хвастает количеством детей. Весело смеется -- уверенная баба.
    Около стояли двое ребят -- голубоглазые, чудесные, как она в молодости.
    В той же "Центропечати" работал Иван Терентьевич, который всегда начинал разговор с середины. Какие-то кусочки стен около Козицкого переулка, где он меня останавливал, до сих пор напоминают его:
    -- ... Они говорят, что футуризм исчезнет... Ну, конечно, исчезнет... Ну, что собою представляют эти треугольники из кумача, которыми они украшают площади? Конечно, это чепуха. Не в этом дело...
    Или:
    -- ... Выдавать деньги... Ну ясно, что здесь нужны две подписи... С одной подписью неудобно. А он говорит, что необходимо еще иметь какую-то визу... Какую еще визу?
    Такого человека, который всегда начинает разговор с середины, можно вставить в комедию, в драму -- это может быть смешно. Но Иван Терентьевич никогда не был смешон. Он не был ничем замечателен, а чем-то запомнился. Где он сейчас -- неизвестно, но лик его живет около стен Козицкого переулка.
    На углу Чернышевского -- магазин "Гастроном". В девятнадцатом-двадцатом годах в нем было отделение Роста. В окнах были карикатуры, телеграммы, написанные на больших листах бумаги. Перед окнами стояли люди -- в валенках, в сапогах, в шинелях, в пальто. Мерзли, читали.
    Одно время была телеграмма "Деникин под Орлом".
    Читали молча. Расходились. Но к окну подходили другие.
    Однажды один с большим мешком на плече (в мешке была мука) стоял и долго читал. Серьезно читал, забыв о тяжести на плече. Потом медленно ушел.
    Вдоль тротуаров зимою снег лежал кучами. В доме No 19 было какое-то общежитие. В нем жил знакомый. С семьей. Жгли ящики из комодов. Есть почти нечего было. Приятель заходил напротив, в кафе поэтов, и смачно ел картофельные пирожные.
    Я его смутил однажды. Нечаянно спросил, почему он не отнесет пирожное домой, жене, детям. Покраснел. На губах жалко выглядели крошки. Но облизнулся и продолжал есть. "Свинство", -- сказал я -- не для того, чтобы еще более смутить его, а наоборот, чтобы резкой, чересчур преувеличенной оценкой факта мелкого эгоизма смягчить упрек, нивелировать его.
    Вход в бывшее кафе Филиппова теперь с Глинищевского переулка. А был -- с Тверской. Со времени нэпа, когда это кафе открылось, с этого входа классически выталкивали пьяниц и буянов. Много было драк. Запомнился высокий, с белокурой наивной хулиганской физиономией. Его вытолкнули, и он бил нещадно двух швейцаров, милиционера, извозчика, еще кого-то в зеленой шляпе. Исполинская сила. Что он вымещал с такой яростью? Ему, по-видимому, пришлось "большой ответ держать" за столь большую "прелесть бешенства", как говорил Лев Толстой. Из этих дверей часто выкидывали. Пьяницы традиционно упирались -- ногой в косяк. Еще запомнился один. Еле держась на ногах, деликатно грозился пальцем. Теперь мрачную дверь сняли. Вход с переулка.
    На Большой Дмитровке, где теперь театр Станиславского, была при нэпе оперетта. Как-то там нанимали и сортировали статистов и статисток. Почему-то я был там и познакомился с одной из статисток -- молодой девушкой. Никогда не забыть одухотворенного ее лица, тонких черт, легких движений. "Я очень пить хочу", -- сказала она. В театре был ремонт, хаос, нельзя было найти воды.
    Я предложил ей выйти на улицу. Мы завернули в Глинищевский переулок и вышли на Тверскую. "Где же вам напиться?" Я усиленно, но напрасно озирался -- ни кафе, ни киосков не было. На углу продавали фрукты. "Я напьюсь соком, -- сказала она. -- Мне хватит яблока или груши".
    И она утолила жажду грушей, так жадно и в то же время красиво прижимая губы к плоду. Затем улыбнулась... Где она сейчас? Так ли еще улыбается? Она торопилась. Она не принадлежала себе. Она была так озабочена. Попрощалась. Ушла. Оглянулась, и я помахал ей рукой.
    Больше ее не видел. Иногда сейчас, на углу Глинищевского и Тверской в воздухе отпечатывается и нежным видением проходит ее образ -- среди автобусов и такси.
    Немного дальше, около аптеки (когда однажды сняли вывеску аптеки, то оказалось, что здесь жил портной), гордо подняв голову и медленно вынося вперед самодовольные, упрямые ноги, прошел мой враг... "Непримиримый" враг.
    Я наблюдал его со стороны Моссовета. Он ненавидел меня. Мои рассказы, мои слова, мой голос... Я наблюдал его со стороны. Голова его была гордо и самодовольно откинута назад. Шляпа сидела на темени. Он мешал моей литературной работе... Ругал меня. При упоминании моего имени делал брезгливую гримасу. Чаще молчал -- подчеркнуто молчал. Как-то он объяснил мне, что если при упоминании о ком-либо упорно молчать, то это вреднее и обиднее, чем ругать его. И этот метод он применял ко мне.
    В тридцатом году вдруг заболел и умер. Когда я не очень спешу по Тверской и прохожу под часами Моссовета, то вижу его иногда около аптеки. Я не рад, что он умер. Личные враги очень серьезно не могут мешать в советской стране. Пусть бы жил, гулял со своей шляпочкой и важно выставлял бы свои самодовольные, неубедительные ноги...
    Советскую площадь асфальтировали, кажется, в 1932 году. В полтора или два дня. По новому способу: клали асфальт прямо на булыжники. Площадь была прекрасна во время работ, особенно ночью (работали без перерыва): много людей, факелы, синий дым, машины.
    Один из рабочих, пожилой, с седенькой щеголеватой бородкой, работая, явно рисовался перед любопытными, стоявшими у аптеки. Он работал упоенно, точно играл на сцене: щеголевато ворочал лопатой, ухарски закуривал.
    Такой самый, точно так же, рисовался перед прохожими и артистически работал в Кутаисе, тоже с лопатой, когда асфальтировал там в тридцать третьем году уличку недалеко от вуза. Может быть, это был именно он?
    Дальше. Страстная площадь. По каким только направлениям она ни исхожена! Сколько событий -- крупных и мелких! Сколько раз еще придется возвращаться сюда!
    Иногда в витринах магазинов -- здесь, недалеко от Страстной -- бывают чудесные отражения улицы, фасадов противоположных домов. Тверская узка -- поэтому отражение близко и отчетливо, особенно, если в витринах темные сукна. Я люблю останавливаться около магазина Мосторга No 67. Какая живопись! Бутылочный тон стекла объединяет краски и естественно делает то, что под силу крупнейшему художнику. Иногда я подолгу любуюсь роскошным зрелищем. Около меня останавливаются прохожие и с любопытством смотрят на витрину. Что там? Ничего, граждане. Здесь бесплотная прелесть живописи. Если нравится -- любуйтесь.
    Сейчас на Тверской стало немного темнее. Поднялся ряд домов. Поднялся, принарядился и смотрит на стоящих против: ну, друзья, когда же и вы подниметесь с колен, выпрямитесь и отодвинетесь -- надо же расширить улицы, мы же должны стать наконец приличной улицей!
    Против витрины, где цветут изумительные живописные фантазии, -- редакция журнала "Наука и техника". Когда-то здесь было кафе "Бом", потом есенинское "Стойло Пегаса". Здесь часто сиживал Есенин, склонив на мраморный столик "головы своей желтый лист".
    1 мая 1935 года здесь же, неподалеку, на углу Б. Гнездниковского, среди демонстрантов обращал на себя внимание парень, несший на высоком шесте надпись на квадратном куске фанеры:
    "Я учусь в марксистко-ленинском кружке".
    Понимал ли он простоту и величие этого извещения, поднятого на высоком шесте?
    Колонны долго стояли, и тут же, как и во многих других местах, танцевали девушки и парни. Одну хотелось бы показать в замедленном движении -- как в кино. Много неповторимой прелести было в ней! Она так притаптывала старательно и так сочно смеялась!
    Если бы воздух улиц мог отпечатывать все, что в нем происходило -- какая была бы лента изумительных, непревзойденных по интересу картин и фактов! Но были бы факты и не изумительные.
    Несколько дальше, около столба, несколько лет тому назад отчаянно сопротивлялся беспризорный, которого подобрали на улице. Он невероятно кричал, отбивался и цепко обхватывал основание столба. На столбе сейчас висит надпись: "Остановка автобусов". Беспризорный вряд ли помнит этот столб, который стал пограничным столбом между его беспризорностью и новой жизнью. Вряд ли помнит, как он хватался пальцами за его железное основание. А впрочем, может быть, он, проходя здесь, вспоминает свое неразумное сопротивление.
    1 мая 1935 года я пролетал на самолете-гиганте "Максим Горький" очень низко над Тверской. Она была залита людьми, знаменами, цветами. Казалось, люди были неподвижны. Сплошной поток как бы застыл на месте. И в прилегающих переулках застыли черные фигурки людей. Так часто кажется с самолета.
    В двенадцать часов, после полета, я приехал с аэродрома на Пушкинскую площадь. Дальше нельзя было ехать. Сошел с машины и влился в густую двигающуюся, поющую, играющую, танцующую массу.
    Стояли люди -- изумительные люди, не изученные, не описанные, не зарисованные. В последние три-четыре года хочется, есть потребность, больше любить людей... Нравятся многие люди. Не все, конечно, но многие. Хочется смотреть на них, любоваться, не сердиться на них, прощать многое (что можно, разумеется, -- я вовсе не толстовец).
    На углу Козицкого стояла девушка, держа над собой за веревочку воздушный шарик -- голубой и сияющий. Она играла им и смеялась. Нет никаких сомнений, что если бы с нее был написан настоящим художником, любящим жизнь и чувствующим ее прелесть, портрет, он украшал бы любую выставку и перед ним останавливались бы надолго несметные зрители.
    Каждая улица, каждая площадь имеет свой лик. Его можно образно себе представить.
    Еще совсем недавно Пушкинская площадь напоминала какое-то круглое и плоское скуластое лицо московской мещанки, открытое и простодушное. Трамваи, которые гремели (и теперь еще гремят) вокруг Страстной, были большими ее жестяными браслетами, Страстной монастырь -- тяжелым нагрудным крестом, а раскинувшиеся в обе стороны бульвары -- не очень пышным, запыленным мехом на ее широких плечах. Высокий дом, бывший Нирензее, был той европейской шляпкой, которая наивно, косо и нагловато сидела на крупной русой голове.
    Теперь этот образ ушел. Бывший дом Нирензее отодвинулся и потускнел. Вокруг выросли громады. Площадь асфальтирована. Огни и исполинские кинорекламы далеко отодвинули нехитрый образ старой Москвы.
    Красивая площадь! Солнце, облака, восходы и закаты любят резвиться здесь, заигрывая с гениальной головой Пушкина и четырьмя старинными фонарями, бессменно окружающими его.
    Какие отблески, какие отсветы!
    Сколько бликов милой поэтической непостоянности красок и оттенков! Сколько живописных снов проходит здесь! Они скользят, эти сны, чудесными канатоходцами по трамвайным и телеграфным проводам, по верхушкам деревьев убегающих бульваров. Куда же бегут они?
    Несомненно, они стремятся к отдыху, к нежной и бурной московской любви -- ни в каких парках нет такого количества влюбленных, как здесь, на бульварах, во все времена года -- и весной, и летом, и зимой, и осенью!
    Да, и зимой, на белом пушистом снегу, среди белых деревьев, сказочно облепленных белым снегом, вы встретите влюбленных, щебечущих на скамейках боковых аллей, влюбленных, которые не могут дождаться весны или, наоборот, затянули весну до глубоких морозов...
    Но вернемся на улицу Горького.
    Здесь, вот на этом тротуаре, недалеко от "Правды", остановился мой друг, объездивший весь мир, задумался и сказал:
    -- Очевидно, тут придется и доживать. Нигде в другом месте. Здесь каждый камень родной.
    Это было под вечер, а через час, когда стемнело, к цветочному киоску, который находится в центре площади, против монастыря, подошел человек, держа об руку молодую девушку.
    Она была работницей, и он был рабочим, а может быть, инженером, а может быть, молодым ученым (ведь по внешности в Москве ни о ком нельзя судить -- люди внутренне растут и развиваются быстро, а внешность часто не поспевает и отстает). Он так поразительно бережно держал ее за руку, смотрел на нее, так был нежен с ней.
    Я остро завидовал ему, хотя вообще не завистлив. Она выбирала цветы, с полуоткрытым ртом, молодым и радостным, упоенно вглядываясь в каждый лепесток. Они не видели, что творилось вокруг, как я их разглядывал. Они жили друг другом, цветами, своей радостью.
    Можно было бы написать поэму о прелести новых людей, об ее круглых и мускулистых руках, об ее пальцах, больших и плотных, но, несомненно, теплых, сильных и нежных, об ее ногах, тоже крупных и в то же время удивительно женственных, о малейшей черте ее облика, ее движениях, повороте головы, улыбке, словах. То же самое и о нем.
    В доме No 48 была "Правда". В этот двор не раз въезжал Ленин. Большой двор был вечно занят автомобилями, рулонами бумаги. Сколько крупнейших людей эпохи проходили по этому длинному коридору, часто покрытому пятнами масла и типографской краской, в стоящий глубоко во дворе редакционный корпус, сердце революционной печати, центральный орган коммунистической партии -- "Правду".
    О людях "Правды" должна быть и будет написана особая книга, вернее -- много книг.
    В праздник Октября улица Горького была украшена архитектурными планами, проектами и макетами. Во всех витринах были выставлены проекты новых зданий. В одной из витрин, против Брюсовского переулка, был выставлен эскиз будущего театра Мейерхольда. Это здание составит часть будущей Триумфальной площади. Смелая колоннада фронтона придает ему выражение того творческого беспокойства, которое характерно для Мейерхольда.
    На углу Тверской и Охотного была одна из первых шахт метро. Шахта находилась против того места, где сейчас вход в метро. В шахту спускались по узкой вертикальной лестнице. Я спускался в тридцать втором году в брезентовом костюме.
    В этом месте, под Тверской и Охотным, было чумное кладбище XVI века. Человеческих костей нашли немало. Одни лежат, другие стоят или находятся в наклонном положении. Находили и находят стоящих вниз головой. Отчего это? Может быть, от подпочвенных сдвигов, напора вод, а может быть, тут были и счеты господ купцов, бояр и попов с неугодными и неудобными людьми.
    Под Тверской был чернозем или нечто вроде чернозема, которому вначале особенно обрадовались: через него было хорошо делать проходку -- чистый, хороший чернозем. Но этот "чернозем" оказался предательским. Он давал проходить через себя и падал огромными глыбами. Его потом боялись больше всех других напластований, -- как только он встречался, сейчас же подпирали особенно тщательно.
    Здесь было одно из первых подземелий. Было очень мокро, тускло, тесно. Потом все это изменилось. Стали строить шире, увереннее, чище.
    Сейчас от шахты не осталось и следов. Чистая улица, расширенная, широкая перспектива, слева, если приближаться к Красной площади, большие новые дома Охотного ряда. Огромное впечатление.
    Москва с каждым днем образует новые ракурсы для фото, для живописи. Надо снимать! Надо писать!
    Надо, чтобы фотографы и художники имели возможность снимать и писать не только с тротуаров, балконов и крыш, а пользоваться передвижными возвышениями. Надо, чтобы они могли с любой самой неожиданной точки, окруженные вниманием и помощью, снимать и живописать великий город.
    С каждым днем растущие красоты Москвы пока еще почти никак не запечатлены. Это пишется в 1935 году. Хотелось бы, чтобы к моменту выхода книги эти строки можно было бы зачеркнуть как устаревшие.
    ... Опять прохожу по улице Горького. Много раз еще придется вернуться сюда, чтобы вспомнить и лучше увидеть то, что произошло на ней и что есть сейчас.
    Балкон Моссовета. Много шествий останавливалось перед этим балконом. Много речей оглашало с него Советскую площадь!
    Значительное связано с личным... Здесь, на крутом спуске к проезду Художественного театра, я спускался на велосипеде. Из дома No 22, где была какая-то театральная студия, выбежал маленький режиссер, бежал за мной, звал меня и упал. Я не мог сразу остановиться на крутом спуске. Наконец соскочил с велосипеда и подошел к нему. Он встал с булыжников, отряхивая пыль с колен, и второпях заказал мне пьесу... Много раз я спускался по этому крутому месту Тверской на велосипеде, оглядывался, но больше никто не бегал, не падал и пьес не заказывал...
    Здание телеграфа преобразило эту часть Тверской. Оно главенствует днем и особенно вечером и ночью, всегда освещенное, с трудовым человеческим муравейником, хорошо видным из окружающих домов и улиц на большом пространстве. Оно имеет трудовой вид, это здание, и вызывает аппетит к работе.
    Недалеко от телеграфа маленькая лавочка, в которой в девятнадцатом году иногда продавали молоко. Мы с товарищем по очереди спешно покупали здесь молоко, чтобы почти бегом нести его на Арбат, в пустую квартиру, где лежала в тифу Надя, домработница. Добросердечный хозяин, когда она заболела, переселился к товарищу и оставил ее одну в большой холодной квартире. Мы, квартиранты, занимавшие одну из комнат, чудом выходили ее, и выздоровевшая Надя долго плакала потом и произносила речи на тему о черствости и бездушии хозяев.
    Здесь, немного дальше, за Охотным рядом, демонстранты в парадные дни испытывают острое нетерпение. Здесь затихают песни, застывают знамена, колонны ждут момента вступления на великую площадь.
    Тверская значительно расширяется в этой части. Сейчас снимается дом, заслонявший новую гостиницу Моссовета. Днем и ночью гудят грузовики, подъезжающие, поворачивающие и увозящие камни и доски снимаемого здания. Скоро широкая, радостная улица будет заключать Тверскую или начинать ее и вести на Красную площадь.
    Против гостиницы "Националь" тоже снимается дом, его также окружает маленький деловой заборчик. Ах, этот московский заборчик! Лишь только он появляется, как за ним творятся большие дела: либо снимается в несколько дней старый дом, либо очень скоро и буйно вырастает новый.
    В "Национале" жило много революционных работников, самых различных. Одни из них очень известны сейчас и живут в других местах, другие погибли в славных боях и сгорели на работе. Здесь жил и милый, оригинальный и мыслящий неудачник, всю жизнь носившийся с необыкновенными планами и так и умерший, не осуществив их. Это был необыкновенный ум. Когда были получены сведения об исчезновении Амундсена, он три раза туда и обратно прошел со мною всю Тверскую и излагал научные предположения о гибели арктического исследователя. Все это было глубоко интересно и правдоподобно.
    В другой раз, узнав, что я еду в Париж, он опять несколько раз прошел со мною всю Тверскую и советовал спуститься в парижские подземелья и посмотреть, как там устроен водопровод. Он рассказывал интереснейшие вещи, но когда я, завороженный им, спустился в Париже в подземелье, то там оказалось нечто совсем другое...
    Это был чудесный фантазер, увлекающийся мечтатель. Сколько раз мы шагали по Тверской -- в годы, когда она была еще пустынной, бедной, голодной, облезшей.
    Дальше. Дом No 19. Большой двор. Здесь направо были "повара". Знаменитые повара, которые кормили изысканных москвичей в девятнадцатом году. Обед стоил две тысячи рублей. Помещение состояло из большой кухни. Недалеко от плиты стоял длинный деревянный стол. За этим столом и шло это отчаянное чревоугодие. Питался здесь и некий служащий -- в грязных больших калошах и с перевязанной щекой. Он сокрушенно говорил заведующему в своем учреждении:
    -- Как можно жить, если один обед у "поваров" стоит две тысячи рублей, а я у вас получаю тысячу восемьсот без пайка? А счета на извозчиков вы мне не оплачиваете?
    Заведующий презрительно отвечал -- по слогам:
    -- По-тре-би-тель-ска-я психология.
    Теперь от "поваров" идут магазины, в которых продают в одном -- цветы, в другом -- изысканное печение! И сколько таких магазинов в Москве! Сколько их в стране!
    Цветы и хлеб, цветы и хлеб!
    Угол Брюсовского переулка. Здесь бурно кипятился старый знакомый мой. Как он гневался! Его не признают. Его работ не ценят. За ним не признают талантов и способностей. Какой ужас! На узких, злых губах его была пена. Настоящая пена. Его глаза были очень злы. Это было давно, но это запомнилось. Его не признают... Недавно я опять встретил его у того же Брюсовского переулка. "Ах, это что-то немыслимое". Вы можете себе представить?! Его продолжают не признавать... Глаза его посинели от озлобления... Бедняга! Он не понимает, что признания в советской стране добиваются не жалобами, а трудом, работой, волей и общественной полезностью. Он не понимал, что при наличии этих условий глубокая радость признания доступна всем...
    Еще не раз придется вернуться на Тверскую. Многое срослось с ее домами, с ее камнями, с ее воздухом.


    Вениамин
    Wednesday, May 31st, 2017
    10:55 pm
    [veniamin]
    Александра Бруштейн. "Дорога уходит в даль…" Книга Вторая. "В рассветный час" (Четвертая глава)
    Александра Яковлевна Бруштейн в 1912 году

    ССЫЛКА на первую книгу трилогии А.Я. Бруштейн "Дорога уходит вдаль..." в этом же сообществе. Можно читать.
    http://lj.rossia.org/community/thelibrary/256.html

    Глава четвёртая. ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ОКОНЧЕН

    После уроков Дрыгалка не сразу отпускает нас домой. Сперва она диктует нам, что задано к следующему уроку. Потом длинно объясняет: каждая девочка должна принести
    из дома мешок для калош, стянутый вверху веревочкой или тесемкой, — мешок этот должен висеть на вешалке, на «номере» своей хозяйки. Она диктует нам эти номера. Мой номер оказывается «тринадцатый». Затем
    черненькая Горбова читает «молитву по окончании ученья»:
    — «Благодарим тебя, создателю, яко сподобил еси нас благодати твоея во еже внимати учению. Благослови наших начальников, родителей и учителей, и всех ведущих нас к познанию блага и подаждь нам силу и
    крепость для продолжения учения сего».
    Дрыгалка строит нас в пары — пара за парой, пара за парой! — десять раз повторяет, что внизу, в швейцарской, мы не должны галдеть, заводить между собой длинные разговоры: «Одеться — и домой!» Наконец
    она ведет нас вниз, в швейцарскую. Когда мы уже двинулись, Дрыгалка вдруг спохватывается, останавливает наше начавшееся было шествие:
    — Помните! Идти ровно, плавно, не возить ногами, не шаркать!
    Ну, слава богу, тронулись… Но когда мы уже подходим по коридору к лестнице, ведущей вниз, нам навстречу приближается колонна учениц первого отделения нашего же класса. Их ведет своя классная дама. От
    всеведущей Мели мы знаем, что ее прозвали «Мопсей» (очень метко!). Дрыгалка останавливает нашу колонну. Мы, второе отделение, стоим и пропускаем вперед себя первое отделение. Первые десять пар девочек
    не идут вниз по лестнице: они — пансионерки, они живут в самом институте. Лестница не кончается на нашем втором этаже (здесь только классы, актовый зал и коридоры), она заворачивает выше, на третий
    этаж. Там находятся дортуары (спальни) и другие помещения для пансионерок. Медленно («Тихо! Плавно» — покрикивает на девочек повизгивающим голосом Мопся) десять пар пансионерок поднимаются, по лестнице
    на третий этаж. После этого оставшиеся восемь пар приходящих учениц первого отделения спускаются вниз по лестнице в швейцарскую. И лишь тогда Дрыгалка ведет вниз нас, второе отделение. Мы должны знать
    свое место. В первом отделении учатся «сливки» — внучка городского головы, дочка командующего военным округом, дочери богатых фабрикантов и купцов, а во втором отделении мы. Мы — «снятое молоко»: дети
    интеллигенции, младших офицеров, более мелкого купечества.ДАЛЬШЕ ВСЯ ГЛАВА )
    Tuesday, May 30th, 2017
    9:11 pm
    [veniamin]
    Александра Бруштейн. "Дорога уходит в даль…" Книга Вторая. "В рассветный час" (Третья глава)


    Бруштейн, Александра Яковлевна (около 1900 года).

    ССЫЛКА на первую книгу трилогии А.Я. Бруштейн "Дорога уходит вдаль..." в этом же сообществе. Можно читать.
    http://lj.rossia.org/community/thelibrary/256.html

    Глава третья. А ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ВСЕ ДЛИТСЯ!

    Урок танцев происходит в актовом зале. Зал — большой, торжественный, по-нежилому холодноватый. В одной стене — много окон, выходящих в сад. На противоположной стене — огромные портреты бывших царей:
    Александра Первого, Николая Первого, Александра Второго. Поперечную стену, прямо против входа в зал, занимает портрет нынешнего царя — Александра Третьего. Это белокурый мужчина громадного роста, тучный,
    с холодными, равнодушными, воловьими глазами. Все царские портреты — в широких золоченых рамах. Немного отступя от царей, висит портрет поменьше — на нем изображена очень красивая и нарядная женщина. Меля
    объясняет нам, что это великая княгиня Мария Павловна, покровительница нашего института. Под портретом великой княгини висит небольшой овальный портрет молодой красавицы с лицом горбоносым и надменным.
    Это, говорит Меля, наша попечительница, жена генерал-губернатора нашего края Оржевского.
    Мы входим в зал парами — впереди нас идет Дрыгалка. Паркет в зале ослепительный, как ледяное поле катка. Даже страшно: «Вот поскользнусь! Вот упаду!» Вероятно, так же чувствует себя Сингапур, попугай
    доктора Рогова, когда его в наказание ставят на гладко полированную крышку рояля.ДАЛЬШЕ ВСЯ ГЛАВА )
    Monday, May 29th, 2017
    8:48 pm
    [veniamin]
    Александра Бруштейн. "Дорога уходит в даль…" Книга Вторая. "В рассветный час"(Вторая глава)


    Бруштейн, Александра Яковлевна (около 1900 года).

    ССЫЛКА на первую книгу трилогии "Дорога уходит вдаль..." в этом же сообществе. Можно читать.
    http://lj.rossia.org/community/thelibrary/256.html

    Глава вторая. ПЕРВЫЕ ПОДРУГИ, ПЕРВЫЕ УРОКИ

    — Здравствуй… — слышу я вдруг негромкий голос. — Ты меня узнаешь?
    Ну конечно, я узнаю ее! Это Фейгель, та девочка, которая экзаменовалась вместе со мной и так хорошо отвечала по всем предметам. Я радостно смотрю на Фейгель: вот я, значит, и не одна!
    Тогда, во время экзаменов, Фейгель показалась мне усталой, словно несущей на себе непосильную тяжесть. Но в тот день мы все устали от непривычного волнения и напряжения — я, наверно, была такая же
    измученная, как она. А сегодня в Фейгель ничего этого нет. Глаза, правда, грустные, но, наверно, они всегда такие. А в остальном у нее такое лицо, как у всех людей.
    — Почему ты здесь стоишь? — спрашивает она.
    — А ты?
    — Нет, я хотела спросить, почему ты не входишь в институт? — поправляется Фейгель.
    — А ты? — отвечаю я и смотрю на нее с улыбкой.
    Ведь мы обе отлично знаем, что мешает нам перейти через улицу и войти в подъезд института: мы робеем, нам даже немного страшно… и одиноко… все близкие нам люди остались дома. И по этой же причине мы
    так обрадовались друг другу, что сперва заулыбались, а потом начинаем смеяться. На нас нападает внезапный беспричинный «смехунчик». Прохожие оглядываются на нас: стоят две девочки в форменных коричневых
    платьях, крепко держась за руки, и заливаются смехом, глядя друг другу в глаза. У Фейгель от смеха выступили на больших темных глазах слезы.
    — Ты плачешь? — пугаюсь я.
    — Нет, нет! — успокаивает меня Фейгель. — Это у меня всегда такой смех.
    — А как тебя зовут?
    — Маней. А тебя — я знаю! — Сашей… Ну, пойдем, скоро начнутся уроки.
    Мы переходим улицу. У темной глубокой двери с медным кольцом я снова останавливаюсь:
    — Постоим одну секундочку, хорошо?
    Маня соглашается. Ей, видно, тоже страшно взяться за медное кольцо.
    Др-р-р! Др-р-р! — барабанит вдруг дробь по моему ранцу, словно его общелкали целой пригоршней орехов.
    Я вздрагиваю от неожиданности!
    Быстро оборачиваюсь: позади меня стоит невысокая толстенькая девочка в черном чепчике, обшитом черными кружевами и скрывающем всю ее голову. Девочка что-то с аппетитом жует и весело смеется.
    — Это я! Я по твоему горбу барабаню. А почему у тебя ранец? Разве ты солдат или гимназист? — продолжает она, смеясь.ДАЛЬШЕ ВСЯ ГЛАВА )
    Sunday, May 28th, 2017
    3:05 pm
    [veniamin]
    Александра Бруштейн. "Дорога уходит в даль…" Книга Вторая. "В рассветный час" (Первая глава)
    Как на мой взгляд, Первая книга из этой трилогии, "Дорога уходит в даль…" — которую я уже поместил в этом же сообществе,— лучшая.
    Там куда больше прямых и непосредственных детских впечатлений, эмоций и чувств.
    В Первой книге тоже есть социальные и даже политические страдания и проблемы, но они в основном подаются через восприятие ребёнка.
    В любом случае, Вторая и Третья книги этой трилогии, уж наверное получше чем ваша припиздеканная фантастика, в которой некая, неизвестная вам профессорша,
    даже находит глубокую философскую мысль. Дамочка вроде и в Высшего духа, типа в Бога, верит. В 21-ом веке, а? Как ебанутый и невежественный ООРТ.
    Да, можно уверить себя в чём хочешь. Но это будет бессмысленный, и в случае с ентой профессоршей, снобистский самообман. Кому не подходит — просто не читайте.
    А ебала держите на замке.
    Как и в случае с Первой книгой, только первая глава без ката. Все остальные главы пойдут под кат. Это всё.

    ССЫЛКА на первую книгу трилогии "Дорога уходит вдаль..." в этом же сообществе. Можно читать.
    http://lj.rossia.org/community/thelibrary/256.html




    Бруштейн, Александра Яковлевна (около 1900 года).

    Александра Яковлевна Бруштейн (1884-1968)
    Дорога уходит в даль…
    Книга Вторая


    В рассветный час

    Дорога уходит в даль...  В рассветный час, обложка(380 с полоской).jpg

    ССЫЛКА на все главы:

    Глава первая. СВОЕЙ ДОРОГОЙ

    Глава вторая. ПЕРВЫЕ ПОДРУГИ, ПЕРВЫЕ УРОКИ

    Глава третья. А ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ВСЕ ДЛИТСЯ!

    Глава четвёртая. ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ОКОНЧЕН


    Глава Первая. СВОЕЙ ДОРОГОЙ

    — Спать! — командует мама.
    — Мамочка…
    — Ничего не «мамочка»! Спать!
    — Но ведь сейчас только восемь… Я всегда до девяти!
    — Тебе надо хорошенько выспаться! — отчеканивает мама с необычной для нее твердостью. — Чтобы завтра не проспать, не опоздать, сохрани бог, на уроки!
    Конечно, это серьезный довод. И я подчиняюсь, хотя и очень неохотно.
    — Все равно не засну… — ворчу я, укладываясь в постель. — Как я могу заснуть в восемь часов! Цыпленок я, что ли?
    С этой мыслью — «все равно не засну!» — я лежу в постели. Поль, моя учительница французского языка, тоже почему-то улеглась в такую рань, одновременно со мной. Она очень волнуется за меня, даже
    несколько раз в течение этого дня принималась сосать лепешечки из своей заветной коробки. Эти лепешки — ужасно невкусные! — сделаны из сока дерева эвкалипт. Такое красивое название, и такие противные на
    вкус лепешки! Они, собственно говоря, предназначены для лечения людей от кашля, но Поль принимает их от всех болезней: от головной боли, от сердцебиения, даже от ангины и расстройства желудка. Поль
    уверяет, что эвкалиптовые лепешки — «совершенно волшебное лекарство!».
    В общем, учиться пойду завтра я, а волнуется из-за этого весь дом! И не только Поль без конца ворочается в постели и сосет свои лепешечки. Даже маленький Кики, блекло-зеленый попугайчик, слепой на один
    глаз, — даже он сегодня почему-то не засыпает, шебаршит в своей клетке. При этом он издает порою тихие «звучки», словно жалуется:
    «Где мой глаз? Почему у меня только один глаз?»
    В другое время Поль сказала бы с гордостью: «О Кики такой умный! Он все понимает — как человек!».
    Но сегодня Поль даже не замечает этого. Она так волнуется, что ей не до Кики…
    Дверь в столовую открыта, и, лежа в кровати, я вижу все, что там делается. Мама за столом раскладывает пасьянс, но совершенно ясно, что карты ее не интересуют и она в них почти не смотрит. Порой она
    неожиданно задумывается и неподвижно глядит в одну точку. По другую сторону стола сидит наш старый друг доктор Рогов, Иван Константинович. Он тоже раскладывает свой любимый пасьянс «Могила Наполеона» (он
    только этот один пасьянс и знает) и тоже часто отрывается от карт, словно его тревожат другие мысли. Папа ходит по столовой — взад-вперед, взад-вперед. А Юзефа отчаянно, на всю квартиру, гремит в кухне
    посудой и утварью, поминутно роняя на пол то одно, то другое. Грохоту — на весь дом!
    — Юзефа! — просит мама мягко. — Не гремите кастрюлями!
    — А когда ж яны — бодай их, тыи каструли! — сами з рук рвутся! Як живые…
    — Яков… — пробует мама остановить папино вышагивание по столовой. — Перестань метаться, как леопард в клетке!
    — «Яков ты, Яков, цвет ты наш маков…» — вдруг напевает Иван Константинович. — Не мечись как угорелый. Ребенок и без того волнуется.
    — Вспомни, как ты когда-то сам в первый раз пошел в гимназию, — напоминает мама.
    Папа, по своему обыкновению, присвистывает:
    — Фью-ю-ю! Это же было совсем другое дело!
    — Почему «другое»?
    — Потому, что я был пятнадцатилетний парень, почти взрослый. Моя мать хотела, чтобы я непременно стал ученым раввином. Меня учили всякой религиозной премудрости, а я мечтал учиться светским наукам — и в
    особенности математике и медицине!
    — Вот! — радуется Иван Константинович. — В рифму со мной! Я в Военно-медицинскую академию из духовной семинарии подался. Меня папаша с мамашей в священники прочили… Как же ты все-таки, Яков Ефимович, в
    гимназию попал?
    — Не попал бы! — говорит папа. — Не попал бы, если бы не мой отец. Он был целиком на моей стороне. Он нанял мне учителя — гимназиста последнего класса, и тот за три рубля в месяц занимался со мной
    потихоньку от моей матери, у нас на чердаке. Мышей там было! Как-то мыши изгрызли латинскую и греческую грамматики Кюнера и Ходобая, и я, почти взрослый, заплакал, балда, навзрыд. Как ребенок!.. Отец
    ничего не сказал, только вздохнул — это ж было бедствие, катастрофа! — и стал шарить по карманам. Выложил всю обнаруженную наличность — шестьдесят две копейки! — и дал мне. «На, сбегай в лавку, купи новые
    книжки…»
    Лежа в постели, не подавая голоса, я внимательно слушаю папин рассказ. Я думаю о своем дедушке — папином отце. Этот дедушка ведь совсем неученый, только грамотный, а вот понимал, что детей надо учить,
    что для этого ничего не жалко. Молодец дедушка! Когда они с бабушкой вернутся с дачи в город, я ему скажу, что он хороший и я его люблю.
    — Ну, в общем, — рассказывает папа в столовой, я благополучно одолел меньше чем за два года курс четырех классов гимназий — и выдержал экзамен экстерном при Учебном округе. Это было почти чудо: никто
    там экзаменов не выдерживал, всех резали. Но я все-таки получил круглые пятерки: и за латынь, и за греческий, и по математике, и по всем предметам — и мне дали свидетельство от Учебного округа. С этим
    свидетельством отец поехал — будто бы по делу! — в город Мариамполь, и там меня приняли в пятый класс местной гимназии…
    — Почему в Мариамполе? — удивляется Рогов. — Почему не здесь, в своем городе?
    — Что вы, что вы! — Папа, смеясь, машет рукой. — Здесь мамаша не дала бы мне учиться. Нет, отец разработал хи-и-итрый стратегический план! Мы с ним тайком перетаскали на чердак все мои книги и вещи.
    Отец, потихоньку от матери, купил мне на толкучке подержанную гимназическую форму: брюки, блузу с поясом, шинель, фуражку с гербом. Все это мы связали в узел. Поздно вечером отец посадил меня в поезд,
    идущий в Мариамполь. В вагоне он обошел всех пассажиров, всякому поклонился и сказал: «Вот это — Яков, мой сын, он едет учиться. Будьте ласковы, присмотрите за мальчиком». А кондуктору отец дал гривенник:
    «Имейте в виду, мальчик у меня такой: если он начнет читать книжку, он до Парижа доедет! Так уж вы, пожалуйста, высадите его раньше: в Мариамполе!»
    — Ну, и как ты доехал? — интересуется мама.
    — Ох, лучше не спрашивай! Я ведь в первый раз в жизни ехал по железной дороге… Меня тошнило и мутило, как на океанском пароходе!
    — А в Мариамполе как ты устроился?
    — Роскошно! Я высадился со своим узелком и с семью рублями, которые мне дал отец. Нашел «ученическую квартиру», где за пять рублей в месяц давали угол и стол таким бессемейным гимназистам, как я. И
    зажил почти как принц!
    — Почему только «почти»? — не выдержав, подаю я голос из своей комнаты.
    — Смотри ты, она не спит!
    — Ты скажи мне, почему только «почти как принц», папа, и я сию минуту усну!
    — Да потому, что ведь принцы, насколько мне известно, не учатся в мариампольской гимназии, — по крайней мере, при мне там не было среди учеников ни одного принца. Ну, и конечно, принцы вряд ли живут на
    «ученических квартирах», не едят одну только картошку с селедкой… В общем, я думаю, что принцам ученье достается лучше, чем нашему брату.
    — А учился ты хорошо, папа?
    — Да как же иначе? — удивляется папа. — Я поступил прямо в пятый класс, проучился четыре года и кончил гимназию с медалью. Без медали меня не приняли бы в университет.
    — Молодец! — хвалю я.
    — Не я молодец, а мой отец: он моей головой пробил дверь к ученью всем моим шести младшим братьям.
    — А как же бабушка?
    — Бабушка поплакала, погоревала — и смирилась. Теперь она даже рада, гордится тем, что четверо из нас уже кончили университет и «вышли в люди». Остальные трое еще учатся… — Но тут, вдруг спохватившись,
    папа сердито кричит мне: — Да будешь ты наконец спать или нет? — и притворяет дверь из столовой.
    Я благоразумно умолкаю.
    «Все равно мне так рано не уснуть!» — продолжаю я думать. Кровать моя стоит у окна, и я вижу спокойное, глубокое ночное небо. Луна висит в небе, как золотая дыня. Я вижу на ней глаза, нос, рот… Конечно,
    я знаю, что это горы на далекой луне, но до чего это похоже на человеческое лицо! Бывают вечера, когда луна смотрит на землю весело, добродушно — вот-вот улыбнется и подмигнет! И иногда у луны лицо
    недовольное и обиженно поджаты губы.
    Сегодня луна очень ласковая и доброжелательная. На нее просто приятно глядеть. «Конечно… я… так рано… не усну…» — продолжает вертеться у меня в голове. Луна закрывается легким облачком, как шарфиком.
    Потом из глаз луны выкатываются крупные слезы, похожие на перевернутые вниз головой запятые. Потом луны уже не видно, а идет дождик, такой тепленький, будто небо плачет супом! Капли этого дождя-супа падают
    на мое лицо, скатываются ко мне за ухо, за ворот моей ночной рубашки и пахнут чем-то очень знакомым и уютным… Кухней, плитой, свежемолотым кофе… Юзефой!
    Это и в самом деле Юзефа, моя старая няня. Стоя на коленях около кровати, она чуть-чуть касается меня рукой, загрубелой от работы, шершавой от стирки. При этом она еле слышно шепчет на том языке, на
    котором молятся в костелах и который сама Юзефа не без гордости называет «латыньским». Впрочем, латинских слов Юзефа знает только два: «патер ностер» («отче наш»), а за этим следует перечисление Христа,
    всех католических богородиц и святых:
    — Патер ностер… Езус Христос… Матка боска Острабрамска, Ченстоховска… — бормочет Юзефа. Это она призывает мне в помощь всех небесных заступников, продолжая кропить меня слезами.
    — Юзенька… — бормочу я сквозь сон, — как ты мокро плачешь…
    И снова закрываю глаза, снова меня качает на сонной волне. Но тут вдруг будто кто крикнул мне в ухо: «Юзефа плачет!» Я раскрываю глаза, мне больше не хочется спать.
    — Юзенька! Тебя кто-нибудь обижает?
    — Никто мене не забижает… Тебя, шурпочку мою, не забидел бы кто там, у кляссе… Смотри, будут бить — не давайся!
    Никакими уверениями невозможно поколебать Юзефину убежденность в том, что в институте («у кляссе») детей бьют. Бьют и учат, учат и бьют.
    Я начинаю повторять все давно уже приведенные доводы: теперь в школах не бьют — если бы там били, разве папа и мама отдали бы меня туда? — и т. д. Но вдруг замолкаю на полуслове, на меня нападает страх:
    опоздаю! Вон уже как светло, уже утро, — опоздаю на первый урок в институт!
    Срываюсь в ужасе с кровати:
    — Который час?
    Нет, не опоздаю: сейчас только семь часов утра. Уроки начинаются в 9 с половиной, а ходу от нашего дома до института всего минут десять, да и то если останавливаться перед каждым магазином и
    засматриваться на все витрины! Времени еще много!
    Все-таки на всякий случай: а вдруг что-нибудь меня задержит? Вдруг улицу перегородят телеги или марширующие солдаты? — я начинаю мыться и одеваться. Так поспешно, что все валится у меня из рук.
    Скорее, скорее, уже десять минут восьмого!
    Когда человек торопится, вещи, словно нарочно, стараются мешать ему. Где моя левая туфля? Куда она убежала? Ведь это же безобразие: у человека две ноги — и почему-то только одна туфля! Я с негодованием
    повторяю по адресу своих туфель то, что постоянно твердит наш друг, старый доктор Иван Константинович Рогов, когда он на что-нибудь или кого-нибудь рассердится:
    — Это хамство, милостивые государи! Да-с!
    К счастью, «милостивая государыня» — левая туфля моя — отыскалась: она почему-то засунулась за ножку кровати. С форменным коричневым платьем — новая беда: оно почему-то застегивается на спине! Ну что за
    глупая выдумка портнихи! Застегивать платье на спине — этак можно целый час проканителиться. И, по-моему, когда я примеряла платье, застежки были сделаны по-людски, спереди…
    — Да ты надела платье задом наперед! — показывает мама.
    — А то — добре! — серьезно уверяет Юзефа. — Наизнанку надеть платье — плохо. А задом наперед — добрый знак!
    Все мои вещи еще с вечера уложены в большой, вместительный кожаный ранец с мохнатой, ворсистой крышкой из жеребячьей шкуры.
    Мне, конечно, немного досадно, почему у меня ранец, как у мальчишек, а не изящная сумка для книг и тетрадок, как у большинства девочек-учениц, встречающихся на улице. Но ранец — это папина причуда,
    докторская. Сумку-де надо носить на одной руке, а от этого у девочек позвоночник искривляется на ту именно сторону. Конечно, если папа говорит, так это, наверно, правда, и позвоночник в самом деле
    искривляется. Но все-таки мне хотелось бы шагать в школу с легонькой сумкой, висящей на руке. И еще бы я хотела — мое давнишнее затаенное мечтание! — чтоб по спине у меня спускалась длинная коса…
    Ох, косой мне все еще не приходится хвастать! На затылке у меня малютка-косюля с бантиком — все равно как если бы сплели косу из весенних стебельков травы, только что пробившихся из-под земли.
    Зато в ранце у меня множество сокровищ, новеньких, еще не опробованных. Книжки, тетрадки со вложенными в них четырехугольниками промокашек — от всего этого вкусно пахнет клеем. Карандаши, перья,
    резинка — одна половинка ее светлая, другая темная: под карандаш и под чернила. Ручка, на которую насажена петушиная головка. Когда пишешь, то головка эта качается, словно приговаривает: «Так, так, так…
    Пиши, пиши, пиши… Очень, очень, очень прекрасно!» Пенал, подарок Поля, — мечта, а не пенал! На деревянной крышке его выжжено изображение роскошного зайца. Выжигали, видимо, не очень большие искусники:
    рот и нос зайца слились воедино — похоже, что заяц с аппетитом сосет свой собственный нос, а удивленные раскосые заячьи глаза будто говорят: «Смотри ты! Обыкновенный нос, а как вкусно!»
    В боковом карманчике ранца лежит завернутый в пергаментную бумагу мой завтрак — я буду есть его на большой перемене: между третьим и четвертым уроками.
    — Я положила тебе побольше, — говорит мама. — Захочешь — угостишь какую-нибудь подружку.
    — Сама ешь! У них — свое, у тебя — свое! — сердится Юзефа и с укором обращается к маме: — Вы ей эту моду не показывайте: подружков кормить! Она тогда сразу все отдаст и голодная бегать будет.
    Только одной вещи нет у меня в ранце (а ее-то мне, ох, как хотелось бы иметь!): перочинного ножа! Когда обсуждался вопрос о перочинном ноже, Поль стояла за то, что ножик — полезная вещь и надо купить
    мне ножик. Но Юзефа начала так плакать, так божиться, так кричать «по-латыньски»: «Езус Мария, матка боска Острабрамска, Ченстоховска», что мама заколебалась.
    — Зачем ребенку ножик? — возмущалась Юзефа. — Что яна — разбойник или что? Да яна ж — маленькая: дайте, ей ножик, яна домой без пальцев придет!
    Так ножа и не купили.
    Папа смотрит на часы.
    — Без четверти девять… Пора!
    — Да? — говорит вошедший в комнату высокий крепкий старик с густой раздвоенной каштановой бородой, в которой не видно ни одного седого волоса. — Да? Ребенок пойдет в первый раз в жизни учиться без
    своего дедушки? Очень мерси вам, дорогие дети, но я — не согласный!
    — Дедушка! — бросаюсь я к нему на шею. — Миленький!
    Это тот дедушка мой, папин отец, о котором папа рассказывал вчера вечером Ивану Константиновичу и маме. Тот дедушка, который, урезывая себя и бабушку во всем, добился университетского образования для
    всех своих семерых сыновей.
    — Дедушка пришел! — прыгаю я вокруг него.
    — Дедушка пришел, — подхватывает дедушка, — не с пустыми руками: он принес внучке подарок!
    И на протянутой ко мне широкой дедушкиной ладони я вижу… отличный перочинный ножик!
    Пока идут препирательства из-за того, нужен девочке ножик или не нужен, и вопли Юзефы, что этим ножиком я обязательно отрежу себе нос, папа снова смотрит на часы.
    — Без десяти минут девять… Пора!
    И одновременным движением мама берется за свою шляпку, а Юзефа набрасывает на голову платок. Дедушка тоже берет шляпу и палку.
    — Куда? — прищуривается папа. — Куда вы все собрались? Вы хотите проводить ее в институт? «За ручку» — да? Может, еще на руках понесете ее?
    — Так яна ж маленькая… — жалобно возражает Юзефа.
    — Она уж не маленькая! — твердо отрезает папа. — Она идет учиться.
    — Яков… — нерешительно начинает мама.
    Но папа властно перебивает ее.
    — Она пойдет одна. И — все.
    — Но она может попасть под извозчика…
    — Непременно! — гремит папа. — Если она привыкнет, чтобы ее водили «за ручку», она непременно попадет под извозчика в первый же раз, как очутится на улице одна. Она должна учиться быть взрослой.
    Юзефа с сердцем срывает с головы платок и убегает на кухню. Там она — я знаю — плюнет в сердцах и заплачет:
    — Нехай дитя зарежется… нехай яво звозчик задавит — им что.
    Но мне папины слова очень нравятся.
    — Ты сегодня пойдешь своей дорогой… Понимаешь, Пуговка? И с тобой не будет ни мамы, ни меня, ни дедушки, ни Юзефы, ни мадемуазель Полины — никого. Ты сама будешь отвечать за все, что делаешь. И не
    держаться за мамину юбку или за Юзефин фартук… Сама надевай ранец! Не помогайте ей! — сердится папа. — Ну вот, молодец! А теперь попрощайся, и в добрый час…
    Все провожают меня в переднюю. Все, кроме Юзефы, которая заперлась на ключ в кухне и, наверно, горько плачет.
    Я через дверь прошу ее выйти, но она не откликается.
    У мамы полные глаза слез. Поль крепко жмет мне руку.
    — Бонн шанс! (Счастливо!) — говорит она мне и тихо, на ухо, добавляет: — Твой отец сказал тебе все, что я думаю… Как будто он читал мои мысли!
    Дедушка обнимает меня.
    — Другой твой дедушка, отец твоей мамы, — он был ученый человек! — он бы тебе сегодня сказал, наверно, какую-нибудь «алгебру»… Или что «птичка божия знает», или что она, бедная, чего-то там не знает…
    Ну, а я — простой дедушка. И я тебе только скажу: будь здорова, будь умная и будь хорошая. Больше я от тебя ничего не хочу!
    Я берусь за ручки двери. Сейчас уйду.
    — Стой, стой! — вдруг спохватывается папа и быстро уводит меня в свой кабинет. — Помни: не врать! Никогда не врать!
    И, погрозив перед моим носом своим разноцветным «хирургическим» пальцем, с которого уже невозможно смыть следы йода и ляписа, папа поворачивает меня за плечи и подталкивает в переднюю.
    — Вещи-и-и! — раздается вдруг из кухни рыдающий голос Юзефы. — Вещи берегчи надо: за них деньги плачены, не черепья!
    Выйдя на улицу и задрав голову, я смотрю наверх, на наши окна. В них — папа, мама, дедушка. В окне нашей комнаты — Поль и Кики, мечущийся в своей клетке. В окне кухни — распухшее от слез лицо Юзефы.
    Папа многозначительно поднимает свой пестрый указательный палец, это означает: «Помни: не врать!» Я понимающе киваю папе и всем. Юзефа машет мне чайным полотенцем и кричит:
    — Вещи… И через улицу ходи остру-у-ужненько!
    Я шагаю по улице. Не спеша, как взрослая. На витрины магазинов не гляжу. Даже на витрину магазина «Детский рай». Даже на окно кондитерской, где выставлен громадный фарфоровый лебедь; вся его спина густо
    нафарширована множеством крупных конфет в пестрых, бахромчатых бумажках — совсем как панталонцы у кур-брамапуток.
    Я не смотрю по сторонам, не хочу отвлекаться от моего пути. Но, пройдя мимо кондитерской, я вдруг останавливаюсь. Я чувствую неодолимое желание ненадолго — совсем ненадолго, на две-три минуты! —
    отклониться от прямой дороги, сделать ма-а-аленький крючок, чтобы повидать одного человека… Мне бы надо свернуть от кондитерской налево, а я иду направо, где сейчас же за углом находится чайный магазин
    известной фирмы «К. и С. Попов с сыновьями». В этом магазине у меня есть друг, и мне совершенно необходимо показаться ему во всем великолепии коричневого форменного платья, ученического фартука, моего
    нового ранца с книжками — ну, словом, во всей блеске. Этот друг мой — китаец, настоящий живой китаец Ван Ди-бо. Его привезли в прошлом году специально для рекламы — чтоб люди шли покупать чай и кофе только
    в этот магазин. И покупатели в самом деле повалили валом. Всякий покупал хоть осьмушку чаю иди кофе, хоть полфунта сахару — и при этом глазел на живого китайца. Так и стоит с тех пор Ван Ди-бо в магазине с
    утра до вечера, рослый, статный, в вышитом синем китайском халате. Голова у него обрита наголо, только на затылке оставлены волосы, заплетенные в длинную косу ниже поясницы. Ох, мне бы такую!
    Ван Ди-бо немножко говорит по-русски. Произносит он слова мягко, голос у него добрый, ласковый. И на всех покупателей, входящих в магазин, Ван Ди-бо смотрит умными раскосыми глазами и всем улыбается
    одинаковой казенно-приветливой улыбкой. Ведь он для того и нанят, чтобы привлекать покупателей!
    Так же смотрел всегда Ван Ди-бо и на меня, когда я приходила с мамой в магазин. Ван Ди-бо кланялся нам, когда мы входили и выходили, и, пока продавец отвешивал и заворачивал нам товар, — а иногда это
    делал и сам Ван Ди-бо, он быстро научился этому нехитрому искусству, — Ван Ди-бо ласково улыбался нам, как всем покупателям.
    Но однажды все неожиданно изменилось. Мама как-то обратила внимание на то, что у Ван Ди-бо очень грустный, совсем больной вид. Он улыбался, как всегда, но улыбка была вымученная, запавшие глаза смотрели
    страдальчески, лицо было в испарине. Мама спросила Ван Ди-бо, не болен ли он. Опасливо оглядываясь на управляющего магазином, Ван Ди-бо стал торопливо бормотать:
    — Холесо… Се холесо, мадама…
    Был уже вечер, торговый день кончался.
    Управляющий надел пальто, шляпу и ушел из магазина. Тогда Ван Ди-бо оживился — он, видимо, боялся управляющего, — а продавец сказал маме, что у Ван Ди-бо на руке «гугля агромадная — от какая!» Сам Ван
    Ди-бо мялся, улыбка у него была похожа на гримасу, но показать маме свою больную руку стеснялся.
    — От-т-то дурень! — сердился на него продавец. — Откусит барыня твою лапу, что ли?
    Тогда мама предложила, чтобы Ван Ди-бо показал больную руку папе. Это, конечно, была очень правильная мысль, но… Тут встал новый вопрос: каким образом попадет Ван Ди-бо к нам на квартиру? Ему строжайше
    воспрещено не только выходить на улицу, но даже стоять на пороге магазина, где его может увидеть с улицы всякий и каждый. Управляющий ежедневно повторяет это Ван Ди-бо:
    «Зачем тебя, китайсу, сюды привезли, а? Чтоб люди на тебя задарма шары пучили? Не-е-ет! Желаете живого китайсу видеть — пожалуйте-с! В магазин-с! Вошли, купили чего ни то, — вот он вам, живой китайса,
    смотрите в свое удовольствие!»
    Так и живет Ван Ди-бо в темном чулане позади магазина и никогда не выходит на улицу. Если он сейчас пойдет вместе с нами, немедленно сбегутся сотни людей. Нам и не пробиться будет сквозь эту толпу, и,
    уж конечно, управляющий магазином завтра же узнает о запретном путешествии Ваи Ди-бо по улицам города. Скандал будет неописуемый!
    Как же поступить?
    Все предлагали разные способы сделать Ван Ди-бо неразличимым среди уличных прохожих. Самое умное придумала жена продавца, пришедшая за своим мужем: пусть Ван Ди-бо наденет ее широкое, длинное пальто.
    — А коса-то? Куда косу девать?
    — А под мой платок, — спокойно предложила жена продавца.
    Так и сделали. Ван Ди-бо, в пальто и повязанный платком, совершенно похож на женщину, только очень огромную ростом.
    — Мадама… — говорил он про самого себя, тыча себя пальцем в грудь.
    Продавец и его жена остались в магазине дожидаться возвращения Ван Ди-бо, а он ушел с нами.
    На всякий случай мы вели Ван Ди-бо плохо освещенными переулочками.
    Все прошло благополучно. Только у самого нашего подъезда Ван Ди-бо споткнулся, платок соскользнул с его головы, и тяжелая черная коса змеей сползла на его спину.
    — Саляпа — испуганно вздыхал Ван Ди-бо. — Саляпа упаль…
    Но при женском пальто коса не обращала на себя внимания, да и никого вокруг не было. Мы быстро вошли в наш подъезд.
    У Ван Ди-бо оказалась на руке флегмона, глубокая, уже назревшая. Он терпел больше недели и молчал — боялся управляющего. Папа вскрыл ему флегмону, выпустил много гноя, перевязал руку. Ван Ди-бо сразу
    повеселел и без конца кланялся:
    — Пасиба, докта! Пасиба!
    Проводить его обратно в магазин вызвалась Поль. Юзефа наотрез отказалась:
    — Я этих желтых румунцев боюсь! — повторяла она. — Румунцы, я знаю, они такие… Только отвернись, а он тебе голову — ам! — и откусил.
    С того случая у нас с Ван Ди-бо дружба. Когда я прихожу в магазин, он меня радостно приветствует:
    — Маленьки докта пилисол!
    Ну, разве можно не показаться такому другу в торжественный день моей жизни? Нет, пойду. На одну минуточку.
    Подходя к чайному магазину, гадаю: увижу я Ван Ди-бо или не увижу? Если управляющий уже явился, то я Ван Ди-бо не увижу, потому что при нем Ван Ди-бо не позволено даже приближаться к двери на улицу. На
    мое счастье, управляющего магазином еще нет, и Ван Ди-бо, примостившись бочком, опасливо выглядывает на улицу, как белка из дупла, готовый юркнуть и скрыться.
    Увидев меня, Ван Ди-бо, по обыкновению, радостно меня приветствует.
    — Ван Ди-бо… — говорю я. — Видите?
    И поворачиваюсь вокруг себя, чтобы Ван Ди-бо мог разглядеть меня со всех сторон.
    Ван Ди-бо с восхищением цокает языком:
    — Ой, каласива, каласива!
    — Я, Ван Ди-бо, учиться иду!
    — Ну, уциси, уциси! Будеси бальсой докта!
    Но в эту минуту Ван Ди-бо внезапно ныряет в полумрак магазина. Наверно, его зоркие глаза заметили издали приближение грозного управляющего.
    Я снова иду налево, по направлению к институту. Останавливаюсь на противоположном тротуаре и пристально разглядываю это длинное, скучное здание. Непроницаемо и отчужденно смотрят на мир окна,
    закрашенные до половины белой масляной краской. Ни одной раскрытой форточки, ни одного выставленного на солнце цветочного горшка, ни одного выглядывающего из окна человеческого лица… В подъезде — глубокая,
    темная — ниша, похожая на запавший рот древней бабы-яги. И массивная входная дверь враждебно скалится медным кольцом, как последним уцелевшим зубом.
    Сейчас перейду улицу. Сейчас войду в подъезд института…


    Ссылка на следующую главу:
    Глава вторая. ПЕРВЫЕ ПОДРУГИ, ПЕРВЫЕ УРОКИ
    Monday, July 11th, 2016
    8:51 pm
    [veniamin]
    Купон. Рассказы из одного кармана. Карел Чапек
    Чапек Карел (1890-1938)

    Карел Чапек
    Купон
    --------------------------------------------------------------------
    Примечание:
    "Купон" - В некоторых магазинах довоенной Чехословакии с целью привлечения покупателей выдавались
    "купоны", на которых была указана стоимость покупки. Покупатель, набравший товаров
    на определенную сумму, получал от фирмы недорогой подарок - "премию".

    --------------------------------------------------------------------
    В тот жаркий августовский день на Стршелецком острове было очень людно. Минке и Пепику пришлось сесть к столику, где уже сидел какой-то человек с толстыми унылыми усами.
    — Разрешите? — спросил Пепик. Человек молча кивнул. «Противный! — подумала Минка. — Надо же, торчит тут, за нашим столиком!» И она немедленно с осанкой герцогини уселась на стул, который Пепик
    вытер платком, затем взяла пудреницу и припудрила нос, чтобы он, боже упаси, не заблестел в такую жару. Когда Минка вынимала пудреницу, из сумочки выпала смятая бумажка. Усатый человек нагнулся и
    поднял ее.
    — Спрячьте это, барышня, — скучным голосом сказал он.
    Минка покраснела, во-первых, потому, что к ней обратился незнакомый мужчина, а во-вторых, потому, что ей стало досадно, что она покраснела.
    — Спасибо, — сказала она и повернулась к Пепику. — Это купон из магазина, помнишь, где я покупала чулки.
    — Вы даже не знаете, барышня, как может пригодиться такой купон, — меланхолически заметил сосед по столику.
    Пепик счел своим рыцарским долгом вмешаться.
    — К чему беречь всякие дурацкие бумажки? — объявил он, не глядя на соседа. — Их набираются полные карманы.
    — Это не беда, — сказал усатый. — Иной раз такой купон окажется поважнее… чего хотите.
    На лице у Минки появилось напряженное выражение: «Противный тип, пристает с разговорами. И почему только мы не сели за другой столик!»
    Пепик решил прекратить этот обмен мнениями.
    — Почему поважнее? — сказал он ледяным тоном и нахмурил брови.
    «Как это ему идет!» — восхитилась Минка.
    — Может быть уликой, — проворчал противный и прибавил, как бы представляясь: — Я, видите ли, служу в полиции, моя фамилия Соучек. У нас недавно был такой случай… — Он махнул рукой. — Иногда
    человек даже не знает, что у него в карманах…
    — Какой случай? — не удержался Пепик.
    Минка заметила, что на нее уставился парень с соседнего столика. «Погоди же, Пепа, я отучу тебя вести разговоры с посторонними!»
    — Ну, с той девушкой, что нашли около Розптил, — отозвался усатый и замолк, видно не собираясь продолжать разговор.
    Минка вдруг живо заинтересовалась, наверное потому, что речь шла о девушке.
    — С какой девушкой? — воскликнула она.
    — Ну, с той, которую там нашли, — уклончиво ответил сыщик Соучек и, немного смутившись, вытащил из кармана сигарету. И тут произошло неожиданное: Пепик быстро сунул руку в карман, чиркнул
    своей зажигалкой и поднес ее соседу по столику.
    — Благодарю вас, — сказал тот, явно польщенный. — Видите ли, я говорю о трупе женщины, которую жнецы нашли в поле, между Розптилами и Крчью, — объяснил он, как бы в знак признательности и
    расположения.
    — Я ничего о ней не слыхала, — глаза у Минки расширились. — Пепик, помнишь, как мы с тобой ездили в Крчь?… А что случилось с этой женщиной?
    — Задушена, — сухо сказал Соучек. — Так и лежала с веревкой на шее. Не стану при барышне рассказывать, как она выглядела. Сами понимаете, дело было в июле… а она там пролежала почти два
    месяца… — Сыщик поморщился и выпустил клуб дыма. — Вы и понятия не имеете, как выглядит такой труп. Родная мать не узнает. А мух сколько!… — Соучек меланхолически покачал головой. — Эх, барышня,
    когда у человека на лице уже нет кожи, тут не до наружности! Попробуй-ка опознай такое тело. Пока целы нос и глаза, это еще возможно, а вот если оно пролежало больше месяца на солнце…
    — А метки на белье? — тоном знатока спросил Пепик.
    — Какие там метки! — проворчал Соучек. — Девушки обычно не метят белье, потому что думают: все равно выйду замуж и сменю фамилию. У той убитой не было ни одной метки, что вы!
    — А сколько ей было лет? — участливо осведомилась Минка.
    — Доктор сказал, что примерно двадцать пять. Он определяет по зубам и по другим признакам. Судя по одежде, это была фабричная работница или служанка. Скорее всего служанка, потому что на ней
    была деревенская рубашка. А кроме того, будь она работница, ее давно бы уже хватились, ведь работницы встречаются ежедневно на работе и нередко живут вместе. А служанка уйдет от хозяев, и никто
    ею больше не поинтересуется, не узнает, куда она делась. Странно, не правда ли? Вот мы и решили, что если ее никто два месяца не искал, то верней всего это служанка. Но самое главное — купон.
    — Какой купон? — живо осведомился Пепик, который несомненно ощущал в себе склонности стать сыщиком, канадским лесорубом, капитаном дальнего плавания или еще какой-нибудь героической фигурой, и
    его лицо приняло подобающее случаю энергичное и сосредоточенное выражение.
    — Дело в том, — продолжал Соучек, задумчиво уставясь в пол, — что у этой девушки не было решительно никаких вещей. Убийца забрал все сколько-нибудь ценное. Только в левой руке она зажала
    кожаную ручку от сумочки, которая валялась неподалеку во ржи. Видно, преступник пытался вырвать ее, но, увидев, что ручка оборвалась, бросил сумочку в рожь, прежде, конечно, все из нее вынув. В
    этой сумочке между складками застрял и трамвайный билет седьмого маршрута и купон из посудного магазина на сумму в пятьдесят пять крон. Больше мы на трупе ничего не нашли.
    — А веревка на шее? — сказал Пепик. — Это могла быть улика.
    Сыщик покачал головой.
    — Обрывок обыкновеннейшей веревки для белья не может навести на след. Нет, у нас решительно ничего не было, кроме трамвайного билета и купона. Ну, мы, конечно, оповестили через газеты, что
    найден труп женщины, лет двадцати пяти, в серой юбке и полосатой блузке. Если два месяца назад у кого-нибудь ушла служанка, подходящая под это описание, просьба сообщить в полицию. Сообщений мы
    получили около сотни. Дело в том, что в мае служанки чаще всего меняют места, бог весть почему…
    — Все эти сообщения оказались бесполезными. А сколько возни было с проверкой! — меланхолически продолжал Соучек. — Целый день пробегаешь, пока выяснишь, что какая-нибудь гусыня, служившая
    раньше в Дейвице, теперь нанялась к хозяйке, обитающей в Вршовице или в Коширже. А в конце концов оказывается, что все это зря: гусыня жива да еще смеется над тобой… Ага, играют чудесную вещь! —
    с удовольствием заметил он, покачивая головой в такт мелодии из «Валькирий» Вагнера, которую оркестр исполнял, как говорится, не щадя сил. — Грустная музыка, а? Люблю грустную музыку. Потому и
    хожу на похороны всех значительных людей — ловить карманников.
    — Но убийца должен был оставить хоть какие-нибудь следы? — сказал Пепик.
    — Видите вон того ферта? — вдруг живо спросил Соучек. — Он работает по церковным кружкам. Хотел бы я знать, что ему здесь нужно… Нет, убийца не оставил никаких следов… Но если найдена убитая
    девушка, то можно головой ручаться, что ее прикончил любовник. Так всегда бывает, — задумчиво сказал сыщик. — Вы, барышня, не пугайтесь… Так что мы могли бы найти убийцу, но прежде надо было
    опознать тело. В этом-то и была вся загвоздка.
    — Но ведь у полиции есть свои методы… — неуверенно заметил Пепик.
    — Вот именно, — вяло согласился сыщик. — Метод тут примерно такой, как при поисках одной горошины в мешке гороха: прежде всего необходимо терпение, молодой человек. Я, знаете ли, люблю читать
    уголовные романы, где описано, как сыщик пользуется лупой и всякое такое. Но что я тут мог увидеть с помощью лупы? Разве поглядеть, как резвятся черви на теле этой несчастной девушки… извините,
    барышня! Терпеть не могу разговоров о методе. Наша работа это не то,что читать роман и стараться угадать, как он кончится. Скорее она похожа на такое занятие: дали вам книгу и говорят: «Господин
    Соучек, прочтите от корки до корки и отметьте все страницы, где имеется слово „хотя“». Вот какая это работа, понятно? Тут не поможет ни метод, ни смекалка, надо читать и читать, а в конце концов
    окажется, что во всей книге нет ни одного «хотя». Или приходится бегать по всей Праге и выяснять местожительство сотни Андул и Марженок для того, чтобы потом «криминалистическим путем»
    обнаружить, что ни одна из них не убита. Вот о чем надо писать романы, — проворчал Соучек, — а не об украденном жемчужном ожерелье царицы Савской. Потому что это по крайней мере солидная работа,
    молодой человек!
    — Ну и как же вы расследовали это убийство? — осведомился Пепик, заранее уверенный, что он-то взялся бы за дело иначе.

    Купон. Рассказы из одного кармана. Карел Чапек

    — Как расследовали? — задумчиво повторил сыщик. — Надо было начать хоть с чего-нибудь, так мы сперва взялись за трамвайный билет. Маршрут номер семь. Допустим, стало быть, убитая служанка, —
    если только она была служанкой, — жила вблизи тех мест, где проходит семерка. Это, правда, не обязательно, она могла проезжать там и случайно, но для начала надо принять хоть какую-нибудь версию,
    иначе не сдвинешься с места. Оказалось, однако, что семерка идет через всю Прагу: из Бржевнова, через Малую Страну и Новое Место на Жижков. Опять ничего не получается. Тогда мы взялись за купон.
    Из него хотя бы было ясно, что некоторое время назад эта девушка купила в посудном магазине товара на пятьдесят пять крон. Пошли мы в тот магазин…
    — И там ее вспомнили! — воскликнула Минка.
    — Что вы, барышня! — проворчал Соучек. — Куда там! Но наш полицейский комиссар, Мейзлик, спросил у них, какой товар мог стоить пятьдесят пять крон. «Разный, — говорят ему, — смотря по тому,
    сколько было предметов. Но есть один предмет, который стоит ровно пятьдесят пять крон: это английский чайничек на одну персону». — «Так дайте мне такой чайничек, — сказал наш Мейзлик, — но чтоб
    такой хлам так дорого стоил…»
    Потом он вызвал меня и говорит: «Вот что, Соучек, это дело как раз для вас. Допустим, эта девушка — служанка. Служанки то и дело бьют хозяйскую посуду. Когда это случается в третий раз,
    хозяйка обычно говорит ей: „Купите-ка теперь на свои деньги, растяпа!“ И служанка идет и покупает за свой счет предмет, который она разбила. За пятьдесят пять крон там был только этот английский
    чайничек». «Чертовски дорогая штука», — заметил я. «Вот в том-то и дело, — говорит Мейзлик. — Прежде всего это объясняет нам, почему служанка сохранила купон: для нее это были большие деньги, и
    она, видимо, надеялась, что хозяйка когда-нибудь возместит ей расход. Во-вторых, учтите вот что: это чайничек на одну персону. Стало быть девушка служила у одинокой особы и подавала в этом
    чайничке утренний чай. Эта одинокая особа, по-видимому, старая дева, — ведь холостяк едва ли купит себе такой красивый и дорогой чайничек. Холостякам все равно из чего пить, не так ли? Вернее
    всего это какая-нибудь одинокая квартирантка; старые девы, снимающие комнату, страшно любят красивые безделушки и часто покупают ненужные и слишком дорогие вещи».
    — Это верно, — воскликнула Минка. — Вот и у меня, Пепик, есть красивая вазочка…
    — Вот видите, — сказал Соучек. — Но купона от нее вы не сохранили… Потом комиссар и говорит мне: «Итак, Соучек, будем продолжать наши рассуждения. Все это очень спорно, но надо же с чего-то
    начать. Согласитесь, что особа, которая может выбросить пятьдесят пять крон за чайничек, не станет жить на Жижкове. (Это он имел в виду трамвайный билет с семерки.) Во внутренней Праге почти нет
    комнат, сдающихся внаем, а на Малой Стране никто не пьет чай, только кофе. Так что, по-моему, наиболее вероятен квартал между Градчанами и Дейвице, если уж придерживаться того трамвайного
    маршрута. «Я почти готов утверждать, — сказал мне Мейзлик, — что старая дева, которая пьет чай из такого английского чайничка, наверняка поселилась бы в одном из домиков с палисадником. Это,
    знаете ли, Соучек, современный английский стиль!…»
    У нашего комиссара Мейзлика, скажу я вам, иной раз бывают несуразные идеи. «Вот что, Соучек, — говорит он, — возьмите-ка этот чайничек и поспрошайте в том квартале, где снимают комнаты
    состоятельные барышни. Если у одной из них найдется такая штука, справьтесь, не было ли у ее хозяйки до мая молодой служанки. Все это чертовски сомнительно, но попытаться следует. Идите, папаша,
    поручаю это дело вам».
    Я, знаете ли, не люблю этакие гаданья на кофейной гуще. Порядочный сыщик — не звездочет и не ясновидец. Сыщику нельзя слишком полагаться на умозаключения. Иной раз, правда, угадаешь, но чисто
    случайно, и это не настоящая работа. Трамвайный билет и чайничек это все-таки вещественные доказательства, а все остальное только… гипотеза, — продолжал Соучек, не без смущения произнеся это
    ученое слово. — Ну, я взялся за дело по-своему: стал ходить в этом квартале из дома в дом и спрашивать, нет ли у них такого чайничка. И представьте себе, в тридцать седьмом домике служанка
    говорит: «О-о, как раз такой чайничек есть у нашей квартирантки!» Тогда я сказал, чтобы она доложила обо мне хозяйке.
    Хозяйка, вдова генерала, сдавала две комнаты. У одной из ее квартиранток, некоей барышни Якоубковой, учительницы английского языка, был точно такой английский чайничек. «Сударыня, — говорю я
    хозяйке, — не было ли у вас служанки, которая взяла расчет в мае?» — «Была, — отвечает она, — ее звали Маня, а фамилии я не помню». — «А не разбила ли она чайничек у вашей квартирантки?» —
    «Разбила, и ей пришлось на свои деньги купить новый. А откуда вы об этом знаете?» — «Э-э, сударыня, нам все известно…»
    Тут все пошло как по маслу: первым делом я разыскал подружку этой Мани, тоже служанку. У каждой служанки всегда есть подружка, причем только одна, но уж от нее нет секретов. У этой подружки я
    узнал, что убитую звали Мария Паржизекова и она родом из Држевича. Но важнее всего для меня было, кто кавалер этой Марженки. Узнаю, что она гуляла с каким-то Франтой. Кто он был и откуда,
    подружка не знала, но вспомнила, что однажды, когда они были втроем в «Эдене», какой-то хлюст крикнул Франте: «Здорово, Ферда!» У нас в полиции есть такой Фрибз, специалист по всяческим кличкам и
    фальшивым именам. Вызвали его для консультации, и он тотчас сказал: «Франта, он же Ферда, это Кроутил из Коширже. Его настоящая фамилия Пастыржик. Господин комиссар, я схожу забрать его, только
    надо идти вдвоем». Ну, пошел я с Фрибой, хоть это была и не моя работа. Загребли мы того Франту у его любовницы, он даже схватился за пистолет, сволочь… Потом отдали в работу комиссару Матичке.
    Бог весть, как Матичке это удается, но за шестнадцать часов он добился своего: Франта, или Пастыржик, сознался, что задушил на меже Марию Паржизекову и выкрал у нее две сотни крон, которые она
    получила, взяв расчет у хозяйки. Он обещал ей жениться, они все так делают… — хмуро добавил Соучек.
    Минка вздрогнула.
    — Пепа, — сказала она, — это ужасно!
    — Теперь-то не так ужасно, — серьезно возразил сыщик. — Ужасно было, когда мы стояли там, над ней, в поле, и не нашли ничего другого, кроме трамвайного билета и купона. Только две пустяковые
    бумажки. И все-таки мы отомстили за Марженку! Да, говорю вам, ничего не выбрасывайте. Ничего! Самая ничтожная вещь может навести на след или быть уликой. Человек не знает, что у него в кармане
    нужное и что ненужное.
    Минка сидела, глядя в одну точку глазами, полными слез. В горячей ладони она все еще нервно сжимала смятый купон. Но вот она в беззаветном порыве обернулась к своему Пепику, разжала руку и
    бросила купон на землю…
    Пепик не видел этого, он смотрел на звезды. Но полицейский сыщик Соучек заметил и усмехнулся грустно и понимающе.


                                                          Конец
    1928
    Вениамин
    Thursday, April 7th, 2016
    9:46 pm
    [veniamin]
    Новелла из сборника "Мадмуазель Фифи"

    -------------------------------------------------------------------
    Ги де Мопассан. Собрание сочинений в 10 тт. Том 2. МП "Аурика", 1994
    Перевод А.Н. Чеботаревской
    Примечания Ю. Данилина
    Ocr Longsoft , февраль 2007
    -------------------------------------------------------------------
    =============================================

    Мадемуазель ФИФИ,  Ги де Мопассан(1850 _1893)готово.jpg

    Ги де Мопассан.

    Мадмуазель Фифи.                   




    Майор, граф фон Фарльсберг, командующий прусским отрядом, дочитывал принесенную ему почту. Он сидел в широком ковровом кресле, задрав ноги на изящную мраморную доску камина, где его шпоры — граф пребывал
    в замке Ювиль уже три месяца — продолбили пару заметных, углублявшихся с каждым днем выбоин.
    Чашка кофе дымилась на круглом столике, мозаичная доска которого была залита ликерами, прожжена сигарами, изрезана перочинным ножом: кончив иной раз чинить карандаш, офицер-завоеватель от нечего
    делать принимался царапать на драгоценной мебели цифры и рисунки.
    Прочитав письма и просмотрев немецкие газеты, поданные обозным почтальоном, граф встал, подбросил в камин три или четыре толстых, еще сырых полена, — эти господа понемногу вырубали парк на дрова, — и
    подошел к окну.
    Дождь лил потоками; то был нормандский дождь, словно изливаемый разъяренной рукою, дождь косой, плотный, как завеса, дождь, подобный стене из наклонных полос, хлещущий, брызжущий грязью, все
    затопляющий, — настоящий дождь окрестностей Руана, этого ночного горшка Франции.
    Офицер долго смотрел на залитые водой лужайки и вдаль — на вздувшуюся и выступившую из берегов Андель; он барабанил пальцами по стеклу, выстукивая какой-то рейнский вальс, как вдруг шум за спиною
    заставил его обернуться: пришел его помощник, барон фон Кельвейнгштейн, чин которого соответствовал нашему чину капитана.
    Майор был огромного роста, широкоплечий, с длинною веерообразной бородою, ниспадавшей на его грудь подобно скатерти; вся его рослая торжественная фигура вызывала представление о павлине, о павлине
    военном, распустившем хвост под подбородком. У неге были голубые, холодные и (.покойные глаза шрам из щеке от сабельного удара, полученного во время войны с Австрией, и он слыл не только храбрым офицером,
    но и хорошим человеком. (см. сноску внизу текста о войне.)
    Капитан, маленький, краснолицый, с большим, туго перетянутым животом, коротко подстригал свою рыжую бороду; при известном освещении она приобретала пламенные отливы, и тогда казалось, что лицо его
    натерто фосфором. У него не хватало двух зубов, выбитых в ночь кутежа, — как это вышло, он хорошенько не помнил, — и он, шепелявя, выплевывал слова, которые не всегда можно было понять. На макушке у него
    была плешь, вроде монашеской тонзуры; руно коротких курчавившихся волос, золотистых и блестящих, обрамляло этот кружок обнаженной плоти.
    Командир пожал ему руку и одним духом выпил чашку кофе (шестую за это утро), выслушивая рапорт своего подчиненного о происшествиях по службе; затем они подошли к окну и признались друг другу, что им
    невесело. Майор, человек спокойный, имевший семью на родине, приспособлялся ко всему, но капитан, отъявленный кутила, завсегдатай притонов и отчаянный юбочник, приходил в бешенство от вынужденного
    трехмесячного целомудрия на этой захолустной стоянке.
    Кто-то тихонько постучал в дверь, и командир крикнул: "Войдите!" На пороге показался один из их солдат-автоматов; его появление означало, что завтрак подан.
    В столовой они застали трех младших офицеров: лейтенанта Отто фон Гросслинга и двух младших лейтенантов, Фрица Шейнаубурга и маркиза Вильгельма фон Эйрик, маленького блондина, надменного и грубого с
    мужчинами, жестокого с побежденными и вспыльчивого, как порох.
    С минуты вступления во Францию товарищи звали его не иначе, как Мадмуазель Фифи. Этим прозвищем он был обязан своей кокетливой внешности, тонкому, словно перетянутому корсетом стану, бледному лицу с
    едва пробивавшимися усиками, а также усвоенной им привычке употреблять ежеминутно, дабы выразить наивысшее презрение к людям и вещам, французские слова "fi", "fi donc" [1], которые он произносил с легким
    присвистом.

    [1] Французские междометия, выражающие укоризну, недовольство, презрение, отвращение.

    Столовая в замке Ювиль представляла собою длинную, царственно пышную комнату; ее старинные зеркала, все в звездообразных трещинах от пуль, и высокие фландрские шпалеры по стенам, искромсанные ударами
    сабли и кое-где свисавшие лохмами, свидетельствовали о занятиях Мадмуазель Фифи в часы досуга.
    Три фамильных портрета на стенах — воин, облаченный в броню, кардинал и председатель суда — курили теперь длинные фарфоровые трубки, а благородная дама в узком корсаже надменно выставляла из рамы со
    стершейся позолотой огромные нарисованные углем усы.
    Завтрак офицеров проходил почти безмолвно. Обезображенная и полутемная от ливня комната наводила уныние своим видом завоеванного места, а ее старый дубовый паркет был покрыт грязью, как пол в кабаке.
    Окончив еду и перейдя к вину и курению, они, как повелось каждый день, принялись жаловаться на скуку. Бутылки с коньяком и ликерами переходили из рук в руки; развалившись на стульях, офицеры
    непрестанно отхлебывали маленькими глотками вино, не выпуская изо рта длинных изогнутых трубок с фаянсовым яйцом на конце, пестро расписанных, словно для соблазна готтентотов.
    Как только стаканы опорожнялись, офицеры с покорным и усталым видом наполняли их снова. Но Мадмуазель Фифи при этом всякий раз разбивал свой стакан, и солдат немедленно подавал ему другой.
    Едкий табачный туман заволакивал их, и они, казалось, все глубже погружались в сонливый и печальный хмель, в угрюмое опьянение людей, которым нечего делать.
    Но вдруг барон вскочил. Дрожа от бешенства, он выкрикнул:
    — Черт побери! Так не может продолжаться. Надо, наконец, что-нибудь придумать!
    Лейтенант Отто и младший лейтенант Фриц, оба с типичными немецкими лицами, неподвижными и глубокомысленными, спросили в один голос:
    — Что же, капитан?
    Он с минуту подумал, потом сказал:
    — Что? Если командир разрешит, надо устроить пирушку!
    Майор вынул изо рта трубку:
    — Какую пирушку, капитан? Барон подошел к нему:
    — Я беру все хлопоты на себя, господин майор. Слушаюсь будет отправлен мною в Руан и привезет с собою дам; я знаю, где их раздобыть. Приготовят ужин, все у нас для этого есть, и мы по крайней мере
    проведем славный вечерок.
    Граф фон Фарльсберг улыбнулся, пожимая плечами:
    — Вы с ума сошли, друг мой.
    Но офицеры вскочили со своих мест, окружили командира и взмолились:
    — Разрешите капитану, начальник! Здесь так уныло.
    Наконец майор уступил, сказав: "Ну, хорошо", — и барон тотчас же послал за Слушаюсь. То был старый унтер-офицер; он никогда не улыбался, но фанатически выполнял все приказания начальства, каковы бы
    они ни были.
    Вытянувшись, он бесстрастно выслушал указание барона, затем вышел, и пять минут спустя четверка лошадей уже мчала под проливным дождем огромную обозную повозку с натянутым над нею в виде свода
    брезентом.
    Тотчас все словно пробудилось: вялые фигуры выпрямились, лица оживились, и все принялись болтать. Хотя ливень продолжался с тем же неистовством, майор объявил, что стало светлее, а лейтенант Отто
    уверенно утверждал, что небо сейчас прояснится. Сам Мадмуазель Фифи, казалось, не мог усидеть на месте. Он вставал и садился снова. Его светлые, жесткие глаза искали, что бы такое разбить. Вдруг,
    остановившись взглядом на усатой даме, молодой блондин вынул револьвер.
    — Ты этого не увидишь, — сказал он и, не вставая с места, прицелился. Две пули одна за другой пробили глаза на портрете.
    Затем он крикнул:
    — Заложим мину!
    И разговоры вмиг смолкли, словно вниманием всех присутствующих овладел какой-то новый и захватывающий интерес.
    Мина была его выдумкой, его способом разрушения, его любимой забавой.
    Покидая замок, его владелец, граф Фернан д'Амуа д'Ювиль, не успел ни захватить с собою, ни спрятать ничего, кроме серебра, замурованного в углублении одной стены. А так как он был богат и любил
    искусство, то большая гостиная, выходившая в столовую, представляла собою до поспешного бегства хозяина настоящую галерею музея.
    По стенам висели дорогие полотна, рисунки и акварели. На столиках и шкафах, на этажерках и в изящных витринах было множество безделушек: китайские вазы, статуэтки, фигурки из саксонского фарфора,
    китайские уроды, старая слоновая кость и венецианское стекло населяли огромную комнату своею драгоценною и причудливою толпой.
    Теперь от всего этого не осталось почти ничего. Не то, чтобы вещи были разграблены, — майор граф фон Фарльсберг этого никогда не допустил бы, — но Мадмуазель Фифи время от времени закладывал мину, и
    в такие дни все офицеры действительно веселились вовсю в течение нескольких минут.
    Маленький маркиз пошел в гостиную на поиски того, что ему было нужно. Он принес крошечный чайник из китайского фарфора — семьи "розовых", — насыпал в него пороху, осторожно ввел через носик длинный
    кусок трута, поджег его и бегом отнес эту адскую машину в соседнюю комнату.
    Затем он мгновенно вернулся и запер за собою дверь. Все немцы ожидали, стоя, с улыбкою детского любопытства на лицах, и как только взрыв потряс стены замка, толпою бросились в гостиную.
    Мадмуазель Фифи, войдя первым, неистово захлопал в ладоши при виде терракотовой Венеры, у которой наконец-то отвалилась голова; каждый подбирал куски фарфора, удивляясь странной форме изломов,
    причиненных взрывом, рассматривая новые повреждения и споря о некоторых, как о результате предыдущих взрывов; майор же окидывал отеческим взглядом огромный зал, разрушенный, словно по воле Нерона, этой
    картечью и усеянный обломками произведений искусства. Он вышел первым, благодушно заявив:
    — На этот раз очень удачно.
    Но в столовую, где было сильно накурено, ворвался такой столб дыма, то стало трудно дышать. Майор распахнул окно; офицеры, вернувшиеся допивать последние рюмки коньяку, тоже подошли к окну.
    Комната наполнилась влажным воздухом, который принес с собою облако водяной пыли, оседавшей на бородах. Офицеры смотрели на высокие деревья, поникшие под ливнем, на широкую долину, помрачневшую от
    низких черных туч, и на далекую церковную колокольню, высившуюся серой стрелой под проливным дождем.
    Как только пришли пруссаки, на этой колокольне больше не звонили. То было, впрочем, единственное сопротивление, встреченное завоевателями в этом крае. Кюре ничуть не отказывался принимать на постой и
    кормить прусских солдат; он даже не раз соглашался распить бутылочку пива или бордо с неприятельским командиром, часто прибегавшим к его благосклонному посредничеству; но нечего было и просить его хоть
    раз ударить в колокол: он скорее дал бы себя расстрелять. То был его личный способ протеста против нашествия, протеста молчанием, мирного и единственного протеста который, по его словам, приличествовал
    священнику, носителю кротости, а не вражды. На десять лье в округе все восхваляли твердость и геройство аббата Шантавуана, посмевшего утвердить народный траур упорным безмолвием своей церкви.
    Вся деревня, воодушевленная этим сопротивлением, готова была до конца поддерживать своего пастыря, идти на все: подобный молчаливый протест она считала спасением народной чести. Крестьянам казалось,
    что они оказали не меньшие услуги родине, чем Бельфор и Страсбург,(см. сноску внизу текста.) что они подали одинаковый пример патриотизма и имя их деревушки обессмертится; впрочем, помимо этого,
    они ни в чем не отказывали пруссакам-победителям.
    Начальник и офицеры смеялись над этим безобидным мужеством, но так как во всей местности к ним относились предупредительно и с покорностью, то они охотно мирились с таким молчаливым выражением
    патриотизма.
    Один только маленький маркиз Вильгельм во что бы то ни стало хотел добиться, чтобы колокол зазвонил. Он злился на дипломатическую снисходительность своего начальника и ежедневно умолял его дозволить
    один раз, один только разик, просто забавы ради, прозвонить "дин-дон-дон". Он просил об этом с грацией кошки, с вкрадчивостью женщины, нежным голосом отуманенной желанием любовницы; но майор не уступал, и
    Мадмуазель Фифи, для своего утешения, закладывал мины в замке Ювиль.
    Несколько минут все пятеро стояли группой у окна, вдыхая влажный воздух. Наконец лейтенант Фриц, грубо рассмеявшись, сказал:
    — Этим дефицам выпал дурной фремя для их прокулки.
    Затем каждый отправился по своим делам, а у капитана оказалось множество хлопот по приготовлению обеда.
    Встретившись снова вечером, они не могли не рассмеяться, взглянув друг на друга: все напомадились, надушились, принарядились и были ослепительны, как в дни больших парадов. Волосы майора казались уже
    не столь седыми, как утром, а капитан побрился, оставив только усы, пылавшие у него под носом.
    Несмотря на дождь, окно оставили открытым, то и дело кто-нибудь подходил к нему и прислушивался. В десять минут седьмого барон сообщил об отдаленном стуке колес. Все бросились к окну, и вскоре на
    двор влетел огромный фургон, запряженный четверкою быстро мчавшихся лошадей; они были забрызганы грязью до самой спины, дымились от пота и храпели.
    И на крыльцо взошли пять женщин, пять красивых девушек, тщательно отобранных товарищем капитана, к которому Слушаюсь ходил с визитною карточкой своего офицера.
    Они не заставили себя просить, зная наперед, что им хорошо заплатят; за три месяца они успели ознакомиться с пруссаками и примирились с ними, как и с положением вещей вообще. "Этого требует наше
    ремесло", — убеждали они себя по дороге, без сомнения, стараясь заглушить тайные укоры каких-то остатков совести.
    Тотчас же вошли в столовую. При свете она казалась еще мрачнее в своем плачевном разгроме, а стол, уставленный яствами, дорогой посудой и серебром, найденным в стене, где его спрятал владелец замка,
    придавал комнате вид таверны, где после грабежа ужинают бандиты. Капитан, весь сияя, тотчас же завладел женщинами, как привычным своим достоянием: он осматривал их, обнимал, обнюхивал, определял их
    ценность, как жриц веселья, а когда трое молодых людей захотели выбрать себе по даме, он властно остановил их, намереваясь произвести раздел самолично, по чинам, по всей справедливости, чтобы ничем не
    нарушить иерархии.
    Во избежание всяких споров, пререканий и подозрений в пристрастии, он выстроил их в ряд, по росту и обратился к самой высокой, словно командуя:
    — Твое имя?
    — Памела, — отвечала та, стараясь говорить громче.
    И он провозгласил:
    — Номер первый, Памела, присуждается командующему.
    Обняв затем вторую, Блондинку, в знак присвоения, он предложил толстую Аманду лейтенанту Отто, Еву, по прозвищу Томат, — младшему лейтенанту Фрицу, а самую маленькую из всех, еврейку Рашель,
    молоденькую брюнетку, с черными, как чернильные пятна, глазами, со вздернутым носиком, не подтверждавшим правила о том, что все евреи горбоносы, — самому молодому из офицеров, хрупкому маркизу Вильгельму
    фон Эйрик.
    Все женщины, впрочем, были красивые и полные; они мало отличались друг от друга лицом, а по причине ежедневных занятий любовью и общей жизни в публичном доме походили одна на другую манерами и цветом
    кожи.
    Трое молодых людей хотели было тотчас же увести своих женщин наверх, под предлогом дать им умыться и почиститься; но капитан мудро воспротивился этому, утверждая, что они достаточно опрятны, чтобы
    сесть за стол, и что те офицеры, которые пойдут с ними наверх, захотят, пожалуй, спустившись, поменяться дамами, чем расстроят остальные пары. Его житейская опытность одержала верх. Ограничились
    многочисленными поцелуями, поцелуями ожидания.
    Вдруг Рашель чуть не задохнулась, закашлявшись до слез и выпуская дым из ноздрей. Маркиз под предлогом поцелуя впустил ей в рот струю табачного дыма. Она не рассердилась, не сказала ни слова, но
    пристально взглянула на своего обладателя, и в глубине ее черных глаз вспыхнул гнев.
    Сели за стол. Сам командующий был, казалось, в восторге; направо от себя он посадил Памелу, налево Блондинку и объявил, развертывая салфетку:
    — Вам пришла в голову восхитительная мысль, капитан.
    Лейтенанты Отто и Фриц, державшиеся отменно вежливо, словно рядом с ними были светские дамы, стесняли этим своих соседок; но барон фон Кельвейнгштейн, чувствуя себя в своей сфере, сиял, сыпал
    двусмысленными остротами и се своей шапкой огненно-рыжих волос казался объятым пламенем. Он любезничал на рейнско-французском языке, и его кабацкие комплименты, выплюнутые сквозь отверстие двух выбитых
    зубов, долетали к девицам с брызгами слюны.
    Девушки, впрочем, ничего не понимали, и сознание их как будто пробудилось лишь в тот момент, когда барон стал изрыгать похабные слова и непристойности, искажаемые вдобавок его произношением. Тогда
    они начали хохотать, как безумные, приваливаясь на животы соседям и повторяя выражения барона, которые тот намеренно коверкал, чтобы заставить их говорить сальности. И девицы сыпали ими в изобилии.
    Опьянев от первых бутылок вина и снова став самими собой, войдя в привычную роль, они целовали направо и налево усы, щипали руки, испускали пронзительные крики и пили из всех стаканов, распевая
    французские куплеты и обрывки немецких песен, усвоенные ими в ежедневном общении с неприятелем.
    Вскоре и мужчины, опьяненные этим столь доступным их обонянию и осязанию женским телом, обезумели, принялись реветь, бить посуду, в то время как солдаты, стоявшие за каждым стулом, бесстрастно
    прислуживали им.
    Только один майор хранил известную сдержанность.
    Мадмуазель Фифи взял Рашель к себе на колени. Приходя в возбуждение, хотя и оставаясь холодным, он то начинал безумно целовать черные завитки волос у ее затылка, вдыхая между платьем и кожей нежную
    теплоту ее тела и его запах, то, охваченный звериным неистовством, потребностью разрушения, яростно щипал ее сквозь одежду, так что она вскрикивала. Нередко также, держа ее в объятиях и сжимая, словно
    стремясь слиться с нею, он подолгу впивался губами в свежий рот еврейки и целовал ее до того, что дух захватывало; и вдруг в одну из таких минут он укусил девушку так глубоко, что струйка крови побежала
    по ее подбородку, стекая за корсаж.
    Еще раз взглянула она в глаза офицеру и, отирая кровь, пробормотала:
    — За это расплачиваются.
    Он расхохотался жестоким смехом.
    — Я заплачу, — сказал он.
    Подали десерт. Начали разливать шампанское. Командующий поднялся и тем же тоном, каким провозгласил бы тост за здоровье императрицы Августы, сказал:
    — За наших дам!
    И начались тосты, галантные тосты солдафонов и пьяниц, вперемешку с циничными шутками, казавшимися еще грубее из-за незнания языка.
    Офицеры вставали один за другим, пытаясь блеснуть остроумием, стараясь быть забавными, а женщины, пьяные вдрызг, с блуждающим взором, с отвиснувшими губами, каждый раз неистово аплодировали.
    Капитан, желая придать оргии праздничный и галантный характер, снова поднял бокал и воскликнул:
    — За наши победы над сердцами!
    Тогда лейтенант Отто, напоминавший собою шварцвальдского медведя, встал, возбужденный, упившийся, и в порыве патриотизма крикнул:
    — За наши победы над Францией!
    Как ни пьяны были женщины, однако они разом умолкли, а Рашель, дрожа, обернулась:
    — Ну, знаешь, видала я французов, в присутствии которых ты не посмел бы сказать этого!
    Но маленький маркиз, продолжая держать ее на коленях, захохотал, развеселившись от вина:
    — Ха-ха-ха! Я таких не видывал. Стоит нам только появиться, как они улепетывают со всех ног!
    Взбешенная девушка крикнула ему прямо в лицо:
    — Лжешь, негодяй!
    Мгновение он пристально смотрел на нее своими светлыми глазами, как смотрел на картины, холст которых продырявливал выстрелами из револьвера, затем рассмеялся:
    — Вот как! Ну, давай потолкуем об этом, красавица! Да разве мы были бы здесь, будь они похрабрее?
    Он оживился:
    — Мы их господа! Франция — наша!
    Рывком Рашель соскользнула с его колен и опустилась на свой стул. Он встал, протянул бокал над столом и повторил:
    — Нам принадлежит вся Франция, все французы, все леса, поля и все дома Франции!
    Остальные, совершенно пьяные, охваченные военным энтузиазмом, энтузиазмом скотов, подняли свои бокалы с ревом: "Да здравствует Пруссия!" — и залпом их осушили.
    Девушки, вынужденные молчать, перепуганные, не протестовали. Молчала и Рашель, не имея сил ответить.
    Маркиз поставил на голову еврейке наполненный снова бокал шампанского
    — Нам, — крикнул он, — принадлежат и все женщины Франции!
    Рашель вскочила так быстро, что бокал опрокинулся: словно совершая крещение, он пролил желтое вино на ее черные волосы и, упав на тол, разбился. Ее губы дрожали, она с вызовом смотрела на офицера,
    продолжавшего смеяться, и, задыхаясь от гнева, пролепетала:
    — Нет, врешь, это уж нет; женщины Франции никогда не будут вашими!
    Он сел, чтобы вдоволь посмеяться, и, подражая парижскому произношению, сказал:
    — Она прелестна, прелестна! Но для чего же ты здесь, моя крошка?
    Ошеломленная, она сначала умолкла и в овладевшем ею волнении не осознала его слов, но затем, поняв, что он говорил, бросила ему негодующе и яростно:
    — Я! Я! Да я не женщина, я — шлюха, а это то самое, что и нужно пруссакам.
    Не успела она договорить, как он со всего размаху дал ей пощечину; но в ту минуту, когда он снова занес руку, она, обезумев от ярости, схватила со стола десертный ножичек с серебряным лезвием и так
    быстро, что никто не успел заметить, всадила его офицеру прямо в шею, у той самой впадинки, где начинается грудь.
    Какое-то недоговоренное слово застряло у него в горле, и он остался с разинутым ртом и с ужасающим выражением глаз.
    У всех вырвался рев, и все в смятении вскочили; Рашель швырнула стул под ноги лейтенанту Отто, так что он растянулся во весь рост, подбежала к окну, распахнула его и, прежде чем ее успели догнать,
    прыгнула в темноту, где не переставал лить дождь.
    Две минуты спустя Мадмуазель Фифи был мертв.
    Фриц и Отто обнажили сабли и хотели зарубить женщин, валявшихся у них в ногах. Майору едва удалось помешать этой бойне, и он приказал запереть в отдельную комнату четырех обезумевших женщин под
    охраной двух часовых; затем он привел свой отряд в боевую готовность и организовал преследование беглянки, в полной уверенности, что ее поймают.
    Пятьдесят человек, напутствуемые угрозами, были отправлены в парк; двести других обыскивали леса и все дома в долине.
    Стол, с которого мгновенно все убрали, служил теперь смертным ложем, а четверо протрезвившихся, неумолимых офицеров, с суровыми лицами воинов при исполнении обязанностей, стояли у окон, стараясь
    проникнуть взглядом во мрак.
    Страшный ливень продолжался. Тьму наполняло непрерывное хлюпанье, реющий шорох всей той воды, которая струится с неба, сбегает по земле, падает каплями и брызжет кругом.
    Вдруг раздался выстрел, затем издалека другой, и в течение четырех часов время от времени слышались то близкие, то отдаленные выстрелы, сигналы сбора, непонятные слова, выкрикиваемые хриплыми
    голосами и звучавшие призывом.
    К утру все вернулись. Двое солдат было убито и трое других ранено их товарищами в пылу охоты и в сумятице ночной погони.
    Рашель не нашли.
    Тогда пруссаки решили нагнать страху на жителей, перевернули вверх дном все дома, изъездили, обыскали, перевернули всю местность. Еврейка не оставила, казалось, ни малейшего следа на своем пути.
    Когда об этом было доложено генералу, он приказал потушить дело, чтобы не давать дурного примера армии, и наложил дисциплинарное взыскание на майора, а тот, в свою очередь, взгрел своих подчиненных.
    "Воюют не для того, чтобы развлекаться и ласкать публичных девок", — сказал генерал. И граф фон Фарльсберг в крайнем раздражении решил выместить все это на округе.
    Так как ему нужен был какой-нибудь предлог, чтобы без стеснения приступить к репрессиям, он призвал кюре и приказал ему звонить в колокол на похоронах маркиза фон Эйрик.
    Вопреки всякому ожиданию священник на этот раз оказался послушным, покорным, полным предупредительности. И когда тело Мадмуазель Фифи, которое несли солдаты и впереди которого, вокруг и сзади шли
    солдаты с заряженными ружьями, — когда оно покинуло замок Ювиль, направляясь на кладбище, с колокольни впервые раздался похоронный звон, причем колокол звучал как-то весело, словно его ласкала дружеская
    рука.
    Он звонил и вечером, и на другой день, и стал звонить ежедневно; он трезвонил, сколько от него требовали. Порою он даже начинал одиноко покачиваться ночью и тихонько издавал во мраке два — три звука,
    точно проснулся неизвестно зачем и был охвачен странной веселостью. Тогда местные крестьяне решили, что он заколдован, и уже никто, кроме кюре и пономаря, не приближался к колокольне.
    А там, наверху, в тоске и одиночестве, жила несчастная девушка, принимавшая тайком пищу от этих двух людей.
    Она оставалась на колокольне вплоть до ухода немецких войск. Затем однажды вечером кюре попросил шарабан у булочника и сам отвез свою пленницу до ворот Руана. Приехав туда, священник поцеловал ее;
    она вышла из экипажа и быстро добралась пешком до публичного дома, хозяйка которого считала ее умершей.
    Несколько времени спустя ее взял оттуда один патриот, чуждый предрассудков, полюбивший ее за этот прекрасный поступок; затем, позднее, полюбив ее уже ради нее самой, он женился на ней и сделал из нее
    даму не хуже многих других.

    ----------------------------------------------------------------------------------
                                                          Конец
    Вениамин



    Новейшие библиографы указывают, что новелла впервые напечатана в "Жиль Блас" 23 марта 1882 года.
    Война с Австрией. — Речь идет о прусско-австрийской войне 1866 года, завершившейся победой Пруссии при Садова.
    Бельфор и Страсбург — намек на героическое сопротивление, которое оказали прусскому нашествию в 1870 — 1871 годах французская крепость Бельфор и столица Эльзаса — город Страсбург.
    Sunday, April 3rd, 2016
    11:24 pm
    [veniamin]
    Преступление, раскрытое дядюшкой Бонифасом.
    Ги де Мопассан.

    Преступление, раскрытое дядюшкой Бонифасом.                   

    Мадемуазель ФИФИ, обложка, Ги де Мопассан


    В тот день почтальон Бонифас, выходя из почтовой конторы, рассчитал, что обход будет короче обычного, и почувствовал от этого живейшую радость. Он обслуживал все деревни, расположенные
    вокруг местечка Вирвиль, и иной раз под вечер, возвращаясь широким усталым шагом домой, ощущал, что ноги его отмахали по меньшей мере сорок километров.
    Итак, разноска писем кончится рано; он может даже не слишком торопиться и вернется домой часам к трем. Вот благодать!
    Он вышел из села по сеннемарской дороге и приступил к делу. Стоял июнь, месяц зелени и цветов, настоящий месяц полей.
    Почтальон в синей блузе в черном кепи с красным кантом шел узкими тропинками по полям, засеянным рапсом, овсом и пшеницей, пропадая в хлебах по самые плечи; голова его, двигаясь над
    колосьями, словно плыла по спокойному зеленеющему морю, мягко волнуемому легким ветерком.
    Он входил через деревянные ворота на фермы, осененные двумя рядами буков, величал крестьянина по имени: "Мое почтение, кум Шико" — и вручал ему номер "Пти Норман". Фермер вытирал руку о
    штаны, брал газету и совал ее в карман, чтобы почитать в свое удовольствие после полдника. Собака, выскочив из бочки у подножия накренившейся яблони, неистово лаяла и рвалась с цепи, а
    почтальон, не оборачиваясь, опять пускался в путь, по-военному выбрасывая вперед длинные ноги, положив левую руку на сумку, а правой орудуя тростью, которая, как и он, двигалась размеренно и
    проворно.
    Он разнес газеты и письма по деревушке Сеннемар, а потом снова пошел полями, чтобы доставить почту сборщику податей, жившему в уединенном домике на расстоянии километра от местечка.
    Это был новый сборщик податей, г-н Шапати, молодожен, приехавший сюда на прошлой неделе.
    Он получил парижскую газету, и почтальон Бонифас иногда, если было свободное время, заглядывал в нее, перед тем как сдать подписчику.
    Он и теперь раскрыл сумку, взял газету, осторожно вынул ее из бандероли, развернул и стал на ходу читать. Первая страница его не интересовала; к политике он был равнодушен, он неизменно
    пропускал и финансовый отдел, зато происшествия страстно захватывали его.
    В тот день они были многочисленны. Сообщение об убийстве, совершенном в сторожке какого-то лесника, настолько его взволновало, что он даже остановился посреди клеверного поля, чтобы не
    спеша перечесть заметку. Подробности были ужасны. Дровосек, проходя утром мимо сторожки, обнаружил на пороге капли крови — словно у кого-то шла носом кровь. "Лесник, верно, зарезал вчера
    кролика", — подумал он; однако, подойдя ближе, он увидел, что дверь полуоткрыта, а запор взломан.
    Тогда дровосек в испуге побежал на село, чтобы сообщить об этом мэру; тот взял на подмогу полевого сторожа и учителя, и они вчетвером направились к месту происшествия.
    Они нашли лесничего с перерезанным горлом возле очага, его жена, удавленная, лежала под кроватью, а их шестилетняя дочь была задушена между двух матрацев.
    Почтальон Бонифас так разволновался при мысли об этом убийстве, ужасные подробности которого вставали в его воображении одно за другим, что почувствовал слабость в ногах и громко проговорил:
    — Черт возьми! Бывают же на свете такие мерзавцы!
    Он всунул газету в бандероль и двинулся дальше; в голове его все еще витали картины преступления. Вскоре он добрался до жилища г-на Шапати, открыл садовую калитку и подошел к дому.
    Это было низкое одноэтажное строение с мансардой. Метров на пятьсот вокруг не было никакого жилья.
    Почтальон поднялся на крыльцо, взялся за ручку, попробовал отворить дверь, но убедился, что она заперта. Тогда он обратил внимание на то, что ставни закрыты — по всем признакам в этот день
    никто еще не выходил из дому.
    Это его встревожило, потому что г-н Шапати, с тех пор как приехал, вставал довольно рано. Бонифас вынул часы. Было еще только десять минут восьмого, следовательно, он пришел на час раньше
    обычного. Все равно сборщик податей в это время обычно уже бывал на ногах.
    Тогда дядюшка Бонифас, крадучись, обошел вокруг дома, словно чего-то опасаясь. Он не обнаружил ничего подозрительного, если не считать следов мужских ног на грядке клубники.
    Но, проходя под одним из окон, он вдруг замер, оцепенев от ужаса. В доме раздавались стоны.
    Он приблизился, перешагнул через бордюр из кустиков тимьяна и, вслушиваясь, прильнул ухом к ставню, — сомнений не было, в доме кто-то стонал. Почтальон ясно слышал протяжные страдальческие
    вздохи, какое-то хрипение, шум борьбы. Потом стоны стали громче, чаще, сделались еще явственней и перешли в крик.
    Тут Бонифас, уже больше не сомневаясь, что в этот самый миг у сборщика податей совершается преступление, бросился со всех ног через палисадник и помчался напрямик по полям, по посевам; он
    долго бежал, задыхаясь, сумка тряслась и отбивала ему бока, но наконец он достиг дверей жандармского поста, совсем запыхавшись, обезумев и в полном изнеможении.
    Бригадир Малотур, вооружившись молотком и гвоздями, занимался починкой сломанного стула. Жандарм Ротье держал поврежденный стул между колен и наставлял гвоздь на край излома, а бригадир,
    жуя усы и выпучив влажные от напряжения глаза, изо всех сил колотил молотком и при этом попадал по пальцам своего подчиненного.
    Едва завидев их, почтальон закричал:
    — Скорей! Режут податного, скорей, скорей!
    Жандармы бросили работу и, подняв головы, уставились на него с удивлением и досадой, как люди, которым помешали.
    Банифас, видя, что они скорее удивлены, чем испуганы, и ничуть не торопятся, повторил:
    — Скорей, скорей! Грабители еще в доме, я слышал крики, идемте скорей!
    Бригадир опустил молоток на землю и спросил:
    — Как вы узнали о происшествии?
    Почтальон ответил:
    — Я принес два письма и газету, но увидел, что дверь заперта, и подумал, что податной еще не вставал. Чтобы удостовериться, я обошел вокруг дома и тут услышал стоны, словно кого-то душат
    или режут; тогда я со всех ног пустился за вами. Идемте скорей.
    Бригадир спросил, вставая:
    — А сами-то вы не могли помочь?
    Почтальон растерянно ответил:
    — Я боялся, что один не справлюсь.
    Тогда бригадир, убежденный этим доводом, сказал:
    — Дайте мне только надеть мундир, я вас догоню. И он вошел в жандармскую вместе со своим подчиненным, который захватил с собою стул.
    Они вернулись почти тотчас же, и все трое бегом пустились к месту преступления.
    Подойдя к дому, они из предосторожности замедлили шаг, а бригадир вынул револьвер; потом они тихонько проникли в сад и подошли к стене. Не было никаких признаков, что преступники ушли.
    Двери по-прежнему были заперты, окна затворены.
    — Не уйдут! — прошептал бригадир.
    Дядюшка Бонифас, дрожа от волнения, повел их вокруг дома и указал на одно из окон.
    — Вот здесь, — шепнул он.
    Бригадир подошел к окну и приложился ухом к створке. Двое других впились в него взглядом и ждали, готовые ко всему.
    Он долго не двигался, прислушиваясь. Чтобы плотнее прижаться головой к деревянному ставню, он снял треуголку и держал ее в правой руке.
    Что он слышал? Его бесстрастное лицо ничего не выражало, но вдруг усы дернулись, щеки сморщились от беззвучного смеха, и, перешагнув через зеленый бордюр, он вернулся к своим спутникам,
    изумленно смотревшим на него.
    Потом сделал знак, чтобы они следовали за ним на цыпочках, а проходя мимо крыльца, приказал Бонифасу подсунуть газету и письма под дверь.
    Почтальон недоумевал, но покорно повиновался.
    — А теперь в дорогу! — сказал бригадир.
    Но едва они вышли за калитку, он обернулся к почтальону — причем глаза его весело щурились и блестели — и проговорил насмешливо, с лукавой улыбкой:
    — Ну и озорник же вы, скажу я вам!
    Старик спросил:
    — Почему это? Я слышал, ей-богу, слышал!
    Жандарм не мог уже больше выдержать и разразился хохотом. Он хохотал до слез, задыхаясь, схватившись за живот, согнувшись пополам, и уморительно морщил нос. Спутники смотрели на него в
    полной растерянности.
    Но так как он не мог ни говорить, ни сдержать хохота, ни дать понять, что с ним творится, он сделал только жест — простонародный озорной жест.
    Они все еще ничего не понимали; тогда бригадир повторил этот жест несколько раз подряд и кивнул на дом, по-прежнему запертый.
    Тут солдат вдруг догадался, и его тоже охватило неистовое веселье.
    Старик стоял перед полицейскими и в недоумении глядел, как они корчатся от смеха.
    Бригадир в конце концов немного угомонился и, шутливо хлопнув старика по животу, воскликнул:
    — Ну и забавник, ах, чертов забавник! До самой смерти не забуду, какое преступление раскрыл дядюшка Бонифас!
    Почтальон таращил глаза и твердил:
    — Ей-богу, я слышал!
    Бригадир опять обуял смех. А солдат, чтобы всласть нахохотаться, уселся на траву в придорожной канаве.
    — Ах, ты слышал? А свою-то жену ты таким же манером режешь, старый проказник?
    — Свою жену?..
    Бонифас долго соображал, потом ответил:
    — Моя жена... Она вопит, слов нет, когда я ей дам тумака... Да, тут уж она вопит как следует... Что же, значит, и господин Шапати свою колотил?
    Тогда бригадир, вне себя от восторга, повернул его за плечи, как куклу, и шепнул на ухо что-то такое, от чего тот остолбенел.
    Потом старик задумчиво пробормотал:
    — Нет... не так... не так... не так... Моя и рта не разевает... Вот бы не подумал... Быть не может!.. Всякий поклялся бы, что ее режут...
    И в смущении, посрамленный, сбитый с толку, он пошел своей дорогой, по полям; а бригадир с жандармом все еще смеялись и, выкрикивая ему вдогонку сальные казарменные шутки, смотрели, как
    удаляется его черное кепи над безмятежным морем хлебов.

    ----------------------------------------------------------------------------------
                                                          Конец
    Вениамин

    Напечатано в "Жиль Блас" 24 июня 1884 года. По указанию друга писателя, Робера Пеншона, в основе этой новеллы, лежит подлинное происшествие.
    Saturday, November 28th, 2015
    10:13 pm
    [veniamin]
    Детектив для поэтов. Для вас Юлька, для вас тов. Свинтус Грандиозус и для всех поэтов Тифаретника.

    Детектив для поэтов.
    Для вас Юлька, для вас тов. Свинтус Грандиозус и для всех поэтов Тифаретника.
    =============================================

    Карел Чапек

    ПОЭТ.                   

    Рассказы из одного кармана(3a)


    Заурядное происшествие: в четыре часа утра на Житной улице автомобиль сбил с ног пьяную старуху и скрылся, развив бешеную скорость. Молодому полицейскому комиссару Мейзлику предстояло отыскать
    это авто. Как известно, молодые полицейские чиновники относятся к делам очень серьезно.
    — Гм… — сказал Мейзлик полицейскому номер 141. — Итак, вы увидели в трехстах метрах от вас быстро удалявшийся автомобиль, а на земле — распростертое тело. Что вы прежде всего сделали?
    — Прежде всего подбежал к пострадавшей, — начал полицейский, — чтобы оказать ей первую помощь.
    — Сначала надо было заметить номер машины, — проворчал Мейзлик, — а потом уже заниматься этой бабой… Впрочем, и я, вероятно, поступил бы так же, — добавил он, почесывая голову карандашом. — Итак,
    номер машины вы не заметили. Ну, а другие приметы?
    — По-моему, — неуверенно сказал полицейский номер 141, — она была темного цвета. Не то синяя, не то темно-красная. Из глушителя валил дым, и ничего не было видно.
    — О господи! — огорчился Мейзлик. — Ну, как же мне теперь найти машину? Бегать от шофера к шоферу и спрашивать: «Это не вы переехали старуху?» Как тут быть, скажите сами, любезнейший?
    Полицейский почтительно и равнодушно пожал плечами.
    — Осмелюсь доложить, у меня записан один свидетель. Но он тоже ничего не знает. Он ждет рядом в комнате.
    — Введите его, — мрачно сказал Мейзлик, тщетно стараясь выудить что-нибудь в куцем протоколе. — Фамилия и местожительство? — машинально обратился он к вошедшему, не поднимая взгляда.
    — Кралик Ян — студент механического факультета, — отчетливо произнес свидетель.
    — Вы были очевидцем того, как сегодня в четыре часа утра неизвестная машина сбила Божену Махачкову?
    — Да. И я должен заявить, что виноват шофер. Судите сами, улица была совершенно пуста, и если бы он сбавил ход на перекрестке…
    — Как далеко вы были от места происшествия? — прервал его Мейзлик.
    — В десяти шагах. Я провожал своего приятеля из… из пивной, и когда мы проходили по Житной улице…
    — А кто такой ваш приятель? — снова прервал Мейзлик. — Он тут у меня не значится.
    — Поэт Ярослав Нерад, — не без гордости ответил свидетель. — Но от него вы ничего не добьетесь.
    — Это почему же? — нахмурился Мейзлик, не желая выпустить из рук даже соломинку.
    — Потому, что он… у него… такая поэтическая натура. Когда произошел несчастный случай, он расплакался, как ребенок, и побежал домой… Итак, мы шли по Житной улице, вдруг откуда-то сзади выскочила
    машина, мчавшаяся на предельной скорости…
    — Номер машины?
    — Извините, не заметил. Я обратил внимание лишь на бешеную скорость и говорю себе — вот…
    — Какого типа была машина? — прервал его Мейзлик.
    — Четырехтактный двигатель внутреннего сгорания, — деловито ответил студент механик. — Но в марках я, понятно, не разбираюсь.
    — А какого цвета кузов? Кто сидел в машине? Открытая или лимузин?
    — Не знаю, — смущенно ответил свидетель. — Цвет, кажется, черный. Но, в общем, я не заметил, потому что, когда произошло несчастье, я как раз обернулся к приятелю: «Смотри, говорю, каковы
    мерзавцы: сбили человека и даже не остановились».
    — Гм… — недовольно буркнул Мейзлик. — Это, конечно, естественная реакция, но я бы предпочел, чтобы вы заметили номер машины. Просто удивительно, до чего не наблюдательны люди. Вам ясно, что
    виноват шофер, вы правильно заключаете, что эти люди мерзавцы, а на номер машины вы — ноль внимания. Рассуждать умеет каждый, а вот по-деловому наблюдать окружающее… Благодарю вас, господин Кралик,
    я вас больше не задерживаю.
    Через час полицейский номер 141 позвонил у дверей поэта Ярослава Нерада.
    — Дома, — ответила хозяйка квартиры. — Спит.
    Разбуженный поэт испуганно вытаращил заспанные глаза на полицейского. «Что же я такое натворил?» — мелькнуло у него в голове.
    Полицейскому, наконец, удалось объяснить Нераду, зачем его вызывают в полицию.
    — Обязательно надо идти? — недоверчиво осведомился поэт. — Ведь я все равно уже ничего не помню. Ночью я был немного…
    — Под мухой, — понимающе сказал полицейский. — Я знаю многих поэтов. Прошу вас одеться. Я подожду.
    По дороге они разговаривали о кабаках, о жизни вообще, о небесных знамениях и о многих других вещах; только политике были чужды оба. Так, в дружеской и поучительной беседе они дошли до полиции.
    — Вы поэт Ярослав Нерад? — спросил Мейзлик. — Вы были очевидцем того, как неизвестный автомобиль сбил Божену Махачкову?
    — Да, — вздохнул поэт.
    — Можете вы сказать, какая это была машина? Открытая, закрытая, цвет, количество пассажиров, номер?
    Поэт усиленно размышлял.
    — Не знаю, — сказал он. — Я на это не обратил внимания.
    — Припомните какую-нибудь мелочь, подробность, — настаивал Мейзлик.
    — Да что вы! — искренне удивился Нерад. — Я никогда не замечаю подробностей.
    — Что же вы вообще заметили, скажите, пожалуйста? — иронически осведомился Мейзлик.
    — Так, общее настроение, — неопределенно ответил поэт. Эту, знаете ли, безлюдную улицу… длинную… предрассветную… И женская фигура на земле… Постойте! — вдруг вскочил поэт. — Ведь я написал об
    этом стихи, когда пришел домой.
    Он начал рыться в карманах, извлекая оттуда счета, конверты, измятые клочки бумаги.
    — Это не то, и это не то… Ага, вот оно, кажется. — И он погрузился в чтение строчек, написанных на вывернутом наизнанку конверте.
    — Покажите мне, — вкрадчиво предложил Мейзлик.
    — Право, это не из лучших моих стихов, — скромничал поэт. — Но, если хотите, я прочту.
    Закатив глаза, он начал декламировать нараспев:


    Дома в строю темнели сквозь ажур,
    Рассвет уже играл на мандолине.
    Краснела дева.
    В дальний Сингапур
    Вы уносились в гоночной машине.
    Повержен в пыль надломленный тюльпан.
    Умолкла страсть. Безволие… Забвенье.
    О шея лебедя!
    О грудь!
    О барабан!
    И эти палочки —
    Трагедии знаменье!



    — Вот и все, — сказал поэт.
    — Извините, что же все это значит? — спросил Мейзлик. — О чем тут, собственно, речь?
    — Как о чем? О происшествии с машиной, — удивился поэт. — Разве вам непонятно?
    — Не совсем, — критически изрек Мейзлик. — Как-то из всего этого я не могу установить, что «июля пятнадцатого дня, в четыре часа утра, на Житной улице автомобиль номер такой-то сбил с ног
    шестидесятилетнюю нищенку Божену Махачкову, бывшую в нетрезвом виде. Пострадавшая отправлена в городскую больницу и находится в тяжелом состоянии». Обо всех этих фактах в ваших стихах, насколько я
    мог заметить, нет ни слова. Да-с.
    — Все это внешние факты, сырая действительность, — сказал поэт, теребя себя за нос. — А поэзия — это внутренняя реальность. Поэзия — это свободные сюрреалистические образы, рожденные в
    подсознании поэта, понимаете? Это те зрительные и слуховые ассоциации, которыми должен проникнуться читатель. И тогда он поймет, — укоризненно закончил Нерад.
    — Скажите пожалуйста! — воскликнул Мейзлик — Ну, ладно, дайте мне этот ваш опус. Спасибо. Итак, что же тут говорится? Гм… «Дома в строю темнели сквозь ажур…» Почему в строю? Объясните-ка это.
    — Житная улица, — безмятежно сказал поэт. — Два ряда домов. Понимаете?
    — А почему это не обозначает Национальный проспект? — скептически осведомился Мейзлик.
    — Потому, что Национальный проспект не такой прямой, — последовал уверенный ответ.
    — Так, дальше: «Рассвет уже играл на мандолине…» Допустим. «Краснела дева…» Извиняюсь, откуда же здесь дева?
    — Заря, — лаконически пояснил поэт.
    — Ах, прошу прощения. «В дальний Сингапур вы уносились в гоночной машине»?
    — Так, видимо, был воспринят мной тот автомобиль, — объяснил поэт.
    — Он был гоночный?
    — Не знаю. Это лишь значит, что он бешено мчался. Словно спешил на край света.
    — Ага, так. В Сингапур, например? Но почему именно в Сингапур, боже мой?
    Поэт пожал плечами.
    — Не знаю, может быть, потому, что там живут малайцы.
    — А какое отношение имеют к этому малайцы? А?
    Поэт замялся.
    — Вероятно, машина была коричневого цвета, — задумчиво произнес он. — Что-то коричневое там непременно было. Иначе откуда взялся бы Сингапур?
    — Так, — сказал Мейзлик. — Другие свидетели говорили, что авто было синее, темно-красное и черное. Кому же верить?
    — Мне, — сказал поэт. — Мой цвет приятнее для глаза.
    — «Повержен в пыль надломленный тюльпан», — читал далее Мейзлик. — «Надломленный тюльпан» — это, стало быть, пьяная побирушка?
    — Не мог же я так о ней написать! — с досадой сказал поэт. — Это была женщина, вот и все. Понятно?
    — Ага! А это что: «О шея лебедя, о грудь, о барабан!» Свободные ассоциации?
    — Покажите, — сказал, наклоняясь, поэт. — Гм… «О шея лебедя, о грудь, о барабан и эти палочки…» Что бы все это значило?
    — Вот и я то же самое спрашиваю, — не без язвительности заметил полицейский чиновник.
    — Постойте, — размышлял Нерад. — Что-нибудь подсказало мне эти образы… Скажите, вам не кажется, что двойка похожа на лебединую шею? Взгляните.
    И он написал карандашом «2».
    — Ага! — уже не без интереса воскликнул Мейзлик. — Ну, а это: «о грудь»?
    — Да ведь это цифра три, она состоит из двух округлостей, не так ли?
    — Остаются барабан и палочки! — взволнованно воскликнул полицейский чиновник.
    — Барабан и палочки… — размышлял Нерад. — Барабан и палочки… Наверное, это пятерка, а? Смотрите, — он написал цифру 5. — Нижний кружок словно барабан, а над ним палочки.
    — Так, — сказал Мейзлик, выписывая на листке цифру «235». — Вы уверены, что номер авто был двести тридцать пять?
    — Номер? Я не заметил никакого номера, — решительно возразил Нерад. — Но что-то такое там было, иначе бы я так не написал. По-моему, это самое удачное место? Как вы думаете?
    Через два дня Мейзлик зашел к Нераду. На этот раз поэт не спал. У него сидела какая-то девица, и он тщетно пытался найти стул, чтобы усадить полицейского чиновника.
    — Я на минутку, — сказал Мейзлик. — Зашел только сказать вам, что это действительно было авто номер двести тридцать пять.
    — Какое авто? — испугался поэт.
    — «О шея лебедя, о грудь, о барабан и эти палочки!» — одним духом выпалил Мейзлик. — И насчет Сингапура правильно. Авто было коричневое.
    — Ага! — вспомнил поэт. — Вот видите, что значит внутренняя реальность. Хотите, я прочту вам два-три моих стихотворения? Теперь-то вы их поймете.
    — В другой раз! — поспешил ответить полицейский чиновник. — Когда у меня опять будет такой случай, ладно?


                                                          Конец
    Вениамин

    Monday, November 16th, 2015
    8:06 pm
    [veniamin]
    Смерть барона Гандары. Карел Чапек. В жизни всё просто товарищи бляди, математики и поэты. Ага!

    В жизни всё просто товарищи бляди, математики и поэты. Ага!
    =============================================

    Карел Чапек

    Смерть барона Гандары.                   

            Рассказы из одного кармана... Карел Чапек

    — Ну, сыщики в Ливерпуле, наверное, сцапали этого убийцу, — заметил Меншик. — Ведь это был профессионал, а их обычно ловят. Полиция в таких случаях просто забирает всех известных ей рецидивистов и
    требует с каждого: а ну-ка, докажи свое алиби. Если алиби нет, стало быть, ты и есть преступник. Полиция не любит иметь дело с неизвестными величинами преступного мира, она, если можно так выразиться,
    стремится привести их к общему знаменателю. Когда человек попадается ей в руки, она его сфотографирует, измерит, снимет отпечатки пальцев, и, готово дело, он уже на примете. С той поры сыщики с доверием
    обращаются к нему, как только что-нибудь стрясется, приходят по старой памяти, как вы заходите к своему парикмахеру или в табачную лавочку. Хуже, если преступление совершил новичок или любитель вроде вас
    или меня. Тогда полицейским труднее его сцапать.
    У меня в полиции есть один родственник, дядя моей жены, следователь по уголовным делам Питр. Так вот, этот дядюшка Питр утверждает, что грабеж — обычно дело рук профессионала, в убийстве же скорее
    всего бывает повинен кто-нибудь из родных. У него, знаете ли, на этот счет очень устойчивые взгляды. Он, например, утверждает, что убийца редко бывает незнаком с убитым; мол, убить постороннего не так-то
    просто. Среди знакомых легче найдется повод для убийства, а в семье и подавно. Когда дядюшке поручают расследовать убийство, он обычно прикидывает, для кого оно всего легче, и берется прямо за такого
    человека. «Знаешь, Меншик, — говаривал он, — воображения и сообразительности у меня ни на грош, у нас в полиции всякий скажет, что Питр — отъявленный тупица. Я, понимаешь ли, так же недалек, как и убийца;
    все, что я способен придумать, так же тупо, обыденно и заурядно, как его побуждения, замыслы и поступки».
    Не знаю, помнит ли кто из вас дело об убийстве иностранца, барона Гандары. Этакий загадочный авантюрист, красивый, как Люцифер, смуглый, волосы цвета вороньего крыла. Жил он в особняке у Гребовки. Что
    иной раз там творилось, описать невозможно! И вот однажды, на рассвете, в этом особняке хлопнули два револьверных выстрела, послышался какой-то шум, а потом барона нашли в саду мертвым. Бумажник его
    исчез, но никаких следов преступник не оставил. В общем, крайне загадочный случай. Поручили его моему дяде, Питру, который в это время как раз не был занят. Начальник ему сказал как бы между прочим:
    — Это дело не в вашем обычном стиле, коллега, но вы постарайтесь доказать, что вам еще рано на пенсию…
    Дядя Питр пробормотал, что постарается, и отправился на место преступления. Там он, разумеется, ничего не обнаружил, выругал сыщиков, пошел обратно на службу, сел за стол и закурил сигарету. Тот, кто
    увидел бы его в облаках вонючего дыма, решил бы, конечно, что он сосредоточенно обдумывает порученное ему дело. И непременно ошибся бы: дядюшка Питр никогда ничего не обдумывал, потому что принципиально
    отвергал всякие размышления. «Убийца тоже не размышляет, — говорил он. — Ему или взбредет в голову, или не взбредет».
    Остальные полицейские следователи жалели дядюшку Питра. «Не для него это дело, — говорили они, — жаль, пропадает такой интересный случай. Питр может раскрыть убийство старушки, которую пристукнул
    племянник, или прислуги, погибшей от руки своего кавалера».
    Один коллега, полицейский комиссар Мейзлик, заглянул к дядюшке Питру словно бы ненароком, сел на краешек стола и говорит:
    — Так как, господин следователь, что нового с этим Гандарой?
    — Вероятно, у него был племянник, — заметил дядюшка Питр.
    — Господин следователь, — сказал Мейзлик, желая помочь ему. — Это совсем не тот случай. Я вам скажу, в чем тут дело. Барон Гандара был крупный международный шпион. Кто знает, чьи интересы замешаны в
    этом деле… У меня из головы не выходит его бумажник. На вашем месте я постарался бы выяснить…
    Дядюшка Питр покачал головой.
    — У каждого свои методы, коллега, — сказал он. — По-моему, прежде всего надо выяснить, не было ли у убитого родственников, которые могут рассчитывать на наследство…
    — Во-вторых, — продолжал Мейзлик, — нам известно, что барон Гандара был азартный карточный игрок. Вы, господин советник, не бываете в обществе, играете только в домино у Меншика, у вас нет знакомых,
    сведущих в таких делах. Если вам угодно, я наведу справки, кто играл с Гандарой в последние дни… Понимаете, здесь мог иметь место так называемый долг чести…
    Дядюшка Питр поморщился.
    — Все это не для меня, — сказал он. — Я никогда не работал в высшем свете и на старости лет не стану с ним связываться. Не говорите мне о долге чести, таких случаев в моей практике не было. Если это не
    убийство по семейным обстоятельствам, так, стало быть, убийство с целью грабежа, а его мог совершить только кто-нибудь из домашних, так всегда бывает. Может быть, у кухарки есть племянник…
    — А может быть, убийца — шофер Гандары, — сказал Мейзлик, чтобы поддразнить дядюшку.
    Дядюшка Питр покачал головой.
    — Шофер? — возразил он. — В мое время этого не случалось. Не припомню, чтобы шофер совершил убийство с целью грабежа. Шоферы пьянствуют и воруют хозяйский бензин. Но убивать?… Я не знаю такого случая.
    Молодой человек, я придерживаюсь своего опыта. Поживите-ка с мое…
    Юрист Мейзлик был как на иголках.
    — Господин следователь, — быстро сказал он, — есть еще третья возможность. У барона Гандары была связь с одной замужней дамой. Красивейшая женщина Праги! Может быть, это убийство из ревности?
    — Бывает, бывает, — согласился дядюшка Питр. — Таких убийств на моей памяти было пять штук. А кто муж этой дамочки?
    — Коммерсант, — ответил Мейзлик, — владелец крупнейшей фирмы.

    Рассказы из другого кармана. Смерть барона Гандары. Карел Чапек

    Дядюшка Питр задумался.
    — Опять ничего не получается, — сказал он. — У меня еще не было случая, чтобы крупный коммерсант кого-нибудь застрелил. Мошенничество — это пожалуйста. Но убийства из ревности совершаются в других
    кругах общества. Так-то, коллега.
    — Господин следователь, — продолжал Мейзлик, — вам известно, на какие средства жил барон Гандара? Он занимался шантажом. Гандара знал ужасные вещи о… ну, о многих очень богатых людях. Стоит
    призадуматься над тем, кому могло быть выгодно… гм… устранить его.
    — Ах, вот как! — заметил дядя Питр. — Такой случай у меня однажды был, но мы не сумели уличить убийцу и только осрамились. Нет, и не думайте, я уже раз обжегся на таком деле, во второй раз не хочу! Для
    меня достаточно обыкновенного грабежа с убийством, я не люблю сенсаций и загадочных случаев. В ваши годы я тоже мечтал раскрыть нашумевшее преступление. Честолюбие, ничего не поделаешь, молодой человек. С
    годами это проходит, и мы начинаем понимать, что бывают только заурядные случаи…
    — Барон Гандара не был заурядной фигурой, — возразил Мейзлик. — Я его знал: авантюрист, черный, как цыган, красивейший негодяй, какого я когда-либо видел. Загадочная, демоническая личность. Шулер и
    самозванный барон. Послушайте меня, такой человек не умирает обыкновенной смертью и даже не становится жертвой заурядного убийства. Здесь что-то покрупнее. Это крайне таинственное дело.
    — Зачем же его сунули мне? — недовольно проворчал дядюшка Питр. — У меня голова не так варит, чтобы разгадывать всякие тайны. Плевать мне на загадочные дела. Я люблю заурядные, примитивные
    преступления, вроде убийства лавочницы. Переучиваться я теперь не стану, молодой человек. Раз это дело поручили мне, я его отработаю по-своему, из него выйдет обычный грабеж с убийством. Если бы он
    достался вам, вы бы сделали из него уголовную сенсацию, любовную историю или политическую аферу. У вас, Мейзлик, романтические наклонности, вы бы это убийство превратили в феерическое дело. Жаль, что его
    не дали вам.
    — Слушайте, — хрипло сказал Мейзлик. — Вы не станете возражать, если я… совершенно неофициально, частным образом… тоже занялся бы этим делом? Видите ли, у меня много знакомых, которым кое-что известно
    о Гандаре… Разумеется, вся моя информация была бы в вашем распоряжении, — поспешно добавил он. — Дело оставалось бы за вами. А!
    Дядюшка Питр раздраженно фыркнул.
    — Покорно благодарю, — сказал он. — Но ничего не выйдет. Вы, коллега, работаете совсем в другом стиле. У вас получится совсем не то, что у меня, наши методы несовместимы. Ну, что бы я делал с вашими
    шпионами, игроками, светскими дамами и всем этим избранным обществом? Нет, приятель, это не для меня. Если дело расследую я, то из него получится мой обычный, вульгарный казус… Каждый работает, как умеет.
    В дверь постучали. Вошел полицейский агент.
    — Господин следователь, — доложил он. — Мы выяснили, что у привратника в доме Гандары есть племянник. Парень двадцати лет, без определенных занятий, живет в Вршовице, дом номер тысяча четыреста
    пятьдесят один. Он часто бывал у этого привратника. А у служанки Гандары есть любовник, солдат. Но он сейчас на маневрах.
    — Вот и хорошо, — сказал дядюшка Питр. — Навестите-ка этого племянничка, сделайте у него обыск и приведите его сюда.
    Через два часа в руках у Питра был бумажник Гандары, найденный под матрацем у того парня. Ночью убийцу взяли в какой-то пьяной компании, а к утру он сознался, что застрелил Гандару, чтобы украсть
    бумажник, в котором было пятьдесят с лишним тысяч крон.
    — Вот видишь, Меншик, — сказал мне дядюшка Питр. — Это совершенно такой же случай, как со старухой с Кршеменцовой улицы. Ее тоже убил племянник привратника. Черт подери, подумать только, как разукрасил
    бы это дело Мейзлик, попадись оно ему в руки. Но у меня для этого не хватает воображения, вот что!


                                                          Конец
    Вениамин

    Saturday, November 22nd, 2014
    11:18 am
    [veniamin]
    Похищенный документ №... Карел Чапек
    =============



    --------------------
    Карел Чапек
    Похищенный документ № 139/VII отд. «С»

    Документ... фота (9. Рассказы из одного кармана). Карел Чапек(1890-1938)

    В три часа утра затрещал телефон в гарнизонной комендатуре.
    — Говорит полковник генерального штаба Гампл. Немедленно пришлите ко мне двух чинов военной полиции и передайте подполковнику Врзалу, — ну да, из контрразведки, — все это вас не касается, молодой
    человек! — чтобы он сейчас же прибыл ко мне. Да, сейчас же, ночью. Да, пускай возьмет машину. Да побыстрее, черт вас возьми! — и повесил трубку.
    Через час подполковник Врзал был у Гампла — где-то у черта на куличках, в районе загородных особняков. Его встретил пожилой, очень расстроенный господин в штатском, то есть в одной рубашке и брюках.
    — Подполковник, произошла пренеприятная история. Садись, друг. Пренеприятная история, дурацкое свинство, нелепая оплошность, черт бы ее побрал. Представь себе: позавчера начальник генерального штаба
    дал мне один документ и говорит: «Гампл, обработай это дома. Чем меньше людей будет знать, тем лучше. Сослуживцам ни гугу! Даю тебе отпуск, марш домой и за дело. Документ береги как зеницу ока. Ну и
    отлично».
    — Что это был за документ? — осведомился подполковник Врзал.
    Полковник с минуту колебался.
    — Ладно, — сказал он, — от тебя не скрою. Он был из отделения «С».
    — Ах, вот как! — произнес подполковник и сделал необыкновенно серьезную мину. — Ну, дальше.
    — Так вот, видишь ли, — продолжал удрученный полковник. — Вчера я работал с ним целый день. Но куда деть его на ночь, черт побери? Запереть в письменный стол? Не годится. Сейфа у меня нет. А если
    кто-нибудь узнает, что документ у меня, пиши пропало. В первую ночь я спрятал документ к себе под матрац, но к утру он был измят, словно на нем кабан валялся…
    — Охотно верю… — заметил Врзал.
    — Что поделаешь, — вздохнул полковник. — Жена еще полнее меня. На другую ночь жена говорит: «Давай положим его в жестяную коробку из-под макарон и уберем в кладовку. Я кладовку всегда запираю сама и
    ключ беру к себе». У нас, знаешь ли, служанка — страшная обжора. А в кладовой никто не вздумает искать документ, не правда ли? Этот план мне понравился.
    — В кладовой простые или двойные рамы? — перебил подполковник.
    — Тысяча чертей! — воскликнул полковник. — Об этом-то я и не подумал. Простые! А я все думал о сазавском случае[17] и всякой такой чепухе и забыл поглядеть на окно. Этакая чертовская неприятность.
    — Ну, а дальше что? — спросил подполковник.
    — Дальше? Ясно, что было дальше! В два часа ночи жена слышит, как внизу визжит служанка. Жена вниз, в чем дело? Та ревет: «В кладовке вор». Жена побежала за ключами и за мной, я бегу с револьвером
    вниз. Подумай, какая подлая штука — окно в кладовке взломано, жестянки с документом нет, и вора след простыл. Вот и все, — вздохнул полковник.
    Врзал постучал пальцами по столу.
    — А было кому-нибудь известно, что ты держишь этот документ дома?
    Несчастный полковник развел руками.
    — Не знаю. Эх, друг мой, эти проклятые шпионы все пронюхают… — Тут, вспомнив характер работы подполковника Врзала, он слегка смутился. — То есть… я хотел сказать, что они очень ловкие люди. Я никому
    не говорил о документе, честное слово. А главное, — добавил полковник торжествующе, — уж во всяком случае никто не мог знать, что я положил его в жестянку от макарон.
    — А где ты клал документ в жестянку? — небрежно спросил подполковник.
    — Здесь, у этого стола.
    — Где стояла жестянка?
    — Погоди-ка, — стал вспоминать полковник. — Я сидел вот тут, а жестянка стояла передо мной.
    Подполковник оперся о стол и задумчиво поглядел в окно. В предрассветном сумраке напротив вырисовывались очертания виллы.
    — Кто там живет? — спросил он хмуро.
    Полковник стукнул кулаком по столу.
    — Тысяча чертей, об этом я не подумал. Постой, там живет какой-то еврей, директор банка или что-то в этом роде. Черт побери, теперь я кое-что начинаю понимать, Врзал, кажется, мы напали на след!
    — Я хотел бы осмотреть кладовку, — уклончиво сказал подполковник.
    — Ну, так пойдем. Сюда, сюда, — услужливо повел его полковник. — Вот она. Вон на той верхней полке стояла жестянка. Мари! — заорал полковник. — Нечего вам тут торчать! Идите на чердак или в подвал.
    Подполковник надел перчатки и влез на подоконник, который был довольно высоко от пола.
    — Вскрыто долотом, — сказал он, осмотрев раму. — Рама, конечно, из мягкого дерева, любой мальчишка шутя откроет.
    — Тысяча чертей! — удивлялся полковник. — Черт бы побрал тех, кто делает такие поганые рамы!
    На дворе за окном стояли два солдата.
    — Это из военной полиции? — осведомился подполковник Врзал. — Отлично. Я еще пойду взгляну снаружи. Господин полковник, должен тебе посоветовать без вызова не покидать дом.
    — Разумеется, — согласился полковник. — А… собственно, почему?
    — Чтобы вы в любой момент были на месте, в случае, если… Эти двое часовых, конечно, останутся здесь.
    Полковник запыхтел и проглотил какую-то невысказанную фразу.
    — Понимаю. Не выпьешь ли чашку кофе? Жена сварит.
    — Сейчас не до кофе, — сухо ответил подполковник. — О краже документа никому не говори, пока… пока тебя не вызовут. И еще вот что: служанке скажи, что вор украл только консервы, больше ничего.
    — Но послушай! — в отчаянии воскликнул полковник. — Ведь ты найдешь документ, а?
    — Постараюсь, — сказал подполковник и официально откланялся, щелкнув каблуками.
    Все утро полковник Гампл терзался мрачными мыслями. То ему представлялось, как два офицера приезжают, чтобы отвезти его в тюрьму. То он старался представить себе, что делает сейчас подполковник
    Врзал, пустивший в ход весь громадный секретный аппарат контрразведки. Потом ему мерещился переполох в генеральном штабе, и полковник стонал от ужаса.
    — Карел! — в двадцатый раз говорила жена (она давно уже на всякий случай спрятала револьвер в сундук служанки). — Съел бы ты что-нибудь.
    — Оставь меня в покое, черт побери! — огрызался полковник. — Наверно, нас видел тот тип из виллы напротив…
    Жена вздыхала и уходила на кухню поплакать. В передней позвонили. Полковник встал и выпрямился, чтобы с воинским достоинством принять офицеров, пришедших арестовать его. («Интересно, кто это будет?»
    — рассеянно подумал он.) Но вместо офицеров вошел рыжий человек с котелком в руке и оскалил перед полковником беличьи зубы.
    — Разрешите представиться. Я — Пиштора из полицейского участка.


    — Что вам надо? — рявкнул полковник и исподволь переменил позу со «смирно» на «вольно».
    — Говорят, у вас обчистили кладовку, — осклабился Пиштора с конфиденциальным видом. — Вот я и пришел.
    — А вам какое дело? — отрезал полковник.
    — Осмелюсь доложить, — просиял Пиштора, — что это наш участок. Служанка ваша говорила утром в булочной, что вас обокрали. Вот я и говорю начальству: «Господин полицейский комиссар, я туда загляну».
    — Не стоило беспокоиться, — пробурчал полковник. — Украдена всего лишь жестянка с макаронами. Бросьте это дело.
    — Удивительно, — сказал сыщик Пиштора, — что не сперли ничего больше.
    — Да, очень удивительно, — мрачно согласился полковник. — Но вас это не касается.
    — Наверное, ему кто-нибудь помешал, — просиял Пиштора, осененный внезапной догадкой.
    — Итак, всего хорошего, — отрубил полковник.
    — Прошу извинения, — недоверчиво улыбаясь, сказал Пиштора. — Мне надо бы сперва осмотреть эту кладовку.
    Полковник хотел было закричать на него, но смирился.
    — Пойдемте, — сказал он неохотно и повел человечка к кладовке.
    Пиштора с интересом оглядел кладовку.
    — Ну да, — сказал он удовлетворенно, — окно открыто долотом. Это был Пепик или Андрлик.
    — Кто, кто? — быстро спросил полковник.
    — Пепик или Андрлик. Их работа. Но Пепик сейчас, кажется, сидит. Если было бы выдавлено стекло, это мог бы быть Дундр, Лойза, Новак, Госичка или Климент. Но здесь, судя по всему, работал Андрлик.
    — Смотрите не ошибитесь, — пробурчал полковник.
    — Вы думаете, что появился новый специалист по кладовкам? — спросил Пиштора и сразу стал серьезным. — Едва ли. Собственно говоря, Мертл тоже иногда работает долотом, но он не занимается кладовыми.
    Никогда. Он обычно влезает в квартиру через окно уборной и берет только белье. — Пиштора снова оскалил свои беличьи зубы. — Ну так я забегу к Андрлику.
    — Кланяйтесь ему от меня, — проворчал полковник. «Как потрясающе тупы эти полицейские сыщики, — думал он, оставшись наедине со своими мрачными мыслями. — Ну, хоть бы поинтересовался оттисками
    пальцев или следами, в этом был бы какой-то криминалистический подход. А так идиотски браться за дело! Куда нашей полиции до международных шпионов! Хотел бы я знать, что сейчас делает Врзал…»
    Полковник не удержался от соблазна позвонить Врзалу. После получаса бурных объяснений с телефонистками он, наконец, был соединен с подполковником.
    — Алло! — начал он медовым голосом. — Говорит Гампл. Скажи, пожалуйста, как дела?… Я знаю, что ты не имеешь права, я только… Если бы ты был так добр и сказал только — удалось ли… О господи, все еще
    ничего? Я знаю, что трудное дело, но… Еще минуточку, Врзал, прошу тебя. Понимаешь, я бы охотно объявил награду в десять тысяч тому, кто найдет вора. Из моих личных средств, понимаешь? Больше я дать не
    могу, но за такую услугу… Я знаю, что нельзя, ну а если приватно… Ну ладно, ладно, это будет мое частное дело, официально этого нельзя, я знаю. Или, может, разделить эту сумму между сыщиками из
    полиции, а? Разумеется, ты об этом ничего не знаешь… Но если бы ты намекнул этим людям, что, мол, полковник Гампл обещал десять тысяч. Ну, ладно, пусть это сделает твой вахмистр… Пожалуйста! Ну,
    спасибо, извини!
    Полковнику как-то полегчало после этой беседы и своих щедрых посулов. Ему казалось, что теперь и он как-то участвует в розысках проклятого шпиона, выкравшего документ. Полковник лег на диван и начал
    представлять себе, как сто, двести, триста сыщиков (все рыжие, все с беличьими зубами и ухмыляющиеся, как Пиштора) обыскивают поезда, останавливают несущиеся к границе автомашины, подстерегают свою
    добычу за углом и вырастают из-под земли со словами: «Именем закона! Следуйте за мной и храните молчание». Потом полковнику померещилось, что он в академии сдает экзамен по баллистике. Он застонал и
    проснулся, обливаясь холодным потом. Кто-то звонил у дверей.
    Полковник вскочил, стараясь сообразить, в чем дело. В дверях показались беличьи зубы сыщика Пишторы.
    — Вот и я, — сказал он. — Разрешите доложить, это был он.
    — Кто? — не понимая, спросил полковник.
    — Как кто? Андрлик! — удивился Пиштора и даже перестал ухмыляться. — Больше ведь некому. Пепик-то сидит в Панкраце.
    — А ну вас, с вашим Андрликом, — нетерпеливо сказал полковник.
    Пиштора вытаращил свои блеклые глаза.
    — Но ведь он украл жестянку с макаронами из вашей кладовой, — сказал он обиженным тоном. — Он уже сидит у нас в участке. Я, извиняюсь, пришел только спросить… Андрлик говорит, что там не было
    макарон, а только бумаги. Врет или как?
    — Молодой человек! — вскричал полковник вне себя. — Где эти бумаги?
    — У меня в кармане, — осклабился сыщик. — Куда я их сунул? — говорил он, роясь в карманах люстринового пиджачка. — Ага, вот. Это ваши?
    Полковник вырвал из рук Пишторы драгоценный документ № 139/VII отд. «С» и даже прослезился от радости.
    — Дорогой мой, — бормотал он. — Я готов вам за это отдать… не знаю что. Жена! — закричал он. — Поди сюда! Это господин полицейский комиссар… господин инспектор… э-э-э…
    — Агент Пиштора, — осклабясь, сказал человечек.
    — Он нашел украденный документ, — разливался полковник. — Принеси же коньяк и рюмки… Господин Пиштора, я… Вы даже не представляете себе… Если бы вы знали… Выпейте, господин Пиштора!
    — Есть о чем говорить… — ухмылялся Пиштора. — Славный коньячок! А жестянка, мадам, осталась в участке.
    — Черт с ней, с жестянкой! — блаженно шумел полковник. — Но, дорогой мой, как вам удалось так быстро найти документы? Ваше здоровье, господин Пиштора!
    — Покорно благодарю, — учтиво отозвался сыщик. — Ах, господи, это же пустяковое дело. Если где очистят кладовку, значит ясно, что надо взяться за Андрлика или Пепика. Но Пепик сейчас отсиживает два
    месяца. А ежели, скажем, очистят чердак, то это специальность Писецкого, хромого Тендера, Канера, Зимы или Хоуски.
    — Смотрите-ка! — удивился полковник. — Слушайте, ну, а что, если, к примеру, шпионаж? Прошу еще рюмочку, господин Пиштора.
    — Покорно благодарю. Шпионажа у нас нет. А вот кражи бронзовых дверных ручек — это Ченек и Пинкус. По медным проводам теперь только один мастер — некто Тоушек. Пивными кранами занимаются Ганоусек,
    Бухта и Шлезингер. У нас все известно наперед. А взломщиков касс по всей республике — двадцать семь человек. Шестеро из них сейчас в тюрьме.
    — Так им и надо! — злорадно сказал полковник. — Выпейте, господин Пиштора.
    — Покорно благодарю, — сказал Пиштора. — Я много не пью. Ваше здоровьице! Воры, знаете, неинтеллигентный народ. Каждый знает только одну специальность и работает на один лад, пока мы его опять не
    поймаем. Вроде вот как этот Андрлик. «Ах, — сказал он, завидев меня, — господин Пиштора! Пришел не иначе, как насчет той кладовки. Господин Пиштора, ей-богу, не стоящее дело, ведь мне там достались
    только бумаги в жестянке. Скорей сдохнешь, чем украдешь что-нибудь путное». — «Идем, дурень, — говорю я ему, — получишь теперь не меньше года».
    — Год тюрьмы? — сочувственно спросил полковник. — Не слишком ли строго?
    — Ну, как-никак, кража со взломом, — ухмыльнулся Пиштора. — Премного благодарен, мне пора. Там в одной лавке обчистили витрину, надо заняться этим делом. Ясно, что это работа Клечки или Рудла. Если
    я вам еще понадоблюсь, пошлите в участок. Спросите только Пиштору.
    — Послушайте, — сказал полковник — Я бы вам… за вашу услугу… Видите ли, этот документ… он для меня особенно дорог… Вот вам, пожалуйста, возьмите, — быстро закончил он и сунул Пишторе бумажку в
    пятьдесят крон.
    Пиштора был приятно поражен и даже стал серьезным.
    — Ах, право, не за что! — сказал он, быстро пряча кредитку. — Такой пустяковый случай. Премного благодарен. Если я вам понадоблюсь…
    — Я дал ему пятьдесят крон, — благодушно объявил жене полковник Гампл. — Такому шмендрику хватило бы и двадцати, но… — полковник махнул рукой, — будем великодушны. Ведь документ-то нашелся


    1926                                                       Конец
    Вениамин
    Friday, October 31st, 2014
    3:30 pm
    [veniamin]
    Чапек, "Ромео и Джульетта"
    ======================================

    Карел Чапек
    Ромео и Джульетта
    Ромео и Джульетта _Дзеффирелли.

    Молодой английский дворянин Оливер Мендевилль, странствовавший по Италии с учебными целями, получил во Флоренции весть о том, что отец его, сэр Уильям, покинул этот мир. И вот сэр Оливер с тяжелым
    сердцем, проливая слезы, расстался с синьориной Маддаленой и, поклявшись вернуться как можно скорее, пустился со своим слугой в дорогу по направлению к Генуе.

    На третий день пути, как раз когда они въезжали в какую-то деревеньку, их застиг сильный ливень. Сэр Оливер, не сходя с коня, укрылся под старым вязом.

    ― Паоло, ― сказал он слуге, ― взгляни, нет ли здесь какого-нибудь albergo [трактира – ит.], где мы могли бы переждать дождь.

    ― Что касается слуги и коней, ― раздался голос над головой сэра Оливера, ― то albergo за углом; а вы, кавальере, окажете мне честь, укрывшись под скромной кровлей моего дома.

    Сэр Оливер снял широкополую шляпу и обернулся к окну, откуда ему весело улыбался толстый старый патер.

    ― Vossignoria reverendissima [ваше преподобие – ит.], ― учтиво ответил молодой англичанин, ― слишком любезны к чужестранцу, который покидает вашу прекрасную страну, отягощенный благодарностью за
    добро, столь щедро расточаемое ему.

    ― Bene [хорошо – ит.], любезный сын, ― заметил священник, ― но если вы продолжите ваши речи, то вымокнете до нитки. Потрудитесь же слезть с вашей кобылы, да не мешкайте, ибо льет как из ведра.

    Сэр Оливер удивился, когда molto reverendo parocco [достопочтенный пастырь – ит.] вышел в сени: такого маленького патера он еще не видывал, и ему пришлось так низко поклониться, что к его лицу прилила
    кровь.

    ― Ах, оставьте это, ― сказал священник. ― Я всего лишь францисканец, кавальере. Зовут меня падре Ипполито. Эй, Мариэтта, принеси нам вина и колбасы! Сюда, синьор, ― здесь страшно темно. Вы ведь
    «инглезе»? Подумайте, с тех пор как вы, англичане, откололись от святой римской церкви, вас тут, в Италии, ― видимо-невидимо. Понятно, синьор. Вы, верно, скучаете. Погляди, Мариэтта, этот господин
    «инглезе»! Бедняжка, такой молодой, и уже англичанин! Отрежьте себе этой колбасы, кавальере, это настоящая веронская. Я говорю ― к вину нет ничего лучше веронской колбасы, пусть болонцы подавятся своей
    «mortadella» [мортаделла – ит., сорт колбасы]. Всегда выбирайте веронскую колбасу и соленый миндаль, любезный сын. Вы не бывали в Вероне? Жаль. Божественный Веронезе оттуда родом. Я ― тоже из Вероны.
    Знаменитый город, сударь. Его называют городом Скалигеров. Нравится вам это винцо?

    ― Crazie [спасибо – ит.], падре, ― пробормотал сэр Оливер. ― У нас в Англии Верону называют городом Джульетты.

    ― Да ну? ― удивился падре Ипполито. ― А почему? Я что-то не припомню никакой княгини Джульетты. Правда, вот уже лет сорок с лишним я там не бывал ― о какой Джульетте вы говорите?

    ― О Джульетте Капулетти, ― пояснил сэр Оливер. ― У нас, видите ли, есть такая пьеса... некоего Шекспира. Превосходная пьеса. Вы ее знаете, падре?

    ― Нет, но постойте, Джульетта Капулетти, Джульетта Капулетти, ― забормотал падре Ипполито, ― ее-то я должен был знать. Я захаживал к Капулетти с отцом Лоренцо...

    ― Вы знали монаха Лоренцо? ― вскричал сэр Оливер.

    ― Еще бы! Ведь я, синьор, служил при нем министрантом. Погодите, не та ли это Джульетта, что вышла замуж за графа Париса? Эту я знал. Весьма набожная и превосходная госпожа была графиня Джульетта.
    Урожденная Капулетти, из тех Капулетти, что вели крупную торговлю бархатом.

    ― Это не она, ― сказал сэр Оливер. ― Та, настоящая Джульетта, умерла девушкой и самым прежалостным образом, какой только можно себе представить.

    ― Ах так, ― отозвался molto reverendo. ― Значит, не та. Джульетта, которую я знал, вышла за графа Париса и родила ему восемь детей. Примерная и добродетельная супруга, молодой синьор, дай вам бог
    такую. Правда, говорили, будто до этого она сходила с ума по какому-то юному crapulone [шалопаю – ит.] Эх, синьор, о ком не болтают люди? Молодость, известно, не рассуждает, и все-то у них сгоряча...
    Радуйтесь, кавальере, что вы молоды. Кстати, скажите ― англичане тоже бывают молодыми?

    ― Бывают, ― вздохнул сэр Оливер. ― Ах, отче, и нас пожирает пламя юного Ромео.

    ― Ромео? ― подхватил падре, отхлебнув вина. ― И его я должен был знать. Послушайте, не тот ли это молодой sciocco [сумасброд – ит.], этот франт, этот бездельник Монтекки, который ранил графа Париса? И
    говорили ― будто бы из-за Джульетты. Ну да, так я есть. Джульетта должна была стать женой графа Париса ― хорошая партия, синьор, этот Парис был весьма богатый и славный молодой господин, но Ромео,
    говорят, вбил себе в голову, что сам женится на Джульетте... Какая глупость, сударь, ― ворчал падре. ― Разве богачи Капулетти могли отдать свою дочь за кого-то из разорившихся Монтекки! Тем более что
    Монтекки держали руку Мантуи, в то время как Капулетти были на стороне миланского герцога. Нет, нет. Я думаю, что это assalto assassinatico [покушение на убийство – ит.] против Париса было обыкновенным
    политическим покушением. Нынче во всем ― политика и политика, сын мой. Ну, конечно, после этой выходки Ромео пришлось бежать в Мантую, и больше он не возвращался.

    ― Это неверно, ― воскликнул сэр Оливер. ― Простите, падре, все было не так. Джульетта любила Ромео, но родители принуждали ее выйти замуж за Париса...

    ― Они, однако же, знали, что делали, ― одобрил старый патер. ― Ромео был ribaldo [негодяем – ит.] и стоял за Мантую.

    ― Но накануне свадьбы с Парисом отец Лоренцо дал Джульетте порошок, от которого она заснула сном, похожим на смерть... ― продолжал сэр Оливер.

    ― Это ложь! ― возбужденно прервал его падре Ипполито. ― Отец Лоренцо никогда не сделал бы такой вещи. Вот правда: Ромео напал на Париса на улице и ранил его. Наверное, пьяный был.

    ― Простите, отче, все было совсем иначе, ― запротестовал сэр Оливер. ― На самом деле произошло так: Джульетту похоронили, Ромео над ее могилой заколол шпагой Париса...

    ― Постойте, ― перебил священник. ― Во-первых, это случилось не над могилой, а на улице, недалеко от памятника Скалигеров. А во-вторых, Ромео вовсе не заколол его, а только рассек плечо. Шпагой не
    всегда убьешь человека, приятель! Попробуйте-ка сами, молодой синьор!

    ― Scusi [извините – ит.], ― возразил сэр Оливер, ― но я все видел на премьере, на сцене. Граф Парис был действительно заколот в поединке и скончался на месте. Ромео, думая, что Джульетта в самом деле
    мертва, отравился у ее гроба. Вот как было дело, падре.

    ― Ничего подобного, ― буркнул падре Ипполито. ― Вовсе он не отравился. Он бежал в Мантую, дружище.

    ― Позвольте, падре, ― стоял на своем Оливер. ― Я видел это собственными глазами ― ведь я сидел в первом ряду! В эту минуту Джульетта очнулась и, увидев, что ее возлюбленный Ромео умер, тоже приняла
    яд и скончалась.

    ― И что вам в голову лезет, ― рассердился падре Ипполито. ― Удивляюсь, кто это пустил подобные сплетни. На самом деле Ромео бежал в Мантую, а бедняжка Джульетта от горя чуть не отравилась. Но между
    ними ничего не было, кавальере, просто детская привязанность; да что вы хотите, ей и пятнадцати-то не исполнилось. Я все знаю от самого Лоренцо, молодой синьор; ну, конечно, тогда я был еще таким вот
    ragazzo [мальчонкой – ит.], ― и добрый патер показал на аршин от земли. ― После этого Джульетту отвезли к тетке в Безенцано, на поправку. И туда к ней приехал граф Парис ― рука его еще была на
    перевязи, а вы знаете, как оно получается в таких случаях: вспыхнула тут между ними самая горячая любовь. Через три месяца они обвенчались. Ессо [вот – ит.], синьор, вот так оно в жизни бывает. Я сам
    был министрантом на ее свадьбе ― в белом стихаре...

    Сэр Оливер сидел совершенно потерянный.

    ― Не сердитесь, отче, ― сказал он наконец, ― но в той английской пьесе все в тысячу раз прекрасней.

    Падре Ипполито фыркнул.

    ― Прекраснее! Не понимаю, что тут прекрасного, когда двое молодых людей расстаются с жизнью. Жалость-то какая, молодой синьор! А я вам скажу ― гораздо прекраснее, что Джульетта вышла замуж и родила
    восьмерых детей, да каких детишек, боже мой ― словно картинки!

    Сэр Оливер покачал головой.

    ― Это уже не то, дорогой падре; вы не знаете, что такое великая любовь.

    Маленький патер задумчиво моргал глазками.

    ― Великая любовь? Я думаю, это ― когда двое умеют всю свою жизнь... прожить вместе ― преданно и верно... Джульетта была замечательной дамой, синьор. Она воспитала восьмерых детей и служила своему
    супругу до смерти... Так, говорите, в Англии Верону называют городом Джульетты? Очень мило со стороны англичан. Госпожа Джульетта была в самом деле прекрасная женщина, дай ей бог вечное блаженство.

    Молодой Оливер с трудом собрал разбежавшиеся мысли.

    ― А что сталось с Ромео?

    ― С этим? Не знаю толком. Слыхал я что-то о нем... Ага, вспомнил. В Мантуе он влюбился в дочь какого-то маркиза ― как же его звали? Монфальконе, Монтефалько ― что-то в этом роде. Ах, кавальере, вот
    это и было то, что вы называете великой любовью! Он даже похитил ее или что-то такое ― короче, весьма романтическая история, только подробности я уже забыл: что вы хотите, ведь это было в Мантуе. Но,
    говорят, это была этакая passione senza esempio, этакая беспримерная страсть, синьор. По крайней мере так рассказывали. Ессо, синьор, ― дождь-то уже и перестал.

    Растерянный Оливер поднялся во весь свой рост.

    ― Вы были исключительно любезны, падре. Thank you so much [большое вам спасибо – англ.] Разрешите мне оставить кое-что... для ваших бедных прихожан, ― пробормотал он, краснея и засовывая под тарелку
    пригоршню цехинов.

    ― Что вы, что вы, ― ужаснулся падре, отмахиваясь обеими руками. ― Что вы вздумали, столько денег за кусочек веронской колбасы!

    ― Здесь и за ваш рассказ, ― поспешно оказал молодой Оливер. ― Он был... э-э-э... он был весьма, весьма... не знаю, как это говорится... Very much, indeed [в самом деле, весьма благодарен – англ.].

    В окне засияло солнце.


    1933                                                       Конец
    Вениамин
    Wednesday, October 8th, 2014
    4:53 pm
    [veniamin]
    Чехов А.П. Почти новый портрет и пару нескучных слов от Чехова.
    Оригинал взят у veniamin1
    в Чехов А.П. Почти новый портрет и пару нескучных слов от Чехова.

    Чехов А.П. Почти новый портрет и пару нескучных слов от Чехова.

    Чехов Антон Павлович. Исправленная фота из 1-го тома ПСС (1880-1882)Чехов Антон Павлович(1860-1904) из 1-го тома ПСС

    1-ый том ПСС
    =================
    "Два романа"
    ("Роман репортера")

    -------------------------
    1." Увы! Жена есть невеста, наполовину зачеркнутая цензурой!"

    2-ой том ПСС
    =======================
    "Мои остроты и изречения"
    -----------------
    2. "В России больше охотнорядских мясников, чем мяса."

    Вениамин
    Monday, October 6th, 2014
    9:47 pm
    [veniamin]
    О ПЯТИ ХЛЕБАХ. Карел Чапек. Сегодня по-русски где было милосердие — хуй вырос!


    -----------------------------------
    Карел Чапек
    О ПЯТИ ХЛЕБАХ

    Гойя. Взятие Христа под стражу.(ок.1798) The taking of Christ .
    Взятие Христа под стражу.(ок.1798)
    Франсиско Гойя (1746-1828)

    ...Что я против Него имею? Я вам скажу прямо, сосед: против Его учения я не имею ничего. Нет. Как-то слушал я Его проповедь и, знаете, чуть не стал Его учеником. Вернулся я тогда домой и говорю двоюродному
    брату, седельщику: надо бы тебе Его послушать; Он, знаешь ли, по-своему пророк. Красиво говорит, что верно, то верно; так за душу и берет. У меня тогда в глазах слезы стояли, и больше всего мне хотелось закрыть
    свою лавочку и идти за Ним, чтобы никогда уже не терять из виду. «Раздай все, что имеешь, ― говорил Он, ― и следуй за мной. Люби ближнего своего, помогай бедным и прощай тем, кто тебя обидел», и все такое
    прочее. Я простой хлебопек, но когда я слушал Его, то, скажу вам, родилась во мне удивительная радость и боль, ― не знаю, как это объяснить: тяжесть такая, что хоть опускайся на колени и плачь, ― и при этом
    так чудно и легко, словно все с меня спадает, понимаете, все заботы, вся злоба. Я тогда так и сказал двоюродному брату ― эх, ты, лопух, хоть бы постыдился, все сквернословишь, все считаешь, кто и сколько тебе
    должен, и сколько тебе надо платить: десятину, налоги, проценты; роздал бы ты лучше бедным все свое добро, бросил бы жену, детей, да и пошел бы за Ним...

    А за то, что Он исцеляет недужных и безумных, за это я тоже Его не упрекну. Правда, какая-то странная и неестественная сила у Него; но ведь всем известно, что наши лекари ― шарлатаны, да и римские ничуть не
    лучше наших; денежки брать, это они умеют, а позовите их к умирающему ― только плечами пожмут да скажут, что надо было звать раньше. Раньше! Моя покойница жена два года страдала кровотечением; уж я водил-водил
    ее по докторам; вы и представить себе не можете, сколько денег выбросил, а так никто и не помог. Вот если б Он тогда ходил по городам, пал бы я перед Ним на колени и сказал бы: Господи, исцели эту женщину! И она
    дотронулась бы до Его одежды ― и поправилась бы. Бедняжка такого натерпелась, что и не расскажешь... Нет, это хорошо, что Он исцеляет больных. Ну, конечно, лекаришки шумят, обман, мол, это и мошенничество, надо
    бы запретить Ему и все такое прочее; да что вы хотите, тут столкнулись разные интересы. Кто хочет помогать людям и спасать мир, тот всегда натыкается на чей-нибудь интерес; на всех не угодишь, без этого не
    обходится. Вот я и говорю ― пусть себе исцеляет, пусть даже воскрешает мертвых, но то, что Он сделал с пятью хлебами ― это уж нехорошо. Как хлебопек, скажу вам ― большая это была несправедливость по отношению
    к хлебопекам.

    Вы не слыхали об этих пяти хлебах? Странно; все хлебопеки из себя выходят от этой истории. А было, говорят, так: пришла к Нему большая толпа в пустынное место, и Он исцелял больных. А как подошло к вечеру,
    приблизились к нему ученики Его, говоря: «Пусто место сие, и время позднее. Отпусти людей, пусть вернутся в города свои, купят себе пищи». Он тогда им и говорит: «Им нет нужды уходить, дайте вы им есть». А они
    Ему: «Нет у нас здесь ничего, кроме пяти хлебов и двух рыб». Тогда Он сказал: «Принесите же мне сюда». И, велев людям сесть на траву и взяв те пять хлебов и две рыбы, взглянул на небо, благословил их и,
    отламывая, стал давать хлеб ученикам, а они ― людям. И ели все и насытились. И собрали после этого крошек – двенадцать корзин полных. А тех, которые ели, было около пяти тысяч мужей, не считая детей и женщин.

    Согласитесь, сосед, ни одному хлебопеку не придется этакое по вкусу, да и с какой стати? Если это войдет в привычку, чтобы каждый мог насытить пять тысяч людей пятью хлебами и двумя рыбками ― тогда хлебопекам
    по миру идти, что ли? Ну, рыбы ― ладно; сами по себе в воде водятся, и их может ловить всякий сколько захочет. А хлебопек должен по дорогой цене муку покупать и дрова, нанимать помощника и платить ему; надо
    содержать лавку, надо платить налоги и мало ли что еще, так что в конце концов он рад бывает, если останется хоть какой-нибудь грош на жизнь, лишь бы не побираться. А Этот ― Этот только взглянет на небо, и уже
    у Него достаточно хлеба, чтобы накормить пять или сколько там тысяч человек! Мука Ему ничего не стоит, и дрова не надо невесть откуда возить, и никаких расходов, никаких трудов ― конечно, эдак можно и задаром
    хлеб раздавать, правда? И Он не смотрит, что из-за этого окрестные хлебопеки теряют честно заработанные деньги! Нет, скажу я вам, это ― неравная конкуренция, и надо бы это запретить. Пусть тогда платит налоги,
    как мы, если вздумал заниматься хлебопечением! На нас уже наседают люди, говорят: как же так, экие безбожные деньги вы просите за паршивый хлебец! Даром надо хлеб раздавать, как Он, да какой еще хлебушек-то у
    Него ― белый, пышный, ароматный, пальчики оближешь! Нам уже пришлось снизить цены на булочные изделия; честное слово, продаем ниже себестоимости, лишь бы не закрывать торговли; но до чего мы этак докатимся ―
    вот над чем ломают себе голову хлебопеки! А в другом месте, говорят, Он насытил четыре тысячи мужей, не считая детей и женщин, семью хлебами и несколькими рыбами, но там собрали только четыре корзины крошек;
    верно, и у Него хуже дело пошло, но нас, хлебопеков, Он разорит начисто. И я говорю вам: это Он делает только из вражды к нам, хлебопекам. Рыбные торговцы тоже кричат, ― ну, эти уж и не знают, что запрашивать
    за свою рыбу; рыбная ловля далеко не столь почетное ремесло, как хлебопечение.

    Послушайте, сосед: я старый человек и одинок на этом свете; нет у меня ни жены, ни детей, много ли мне нужно. Вот на днях только предлагал я своему помощнику – пусть берет мою пекарню себе на шею. Так что тут
    дело не в корысти; честное слово, я предпочел бы раздать свое скромное имущество и пойти за Ним, чтобы проповедовать любовь к ближнему и делать все то, что Он велит. Но раз я вижу, как Он враждебно относится к
    нам, хлебопекам, то и скажу: «Нет, нет! Я, как хлебопек, вижу ― никакое это не спасение мира, а просто разорение для нашего брата. Мне очень жаль, но я этого не позволю. Никак нельзя».

    Конечно, мы подали на Него жалобу Анану и наместнику ― зачем нарушает цеховой устав и бунтует людей. Но вам самому известно, какая волокита в этих канцеляриях. Вы меня знаете, сосед; я человек мирный и ни с
    кем не ищу ссоры. Но если Он явится в Иерусалим, я стану посреди улицы и буду кричать: «Распните его! Распните его!»

    1937                                                      Конец
    Вениамин
    Saturday, October 4th, 2014
    9:17 pm
    [veniamin]
    Карел Чапек. СМЕРТЬ АРХИМЕДА. Очень даже правдивый и актуальный для нашей современности рассказ.
    ================================================



    Карел Чапек
    СМЕРТЬ АРХИМЕДА

    Смерть Архимеда.The Death of Archimedes. Копия 16-го века древней мозаики
    Смерть Архимеда. The Death of Archimedes.
    Копия 16-го века древней мозаики

    ------------------------
    Дело происходило не совсем так, как пишут в учебниках. Да, действительно правда, что Архимед был убит при взятии Сиракуз римлянами, но неправда, что к нему ворвался римский солдат и хотел захватить его
    в плен, и что Архимед, поглощенный черчением геометрических фигур, раздраженно крикнул ему: «Не смей трогать мои круги!» Прежде всего, Архимеда никак нельзя было назвать рассеянным профессором, который
    даже не подозревает, что делается вокруг него: наоборот, по характеру он был прирожденным бойцом и изобретал военные машины для обороны Сиракуз. А кроме того, проникший в его дом римский воин вовсе не
    был пьяным мародером; это был хорошо вышколенный и весьма честолюбивый центурион Люций, состоявший при штабе и отлично знавший, с кем он имеет дело. Он вовсе не собирался увести Архимеда в плен; Люций
    остановился в дверях, отдал по-воински честь и громко произнес:

    ― Приветствую тебя, Архимед!

    Архимед оторвался от вощеной дощечки, на которой он что-то чертил, и спросил:

    ― Что такое?

    ― Послушай, Архимед, ― сказал в ответ Люций. ― Мы знаем, что без твоих машин Сиракузы не могли бы продержаться даже месяц. А мы возились с ними целых два года. Уверяю тебя, что мы, солдаты, прекрасно
    это понимаем. Машины замечательные. Могу тебя только поздравить.

    Архимед небрежно отмахнулся.

    ― Оставь, пожалуйста, не стоит говорить об этом. Обыкновенные метательные приспособления, игрушки и больше ничего. Серьезного научного значения они не имеют.

    ― Но зато имеют военное значение, ― возразил Люций. ― Вот что, Архимед, я пришел, чтобы предложить тебе работать с нами.

    ― С кем это, с нами?

    ― С римлянами. Ты ведь должен понимать, что Карфаген приходит в упадок. С какой стати ты будешь ему помогать? Увидишь теперь, какую мы начнем игру с Карфагеном. Вообще вы, сиракузяне, с самого начала
    должны были присоединиться к нам.

    ― Это почему? ― проворчал Архимед. ― Случайно по происхождению мы греки. Зачем же нам присоединяться к римлянам?

    ― Потому что вы живете на острове Сицилия, а Сицилия нам нужна.

    ― Зачем?

    ― Затем, что мы хотим овладеть Средиземным морем.

    ― А-а!.. ― задумчиво протянул Архимед и взглянул на свою дощечку. ― А для чего это вам?

    ― Кто владеет Средиземным морем, тот владеет всем миром. Кажется, ясно.

    ― А вы обязательно должны владеть всем миром?

    ― Да. Призвание Рима быть владыкой мира. И он будет владыкой, можешь мне верить.

    ― Не спорю, ― сказал Архимед и стер что-то на вощеной дощечке. ― Но я бы вам не советовал, Люций. Понимаешь ли, быть владыкой мира ― слишком хлопотно. Жалко трудов, которые придется на это положить.

    ― Не важно. Зато мы будем великой империей,

    ― Великой империей! ― ворчливо повторил Архимед. ― Нарисую я малый круг или большой ― все равно это будет только круг, и у него всегда есть граница; жить без границ вы все равно не сможете. Или ты
    думаешь, что большой круг совершеннее малого? И что ты более великий геометр, если начертишь большой круг?

    ― Вы, греки, всегда играете словами, ― ответил Люций. ― А мы доказываем свою правоту иначе.

    ― Чем же?

    ― Делом. Например: мы завоевали ваши Сиракузы; следовательно, Сиракузы принадлежат нам. Разве это не ясное доказательство?

    ― Ясное, ― сказал Архимед и слегка почесал голову заостренной металлической палочкой, которой он чертил на дощечке. ― Да, вы завоевали Сиракузы. Только это уже не те Сиракузы, какие были до сих пор.
    Тех больше не будет. Это был великий и славный город; теперь ему уже великим не быть. Никогда. Конец Сиракузам!

    ― Зато великим будет Рим. Он должен быть сильнее всех на земле.

    ― Зачем?

    ― Чтобы отстоять себя. Чем мы сильнее, тем больше у нас врагов. Поэтому мы должны быть сильнее всех.

    ― Что касается силы, ― пробормотал Архимед, ― то, видишь ли, Люций, я немного смыслю в физике и скажу тебе кое-что: сила связывает.

    ― Что это значит?

    ― Вот, видишь ли, есть такой закон. Действующая сила связывает себя. И чем сильнее вы будете, тем больше вам на это потребуется сил, и в конце концов наступит момент...

    ― Ну, что ты хотел сказать?

    ― Да нет, ничего. Я не пророк, я только физик. Сила связывает. Больше я ничего не знаю.

    ― Слушай, Архимед, почему бы тебе все-таки не работать с нами? Ты даже не представляешь себе, какие огромные возможности открылись бы перед тобой в Риме. Ты изготовлял бы самые могучие военные машины
    на свете...

    ― Прости меня, Люций. Я уже не молод, а мне хотелось бы разработать кое-какие из своих замыслов. Как видишь, я и сейчас сижу за чертежом.

    ― Но неужели, Архимед, тебя не прельщает возможность завоевать вместе с нами мировое господство?.. Ну, что же ты замолчал?

    ― Прости, ― сказал Архимед, склонившись над своей дощечкой. ― Что ты сказал?

    ― Я сказал, что такой человек, как ты, мог бы участвовать в завоевании мирового господства.

    ― Гм, мировое господство... ― задумчиво произнес Архимед. ― Ты не сердись, но у меня здесь дело поважнее. Нечто более прочное. Такое, что действительно переживет нас с тобой.

    ― Что это?

    ― Осторожно, не сотри моих кругов. Это способы вычисления площади любого сектора круга...

    Несколько позже было официально объявлено, что известный ученый Архимед погиб в результате несчастного случая.


    1938                                                      Конец
    Вениамин
    1:28 am
    [veniamin]
    Карел Чапек. ГАДАЛКА.
    Чапек Карел (1890-1938)

                                                          Карел Чапек.
                                                          ГАДАЛКА


    Гадалка. Карел Чапек

    Каждый понимающий человек смекнет, что эта история не могла произойти ни у нас, ни во Франции, ни в Германии, потому что в этих странах, как известно, судьи
    обязаны судить и карать правонарушителей согласно букве закона, а отнюдь не по собственному разумению и совести. А так как в нашей истории фигурирует судья, который выносит свое решение, исходя не из
    статей законов, а из здравого смысла, то ясно, что произошла она в Англии, и, в частности, в Лондоне, точнее говоря, в Кенсингтоне, или нет, постойте, кажется в Бромптоне, а может быть, в
    Бейсуотере. В общем, где-то там.
    Судья, о котором пойдет речь, — магистр права мистер Келли, а женщину звали просто Мейерс. Миссис Эдит Мейерс.

    Да будет вам известно, что эта почтенная дама обратила на себя внимание полицейского комиссара Мак-Лири.
    — Дорогая моя, — сказал однажды вечером Мак-Лири своей супруге. — У меня не выходит из головы эта миссис Мейерс. Хотел бы я знать, на какие средства она живет. Подумать только сейчас, в феврале, она
    посылает кухарку за спаржей! Кроме того, я выяснил, что у нее в день бывает около дюжины посетительниц — начиная с лавочницы и до герцогини. Я знаю, дорогая, вы скажете, что она, наверное, гадалка.
    А что, если это только ширма, например, для сводничества или шпионажа? Хотел бы я выяснить это дело.
    — Хорошо, Боб, — сказала бравая миссис Мак-Лири, — предоставьте это мне.
    И вот на следующий день миссис Мак-Лири, — разумеется, без обручального кольца, легкомысленно одетая и завитая, как перезрелая девица, которой давно пора замуж, — позвонила у дверей миссис Мейерс и,
    войдя, сделала испуганное лицо. Ей пришлось немного подождать, пока миссис Мейерс примет ее.
    — Садитесь, дитя мое, — сказала эта пожилая дама, внимательно разглядывая смущенную посетительницу. — Чем могу быть вам полезна?


    — Я… я… — запинаясь, проговорила Мак-Лири. — Я хотела бы… завтра мне исполнится… двадцать лет… Мне бы очень хотелось узнать свое будущее.
    — Ах, мисс… как, извиняюсь, ваше имя? — осведомилась миссис Мейерс и, схватив колоду карт, начала энергично тасовать их.
    — Джонс… — прошептала миссис Мак-Лири.
    — Дорогая мисс Джонс, — продолжала миссис Мейерс, — вы ошиблись, я не занимаюсь гаданием. Так, иной раз случается, как всякой старухе, раскинуть карты кому-нибудь из знакомых… Снимите карты левой
    рукой и разложите их на пять кучек. Так. Иногда для развлечения разложу карты, а вообще говоря… Ага! — воскликнула она, переворачивая первую кучку. — Бубны, это к деньгам. И валет червей. Отличные
    карты!
    — Ax! — сказала Мак-Лири. — А что дальше?
    — Бубновый валет, — объявила миссис Мейерс, открывая вторую кучку. — Десятка пик, это дорога. А вот трефы — трефы всегда означают неприятность, удар. Но в конце — червонная дама.
    — Что это значит? — спросила миссис Мак-Лири, старательно пяля глаза.
    — Опять бубны, — размышляла миссис Мейерс над третьей кучкой. — Дитя мое, вас ждет богатство. И кому-то предстоит дальняя дорога, не знаю еще, вам или кому-нибудь из ваших близких.
    — Мне надо съездить в Саутгемптон, к тетке, — сказал миссис Мак-Лири.
    — Нет, это дальняя дорога, — молвила гадалка, открывая еще одну кучку карт. — И вам будет мешать какой-то пожилой король.
    — Наверно, папаша! — воскликнула миссис Мак-Лири.
    — Ага, вот оно! — торжественно объявила гадалка, открыв последнюю кучку. — Милая мисс Джонс, вам вышли самые счастливые карты, какие мне доводилось видеть. Года не пройдет, как вы будете замужем.
    На вас женится молодой и очень, очень богатый король — миллионер. Видимо, он коммерсант, так как много путешествует. Но для того, чтобы соединиться с ним, вам придется преодолеть большие препятствия.
    У вас на пути станет какой-то пожилой король. Но вы должны добиться своего. Выйдя замуж, вы уедете далеко отсюда, скорей всего за море… С вас одна гинея на дело обращения в христианство заблудших
    язычников-негров.
    — Я так благодарна вам, — сказала миссис Мак-Лири, вынимая из сумочки гинею. — Так благодарна! Скажите, пожалуйста, миссис Мейерс, а сколько будет стоить, если без неприятностей.
    — Судьба неподкупна, — с достоинством произнесла старая дама. — Чем занимается ваш папаша?
    — Служит в полиции, — с невинным видом соврала миссис Мак-Лири — Знаете, в сыскном отделении.
    — Ага! — сказала гадалка и вынула из колоды три карты.
    — Дело плохо, совсем плохо… Передайте ему, милое дитя, что ему грозит серьезная опасность. Не мешало бы ему посетить меня и узнать подробности. У меня бывают многие из Скотленд-Ярда, делятся своими
    горестями, а я им раскидываю карты. Так что вы пошлите ко мне своего папашу. Вы, кажется, сказали, что он служит в политической полиции? Мистер Джонс? Передайте ему, что я буду ждать его. Всего
    хорошего, милая мисс Джонс… Следующая!
    — Это дело мне не нравится, — сказал мистер Мак-Лири, задумчиво почесывая затылок. — Не нравится оно мне, Кети. Эта дама слишком интересовалась вашим покойным папашей. Кроме того, фамилия ее не
    Мейерс, а Мейергофер и родом она из Любека. Чертова немка, как бы поймать ее с поличным? Ставлю пять против одного, что она выведывает у людей сведения, до которых ей нет никакого дела.
    Знаете что, я доложу об этом начальству.
    И мистер Мак-Лири действительно доложил начальству. Вопреки ожиданиям, начальство не пропустило мимо ушей его слова, и почтенная миссис Мейерс была вызвана к судье мистеру Келли.
    — Итак, миссис Мейерс, — сказал судья, — в чем там дело с вашим гаданьем?
    — Ах, сэр, — отвечала старая дама. — Надо же чем-то зарабатывать на жизнь. В моем возрасте не пойдешь плясать в варьете.
    — Гм, — сказал судья, — но вас обвиняют в том, что вы плохо гадаете. Милая миссис Мейерс, это все равно что вместо шоколада продавать плитки из глины. За гинею люди имеют право на настоящее гаданье.
    Отвечайте, почему вы беретесь гадать, не умея?
    — Иные не жалуются, — оправдывалась старая дама. — Я, видите ли, предсказываю людям то, что им нравится, и за такое удовольствие стоит заплатить несколько шиллингов. Случается, я угадываю.
    На днях одна дама сказала мне: «Миссис Мейерс, еще никто так верно не гадал мне, как вы». Она живет в Сайнт-Джонс-Вуде и разводится с мужем…
    — Постойте, — прервал ее судья. — Против вас есть свидетельница. Миссис Мак-Лири, расскажите, как было дело.
    — Миссис Мейерс предсказала мне по картам, — бойко заговорила миссис Мак-Лири, — что не пройдет и года, как я выйду замуж. На мне, мол, женится молодой богач и я уеду с ним за океан.
    — А почему именно за океан? — поинтересовался судья.
    — Потому что во второй кучке была пиковая десятка. Миссис Мейерс сказала, что это дорога.
    — Вздор! — проворчал судья. — Пиковая десятка это надежда. Дорогу предвещает пиковый валет. А если с ним рядом ляжет семерка бубен — это значит дальняя дорога с денежным интересом. Меня не
    проведешь, миссис Мейерс.
    Вот вы нагадали свидетельнице, что не пройдет и года, как она выйдет за молодого богача, а она уже три года замужем за примерным полицейским комиссаром Мак-Лири. Как вы объясните такую несообразность?
    — Господи боже, — невозмутимо ответила старая дама, — без промахов не обходится. Эта особа пришла ко мне франтихой, а левая перчатка у нее была рваная. Значит, денег у нее не густо, а пыль в глаза
    пустить хочется.
    Сказала, что ей двадцать лет, а самой двадцать пять.
    — Двадцать четыре! — воскликнула миссис Мак-Лири.
    — Это все равно. Видно было, что ей хочется замуж, — она корчила из себя барышню. Поэтому я гадала ей на замужество и на богатого жениха. Я считала, что это для нее самое подходящее.
    — А при чем тут трудности, пожилой король и заокеанское путешествие?
    — Для полноты впечатления, — откровенно призналась миссис Мейерс. — За гинею надо наговорить с три короба…
    — Достаточно, — сказал судья. — Миссис Мейерс, такое гаданье — не что иное, как мошенничество. Гадать надо умеючи. В этом деле существуют разные теории, но имейте в виду, что десятка пик никогда не
    означает дороги.
    Приговариваю вас к пятидесяти фунтам штрафа, на основании закона против фальсификации продуктов и продажи поддельных товаров. Кроме того, вас подозревают в шпионаже, в чем, я полагаю, вы не сознаетесь?
    — Как бог свят!… — воскликнула миссис Мейерс, но судья прервал ее:
    — Хватит, вопрос решен. Поскольку вы иностранка и лицо без определенных занятий, органы политического надзора, используя предоставленное им право, высылают вас за пределы страны. Всего хорошего,
    миссис Мейерс, благодарю вас, миссис Мак-Лири. И не забудьте, миссис Мейерс, что такое гаданье бессовестно и цинично.
    — Вот беда, — вздохнула старая дама. — А у меня только что начала создаваться клиентура…
    Спустя год судья Келли и комиссар Мак-Лири встретились.
    — Отличная погода, — приветливо сказал судья, — кстати, как поживает миссис Мак-Лири?
    Мак-Лири поморщился.
    — Видите ли, мистер Келли, — не без смущенья сказал он, — миссис Мак-Лири… Словом, мы в разводе.
    — Да что вы! — удивился судья. — Такая красивая молодая женщина!
    — Вот в том-то и дело, — проворчал Мак-Лири. — В нее ни с того ни с сего по уши влюбился один молодой франт… миллионер… торговец из Мельбурна… Я ее всячески удерживал, но… — Мак-Лири безнадежно
    махнул рукой. —
    Неделю назад они уехали в Австралию.


                                                          Конец
    Вениамин
    Thursday, October 2nd, 2014
    9:12 pm
    [veniamin]
    Карел Чапек. О падении нравов.(Идеи профессора Мизулиной в мезозойскую эру)
    ======================================================

    Чапек Карел (1890-1938)

    Чтение, Чапек

                                                          Карел Чапек.
                                                          О падении нравов


    --------------------------------------------------------
    Тихо было у входа в пещеру. Мужчины, размахивая копьями, с самого утра отправились к Бланску или к Рейце, где выследили стадо оленей; женщины тем временем собирали в лесу бруснику, и оттуда доносились
    их пронзительные голоса и перебранка; дети, вероятнее всего, плескались под горкой в речушке ― да кто уследит за этими пострелятами, за этой мелюзгой беспризорной! А первобытный старик Янечек дремал
    себе в тиши на мягком октябрьском солнышке; вернее сказать ― храпел, и в носу у него посвистывало, но он прикидывался, будто вовсе не спит, а охраняет пещеру своего племени и властвует над ней, как
    оно и полагается престарелому вождю.

    Жена его, старуха Янечкова, разложила свежую медвежью шкуру и принялась скоблить ее заостренным камнем. «Делать это надо основательно, пядь за пядью, не так, как молодая сноха, ― подумалось вдруг
    старой Янечковой. ― Эта вертихвостка только поскоблит спустя рукава, да и бежит нянчиться с ребятишками. В такой шкуре, ― думает старуха, ― и прочности-то никакой ― и-и, милые, мигом порвется да
    сопреет! Да только я ни во что вмешиваться не стану, коли уж сын ничего ей не говорит, ― тянутся старушечьи мысли. ― Эх, не умеет сноха вещи беречь! Батюшки, а шкура-то прорвана! Да еще на спине!
    Ох, люди добрые, ― обомлела старая дама, ― и какой же это нескладеха ткнул медведя в спину? Теперь вся шкура попорчена! Нет, мой ни в жизнь не сделал бы так, ― с горечью думает старуха. ― Мой всегда
    норовил попасть прямо в горло...»

    ― Э-кхе, гм, ― закряхтел в это время старик Янечек, протирая глаза. ― Наши-то не вернулись?

    ― Где там, ― проворчала супруга. ― Ишь чего захотел.

    ― Ох-ох-ох, ― вздохнул старик, сонно моргая. ― Куда им. Да ну их. А бабы где?

    ― Караулю я их, что ли? ― сердито отозвалась Янечкова. ― Ясно, шляются где-то.

    ― А-а-а-а, ― зевнул дед Янечек. ― Шляются. Нет, чтобы... нет, чтобы скажем, того... Да уж! Вот какие дела...

    Снова стало тихо, только Янечкова проворно, со злобным усердием, скоблила сырую шкуру.

    ― А я говорю, ― начал Янечек, задумчиво почесывая спину, ― вот увидишь, опять наши ничего не притащат. Еще бы – куда им с этими новыми костяными копьями, от них и проку никакого... Внушаю, внушаю
    сыну: пойми, говорю, нет такой прочной и твердой кости, чтобы делать из нее наконечники для копья! Вот и ты, хоть баба, а должна признать: ни в кости, ни в рогах нет... такой пробивной силы, что ли?
    Ударишь по кости-то ― да разве костью кость перешибешь? Ясно как день! Вот каменный наконечник, это, брат... Оно конечно, с камнем-то возни побольше, зато инструмент какой! Да разве сыну втолкуешь?

    ― Известно, ― с горечью поддакнула старуха Янечкова. ― Нынче никому не прикажешь.

    ― Да я никому и не приказываю! ― вскипел дед. – Так ведь и советов не слушают! Вот вчера ― нашел вон там, под скалой, славный такой плоский кремневый обломок. Его бы чуть обтесать, чтоб поострее был,
    и готов наконечник для копья, лучше не надо. Ну, принес домой, показываю сыну: «Гляди, мол, ничего камушек-то, а?» ― «Ничего, говорит, только куда его, батя?» ― «Ну, говорю, можно его приладить для
    копья». ― «Да ну вас, батя, говорит, очень надо с ним возиться! У нас в пещере целые кучи этого старого хлама, и проку никакого; они и на древке-то не держатся, как ни привязывайте ― так на что он?»
    Лодыри! ― взорвался вдруг старик. ― Нынче всякому стало лень как следует обработать кусок кремня, вот в чем дело! Разбаловались! Конечно, такой костяной наконечник в два счета сделаешь, так ведь
    ломается же бесперечь! «Ну и что ж такого, ― говорит сын - Заменишь новым, и делу конец!» Ох-ох-ох, и до чего этак люди докатятся? Чуть что ― новое копье! Ну, сама скажи ― виданное ли дело? Да такому
    славному кремневому наконечнику годами, брат, износу не было! Вот попомни, еще выйдет по-моему: вернутся они, да с каким удовольствием вернутся-то, к нашему старому доброму каменному оружию! Я и
    приберегаю, коли что найду: старые наконечники для стрел, молоты, кремневые ножи... А он говорит ― хлам!

    Горечь и возмущение душили старого вождя.

    ― И я говорю, ― отозвалась старуха, желая отвлечь мужа от печальных мыслей. ― Вот и со шкурами то же самое. «Матушка, ― говорит мне сноха, ― ну зачем их так долго скоблить? Себя пожалейте;
    попробуйте-ка выделывать шкуру золой, хоть вонять не будет». Нечего меня учить! ― набросилась старая Янечкова на отсутствующую сноху. ― Я и сама знаю, что надо! Испокон веков шкуры только скоблили, а
    какие шкуры получались! Ну, конечно, если тебе работать лень... Так и норовят, чтобы поменьше работать! Вот и выдумывают без конца да переиначивают. Выделывать шкуры золой! Слыханное ли дело?

    ― Ничего не попишешь, ― зевнул старик. ― Куда там, наши старинные обычаи ― не по них. Толкуют, будто каменное оружие неудобно для руки. Оно отчасти и верно, да только мы не очень-то гонялись за
    удобствами, зато нынешние ― так и смотрят, как бы ручки себе не отбить! Скажи сама, до чего этак дойти можно? Возьми ты нынешних детей. «Отстаньте вы от них, дедушка, пусть играют», ― говорит сноха.
    Ну, хорошо, а что получится?

    ― Хоть бы они не устраивали такого содома, ― посетовала старая дама. ― Что верно, то верно, держать себя не умеют!

    ― Вот тебе и нынешнее воспитание, ― назидательно произнес Янечек. ― А если иной раз скажешь что-нибудь сыну, отвечает: «Вы, батя, этого не понимаете, теперь другие времена, другая эпоха...» Ведь и
    костяное оружие, говорит, еще не последнее слово; когда-нибудь, говорит, люди придумают еще какой-нибудь материал. Ну, знаешь ли, это уж слишком: разве видел кто материал крепче камня, дерева или
    кости! Ты хоть и глупая баба, а должна признать, что... что... ну, что это переходит все границы!

    Бабка Янечкова опустила руки на колени.

    ― Послушай, ― сказала она. ― Откуда только у них все эти глупости берутся?

    ― Говорят, это нынче в моде, ― прошамкал беззубым ртом старик. ― Да вот, взгляни в ту сторону, там, в четырех днях ходьбы отсюда, стало стойбищем какое-то неведомое бродячее племя, ну, сказать, голь
    перекатная, будто бы они такое делают... Так и знай ― все глупости наша молодежь переняла от них. И костяное оружие, и прочее. И даже ― они его даже покупают у них! ― сердито воскликнул дед. ―
    Отдают за это наши славные шкуры! Да когда же это бывало, чтобы чужие с добром приходили? И нечего связываться со всяким неведомым сбродом! И вообще наши предки правильно нам завещали, на любого
    пришельца надо нападать без всяких там околичностей да отсылать его к праотцам. Так бывало испокон века: убивать без долгих разговоров! «Да что ты, батя, ― говорит сын, ― теперь другие отношения,
    теперь вводится товарообмен!» Товарообмен! Да если я кого убью и заберу, что у него было, вот тебе и товар, и ничего я ему за это отдавать не должен ― к чему же какой-то товарообмен? «Это не верно,
    батя, ― говорит сын, ― ведь вы за это платите человеческой жизнью, а ее жалко!» Видала ― жалко им человеческой жизни! Вот тебе нынешнее мировоззрение, ― расстроенно бормотал старый вождь. ― Трусы
    они, и все тут. Жизни им жалко! Ты вот что мне скажи ― как сможет прокормиться такая гибель людей, если они перестанут убивать друг друга? Ведь и теперь уже оленей осталось до чертиков мало! Им, вишь,
    жалко человеческой жизни; а вот традиций не уважают, предков своих и родителей не чтят... Черт знает что! ― крикнул вне себя дед. ― Смотрю это раз, вижу ― малюет этакий сопляк глиной бизона на стене
    пещеры. Я дал ему подзатыльник, а сын говорит: «Оставьте его, бизон ведь как живой вышел!» Это уж слишком, знаешь ли! С каких это пор люди занимались такими пустяками? Коли тебе делать нечего, так
    обтесывай какой-нибудь кремешок, а не малюй бизонов на стенках! На что нам такие глупости?

    Бабка Янечкова строго поджала губы.

    ― Кабы только бизон... ― пробормотала она через некоторое время.

    ― А что? ― спросил дед.

    ― Ничего, ― возразила старуха. ― Мне и выговорить-то стыдно... Ты знаешь, ― наконец решилась она, ― сегодня утром я нашла... в пещере... обломок мамонтова бивня. Он был вырезан в виде... в виде
    голой женщины. И грудь, и все ― понятно?

    ― Да брось ты, ― ужаснулся старик. ― Кто же это вырезал?

    Янечкова возмущенно пожала плечами:

    ― Кто его знает! Видно, кто-то из молодых. Я бросила эту мерзость в огонь, но... а грудь была ― вот такая! Тьфу!

    ― Дальше некуда, ― с трудом выдавал из себя дед Янечек. ― Да ведь это разврат! Скажи на милость ― а все оттого, что они вырезают из кости всякую чепуху! Нам такое бесстыдство и в голову бы не
    пришло, потому что из кремня этого и не сделаешь... Вот оно куда ведет! Вот они, их изобретения! И ведь будут выдумывать, будут какие-то новшества заводить, пока все к чертям не полетит! Нет, говорю
    я, ― вскричал первобытный старик Янечек в пророческом вдохновении, ― долго так не протянется!


    1931                                                      Конец

    Вениамин


    Wednesday, October 1st, 2014
    9:36 pm
    [veniamin]
    Карел Чапек. Наказание Прометея.
    ==============================================================
    Чапек Карел (1890-1938)

                                                          Карел Чапек.
                                                          Наказание Прометея


    Покашливая и кряхтя после длинного, скучного судебного разбирательства, сенаторы собрались на чрезвычайное совещание, происходившее в тени священных олив.

    ― Итак, господа, ― зевнул председатель сената Гипометей, ― до чего затянулось это проклятое разбирательство! Я думаю, что мне даже не следует делать резюме, но чтобы не было формальных
    придирок... Итак, обвиняемый Прометей, здешний житель, привлеченный к судебной ответственности за то, что нашел огонь и тем самым как бы... гм, гм... нарушил существующий порядок, признался
    в том, что он, во-первых, действительно нашел огонь, затем в том, что он может, как только ему заблагорассудится, с помощью так называемого высекания вызвать этот огонь, в-третьих, в том,
    что он не скрыл соответствующим образом тайну этой предосудительной находки и даже не оповестил о ней надлежащие власти, а самовольно выдал ее, или, другими словами, передал в пользование
    простым людям, как явствует из показаний допрошенных нами свидетелей... Я полагаю, что этого вполне достаточно, и мы можем немедленно проголосовать и вынести решение о виновности и о
    наказании Прометея.

    ― Простите, господин председатель, ― возразил заседатель Апометей, ― я считаю, что, принимая во внимание серьезность этого чрезвычайного заседания, было бы, может быть, удобнее вынести
    приговор только после обстоятельного и, так сказать, всестороннего обсуждения.

    ― Как вам угодно, господа, ― торжественно проговорил Гипометей. ― Хотя дело ясное, но, если кто-либо из вас желает добавить еще что-нибудь, пожалуйста.

    ― Я позволил бы себе напомнить, ― отозвался присяжный Аметей и основательно откашлялся, ― что, по моему мнению, во всем этом деле следует особенно подчеркнуть одну сторону. Я имею в виду
    религиозную сторону вопроса, господа. Будьте добры определить, что такое этот огонь? Что такое эта высеченная искра? По признанию самого Прометея, это не что иное, как молния, а молния, как
    всем известно, есть проявление силы бога-громовержца. Будьте добры объяснить мне, господа, как добрался какой-то Прометей до божественного огня? По какому праву он овладел им? Где он взял
    его вообще? Прометей хочет уверить нас, что он просто изобрел его, но это ерунда: если бы это было так легко, то почему не изобрел огня, например, кто-нибудь из нас? Я убежден, господа, что
    Прометей просто-напросто украл этот огонь у наших богов. Нас не собьют с толку его запирательство и увертки. Я бы квалифицировал это преступление как самую обыкновенную кражу, с одной
    стороны, и как злостное надругательство и святотатство ― с другой. Поэтому я за то, чтобы наказать его самым суровым образом за
    безбожную дерзость и тем самым защитить священную собственность наших национальных богов. Вот все, что я хотел сказать, ― закончил Аметей и громко высморкался в подол своей хламиды.

    ― Хорошо сказано, ― согласился Гипометей. ― Кому еще угодно выступать?

    ― Прошу прощения, ― сказал Апометей, ― но я не могу согласиться с выводами уважаемого коллеги. Я видел, как упомянутый Прометей разжигал огонь, и скажу вам откровенно, господа, ― между
    нами, конечно, ― в этом нет ничего трудного. Открыть огонь сумел бы каждый лентяй, бездельник и козий пастух; мы не сделали этого лишь потому, что у таких серьезных людей, как мы,
    разумеется, нет ни времени, ни желания развлекаться какими-то камешками, высекающими огонь. Я уверяю коллегу Аметея, что это самые обыкновенные естественные силы, возиться с которыми
    недостойно мыслящего человека, а тем паче бога. По-моему, огонь – явление слишком ничтожное, чтобы как-нибудь задеть наши святыни. Однако я должен обратить внимание коллег на другую сторону
    вопроса. А именно, огонь – по-видимому, стихия очень опасная и даже вредная. Вы слышали показания свидетелей, говоривших, что, испытывая мальчишеское открытие Прометея, они получили тяжкие
    ожоги, а в некоторых случаях пострадало даже и имущество. Господа, если по вине Прометея использование огня получит распространение, а этому, к сожалению, помешать уже нельзя, никто из нас
    не может быть уверен в своей жизни и даже в целости своего имущества, а это, господа, может означать конец всей цивилизации. Достаточно малейшей неосторожности ― и что остановит эту
    непокорную стихию? Прометей, господа, с легкомыслием, достойным наказания, вызвал к жизни это опасное явление. Я бы обвинил его в преступлении, которое влечет за собой ряд тяжелых увечий и
    угрожает общественной безопасности. Ввиду этого я предлагаю лишить Прометея свободы пожизненно, присовокупив к этому строгий режим и кандалы. Я кончил, господин председатель.

    ― Вы совершенно правы, коллега, ― засопел Гипометей. ― Спрашивается, господа, на что нам вообще нужен какой-то огонь? Разве наши предки пользовались огнем? Предложить что-либо подобное ―
    значит высказать неуважение к установленному веками порядку, это... гм... значит заниматься подрывной деятельностью. Не хватало нам еще игры с огнем! Примите также во внимание, господа, к
    чему это поведет: люди возле огня слишком изнежатся, они предпочтут лежать на боку, вместо того чтобы... ну, вместо того чтобы воевать и тому подобное. От этого произойдет смягчение, упадок
    нравов и ― гм... вообще беспорядок и тому подобное. Короче говоря, необходимо предпринять что-то против таких нездоровых явлений, господа. Время серьезное и вообще. Вот о чем я хотел напомнить.

    ― Совершенно правильно, ― воскликнул Антиметей. – Все мы, конечно, согласны с нашим господином председателем, что огонь Прометея может вызвать не предусмотренные никем последствия. Господа,
    не будем скрывать от себя, ― огонь дело огромной важности. Какие новые возможности открываются перед тем, кто владеет огнем! Только один пример: он может сжечь урожай неприятеля, спалить
    его оливковые рощи и так далее. Огонь, господа, дает нам, людям, новую силу и новое оружие: с помощью огня мы будем почти равны богам, ― прошептал Антнметей и вдруг громко крикнул: ―
    Обвиняю Прометея в том, что он доверил эту божественную и неодолимую стихию пастухам, рабам и всем, кто к нему приходил; что он не отдал ее в руки избранных, которые берегли бы ее как
    государственное сокровище и владели бы им! Обвиняю Прометея в том, что он разгласил тайну открытия огня, которая должна была принадлежать правителям страны! Обвиняю Прометея, ― кричал
    возмущенно Антиметей, ― в том, что он научил пользоваться огнем чужестранцев; что он не утаил его от наших врагов! Прометей украл у нас огонь, потому что дал его всем! Обвиняю Прометея в
    государственной измене! Обвиняю его в преступлении против общественного порядка! ― Антиметей кричал так, что закашлялся. ― Предлагаю покарать его смертью, ― произнес он наконец.

    ― Итак, господа, ― проговорил Гипометей, ― кто еще хочет взять слово? В таком случае, согласно мнению суда, обвиняемый Прометей признан виновным, во-первых, в злостном надругательстве и
    святотатстве, во-вторых, в причинении людям тяжких физических увечий и в повреждении чужого имущества, а также в нарушении общественной безопасности, в-третьих ― в государственной измене.
    Господа, предлагаю приговорить его к пожизненному лишению свободы, со строгим режимом и кандалами, либо покарать его смертью. Гм...

    ― Либо то и другое вместе, ― мечтательно произнес Аметей, ― чтобы удовлетворить обе точки зрения.

    ― Как? Оба наказания вместе? ― спросил председатель.

    ― Я именно об этом думаю, ― проворчал Аметей. – Можно сделать хотя бы так... приковать Прометея пожизненно к скале и... пусть коршуны клюют его безбожную печень. Понятно, господа?

    ― Вполне возможно, ― удовлетворенно проговорил Гипометей. ― Господа, это была бы единственная в своем роде кара... гм... за преступное деяние, не так ли? Нет ли у кого-нибудь возражений?
    Итак, решено.

    ― А за что, отец, вы присудили этого Прометея к смерти? ― спросил Гипометея за ужином его сын Эпиметей.

    ― Не твоего ума дело, ― проворчал Гипометей, обгладывая баранью ножку. ― Эта жареная ножка куда вкуснее сырой. Так вот, значит, на что годится огонь! Мы же считались с общественными
    интересами, понимаешь? Куда бы это привело, если бы всякий проходимец осмелился безнаказанно открывать что-нибудь новое и великое! Не так ли? Но этому мясу все же чего-то не хватает... Ага,
    понял! ― воскликнул он радостно. ― Жареную ножку нужно бы посолить и натереть чесноком! Вот в чем дело! Это тоже открытие, мой мальчик! Прометей бы до этого не додумался.


    1932
                                                          Конец
    Saturday, July 19th, 2014
    4:18 am
    [veniamin]
    Дорога уходит в даль. (Двадцать Первая глава)


    Александра Яковлевна Бруштейн, фотопортрет

    Александра Яковлевна Бруштейн (1884-1968)

    Под этим портретом и по случаю последней главы этой Первой Книги трилогии "Дорога уходит в даль...", у меня был намечен
    биографический рассказ про Александру Яковлевну Бруштейн. Она была не только волевым и интересным человеком цельного характера, но и её жизнь была интересной жизнью, полной событий.
    Мои счётчики показали, что книгу читали, если взять по нижнему ряду вилки, немногим больше двухсот человек. Я не уверен, что все читатели были с Тифаретника. Я объявил в своём журнале
    на ЖЖ, о том что начинаю помещать "Дорога уходит в даль..." и конечно же дал ссылку на это сообщество.

    В первую главу, одна дама поместила благожелательную реплику о романе. Это был единственный коммент такого рода. Все остальные были обычные для меня. Писали в разные мои регистрациии.
    Про жидов, жидохвостов и Освенцимы, сдобренные фекально-ебальным словарём этих примитивов. Оскорбляли и автора.
    Поэтому, после первой главы я поставил это сообщество на премодерацию. И я уже не пишу о жизни Бруштейн.
    ============================================================
    Весь текст книги я взял в этой бесплатной электронной библиотеке. Там можно скачать много прекрасных книг.

    Электронная библиотека RoyalLib

    По ссылке ниже, вы увидите на одной странице все произведения Александры Бруштейн, включая, конечно, и две остальные книги этой трилогии:
    "В рассветный час" и "Весна".

    Конечно же их можно читать прямо там, не сходя с места. Но если кликнуть колёсиком название любой книги на странице, у вас откроется в отдельной странице только эта книга.
    И её можно будет скачать в ПЯТИ разных форматах. Я практически ничего не качаю. Но пару раз это случалось и я предпочёл скачивать в формате HTML.
    Пять форматов -- это уважительно к читателю. Вот ссылка:

    Бруштейн Александра - все книги автора

    ======================================

    ССЫЛКА на все главы:

    Глава Первая. ВОСКРЕСНОЕ УТРО

    Глава Вторая. СПЕКТАКЛЬ-КОНЦЕРТ

    Глава Третья. ЗВАНЫЙ УЖИН

    Глава Четвертая. МЫ С ПАПОЙ КУТИМ!

    Глава Пятая. В ГОСТЯХ У СКУПОГО РЫЦАРЯ

    Глава Шестая. ЕЩЕ ОДИН ПОДВАЛ

    Глава Седьмая. ОЧЕНЬ ПЕСТРЫЙ ДЕНЬ

    Глава Восьмая. ЮЛЬКА БОЛЬНА

    Глава Девятая. НОВЫЕ ЛЮДИ, НОВЫЕ БЕДЫ

    Глава Десятая. ЗВЕРИНЕЦ

    Глава Одиннадцатая. «ПОГОВОРИМ О ГЕРОЙСТВЕ!»

    Глава Двенадцатая. «ПОЛЬ». ЮЛЬКИНО НОВОСЕЛЬЕ»

    Глава Тринадцатая. У ИВАНА КОНСТАНТИНОВИЧА. БЕЗРУКИЙ ХУДОЖНИК

    Глава Четырнадцатая. 19 АПРЕЛЯ — 1 МАЯ

    Глава Пятнадцатая. ПАПА И ПОЛЬ ГУЛЯЮТ ПРИ ЛУНЕ

    Глава Шестнадцатая. ГДЕ ЖЕ ПАВЕЛ ГРИГОРЬЕВИЧ?

    Глава Семнадцатая. ДРЕВНИЦКИЙ

    Глава Восемнадцатая. ЕЩЕ О ДРЕВНИЦКОМ

    Глава Девятнадцатая. МЫ ПРОЩАЕМСЯ С ПАВЛОМ ГРИГОРЬЕВИЧЕМ

    Глава Двадцатая. СВАДЬБА

    Глава Двадцать Первая, Заключительная. ЭКЗАМЕН

    ================================================

    Глава Двадцать Первая, Заключительная. ЭКЗАМЕН


    Приходит 5 августа, и меня ведут на экзамен. Не в женскую гимназию, а в институт. Институт этот считается выше, чем гимназия. Из-за этого института
    у нас дома идут жаркие споры с утра до ночи!
    — Все твои выдумки! — говорит мама папе. — В женской гимназии ей будет лучше: там таких, как она, много, и отношение лучше.
    Я настораживаюсь: каких это «таких, как я»? Чем я особенная?
    Но папа в этом вопросе просто как скала!
    — В институте учебная программа больше!
    — Подумаешь, программа… — пренебрежительно говорит мама. — Ты бы ее еще в мужскую гимназию отдал, там программа еще больше.
    — И отдал бы! Да не берут туда девочек… А в институте программа по математике значительно большая, чем в женской гимназии: проходят даже небольшой курс тригонометрии.
    — Тригонометрия… необходимо это для девочки!.. — пожимает мама плечами.
    Папа вдруг сердится:
    — Да! Необходимо! Без математики нет мышления, а без мышления нет человека!
    В итоге этих споров победил папа: мои бумаги подали в институт. Когда знакомые, в особенности моего возраста, спрашивают, почему в институт, почему не в гимназию, мне как-то неловко.
    Что я могу ответить? Что без математики нет мышления, а без мышления нет человека? Я отвечаю скромненько: так хочет папа, а он, наверно, лучше знает…
    Скажу здесь к слову. С тех пор прошло более шестидесяти лет, и я свято чту память о моем отце. Он прожил долгую, хорошую жизнь, он не раз совершал поступки, которые можно смело
    назвать героическими (об этом я расскажу в другой книге), он умер, презирая своих палачей, не унизившись перед ними ни на секунду. Но вот в этом — в выборе учебного заведения для своей
    единственной дочки — он был неправ. Я проучилась в этом проклятом институте семь лет, я перенесла в нем много унижений и несправедливостей. А математика, как там ее преподавали,
    была такой же суррогат, как желудевый кофе… И математике и мышлению я научилась уже гораздо позже, в высшем учебном заведении, а в особенности в жизни.
    5 августа мы с мамой отправляемся в институт на экзамен. Когда мы уходим, папы нет дома — его в четыре часа утра позвали к больному и он еще не возвращался. Он оставил мне записку,
    нацарапанную его неразборчивым почерком:
    …Пуговка!
    1) Спокойненько, спокойненько!
    2) Думать! Не подумав, не отвечай — скажешь глупость!
    3) Если очень перепугаешься, вспомни Муция Сцеволу или маленького спартанца с лисицей: им было хуже, но они не подали и виду.
    А в общем — все будет хорошо!
    Папа
    Меня провожает весь дом — Юзефа, Поль, одноглазка Кики. Из всех окон машут соседи. Карман у меня набит, как подушка: все дали мне что-нибудь «на счастье». Юзефа — завернутый в
    бумажку кусочек какой-то сухой черной гадости («Это священное!»), Поль — морскую раковинку, мама — фарфоровую фигурку зайчика. Старая Хана принесла нам утреннюю порцию бубликов,
    и один из них, самый золотистый и пузатый, она просит меня положить в карман «на счастье».
    От всей этой торжественности мое волнение все усиливается. У меня нет в голове ни одной веселой, смешной мысли! Одно трепыхание и страх!
    Мы идем с мамой по улицам. Страх мой перед экзаменом все растет: ДАЛЬШЕ ВСЯ ГЛАВА )
    Friday, July 18th, 2014
    12:20 pm
    [veniamin]
    Дорога уходит в даль. (Двадцатая глава)


    Дорога уходит в даль...Бруштейн А. Я.

    ССЫЛКА на все главы:

    Глава Первая. ВОСКРЕСНОЕ УТРО

    Глава Вторая. СПЕКТАКЛЬ-КОНЦЕРТ

    Глава Третья. ЗВАНЫЙ УЖИН

    Глава Четвертая. МЫ С ПАПОЙ КУТИМ!

    Глава Пятая. В ГОСТЯХ У СКУПОГО РЫЦАРЯ

    Глава Шестая. ЕЩЕ ОДИН ПОДВАЛ

    Глава Седьмая. ОЧЕНЬ ПЕСТРЫЙ ДЕНЬ

    Глава Восьмая. ЮЛЬКА БОЛЬНА

    Глава Девятая. НОВЫЕ ЛЮДИ, НОВЫЕ БЕДЫ

    Глава Десятая. ЗВЕРИНЕЦ

    Глава Одиннадцатая. «ПОГОВОРИМ О ГЕРОЙСТВЕ!»

    Глава Двенадцатая. «ПОЛЬ». ЮЛЬКИНО НОВОСЕЛЬЕ»

    Глава Тринадцатая. У ИВАНА КОНСТАНТИНОВИЧА. БЕЗРУКИЙ ХУДОЖНИК

    Глава Четырнадцатая. 19 АПРЕЛЯ — 1 МАЯ

    Глава Пятнадцатая. ПАПА И ПОЛЬ ГУЛЯЮТ ПРИ ЛУНЕ

    Глава Шестнадцатая. ГДЕ ЖЕ ПАВЕЛ ГРИГОРЬЕВИЧ?

    Глава Семнадцатая. ДРЕВНИЦКИЙ

    Глава Восемнадцатая. ЕЩЕ О ДРЕВНИЦКОМ

    Глава Девятнадцатая. МЫ ПРОЩАЕМСЯ С ПАВЛОМ ГРИГОРЬЕВИЧЕМ

    Глава Двадцатая. СВАДЬБА

    Глава Двадцать Первая, Заключительная. ЭКЗАМЕН

    ================================================

    Глава Двадцатая. СВАДЬБА


    Коса — она, конечно, очень долго растет. Но маленькая косичка, в несколько сантиметров, такая, чтобы в нее можно было вплести ленточку, — такая
    у меня к концу лета все-таки уже есть. Это очень приятно. Я поворачиваю голову то вправо, то влево, словно трясу надетыми на уши сережками из вишен! Косичка при этом, правда,
    не бьет меня по ушам (это еще когда-а-а будет!), но я ощущаю ее у себя на затылке… Это тоже приятно!
    В один прекрасный день, когда мы с Юлькой сидим на обычном месте, на берегу реки, куда ее каждое утро приносит Степан Антонович, Юлька говорит мне:
    — Завтра придешь?
    — Приду.
    — Нет, ты приходи непременно. В двенадцать часов, — настаивает Юлька.
    — А что?
    — Так… — И Юлька делает загадочное и таинственное лицо. Ясно: она знает какой-то секрет.
    Однако сохранить тайну до конца она не может.
    — Свадьба у нас завтра… — говорит она, сияя. — Мамця со Степаном Антоновичем венчаться идут… Приходи в двенадцать часов. И не сюда — меня здесь не будет. К ресторану приходи,
    к черному ходу, где наша комнатка… И еще Юзефе скажи, чтоб с тобой пришла! Непременно!
    Пока Юлька была больна, ее мать очень подружилась с Юзефой. Она даже называет Юзефу «тетечкой».
    — Мы и татку твоего хотели пригласить, да не смеем…
    — Папа непременно пришел бы! — горячо уверяю я. — Но в двенадцать часов он в госпитале.
    Когда я ухожу, Юлька кричит мне вслед:
    — Не забудь: завтра в двенадцать с черного хода! И Юзефа чтобы тоже!
    Я очень радуюсь этому приглашению, хотя со словом «свадьба» у меня связаны не очень приятные воспоминания. Я была на свадьбе только один раз в жизни.ДАЛЬШЕ ВСЯ ГЛАВА )
[ << Previous 20 ]
About LJ.Rossia.org