Дневник читателя. Второй стихотворный том А. Блока (1904 - 1908)
Жизнь после смерти (живого покойника, без остатка разочарованного человека) в третьем блоковском томе вызывает массу вопросов, главный из которых – «как же ты дошёл до жизни такой?» заставляет прочитать том второй, антитезисный, доставляющий странное, едва ли не извращённое удовольствие своим ручным, прирученным дискомфортом, превращающемся, неожиданно для читателя, ведомого поэтом в пупырчатый комфорт.
Циклы второго тома (впрочем, как и третьего, возможно, со временем очередь и до первого дойдёт) построены вокруг какой-то важной [самой важной, главной], основополагающей мании или страсти к городу или женщине, из-под которой выглядывает всё остальное – обрывки читательского хотения, приводящего его в поэтический сборник.
То, что тебе нужно [то, что тебя влечёт], скажем, ощущение от прогулки по осеннему (зимнему) Питеру или ощущение излома веков, всегда будет ускользать; точно автор обманул твои ожидания и манкирует взятыми на себя обязательствами.
Возможно, от того, что даже описывая конкретные места СПб или даже конкретные здания или артефакты (скульптуру на крыше Зимнего дворца) Блок, как и положено символисту с культом понятий с прописной, не даёт названий топонимов, артефактов, имён собственных: оказывается, он же пишет вообще.
Употребляет, но не упоминает, даже не перечисляет; не рассказывает и не показывает, но ткёт поэтическое полотно без единого извне привнесённого ассоциативного узелка, говорит ли он, при этом, о живописи, музыке или театре…
Эта принципиальная неконкретность самые что ни на есть документальные тексты лишает даже налёта биографизма, делая героя стихов человеком без лица.
Тем более, что и для самого Блока музыка стиха (автоматизм всех его составляющих) идёт наперёд смысла.
Это важно [различить, различать], так как центр второго тома отдан беспробудному, в каждом втором стихотворении, пьянству.
Автоматизм этой тотальной «пригубленности», впрочем, заставляет задуматься не о том почему и как пьёт лирический герой Блока, но насколько это пьянство соответствует действительности (скажем, можно ли столько пить, не теряя, при этом, работоспособности? И как на его пьянство смотрела жена? А мать? И т.д.), то есть вопросы возникают за-текстовые.
Правда ли, что попоек было так же много, как стихов последовавших за ними? А любовных романов?
Терпела ли их Менделеева или ничего о них не знала, хотя Блок посвящал своим увлечённостям многочисленные цикла?
Многопись завораживает медитативной завороженностью, заставляя, в надежде отгадки, продвигаться вглубь тома, однако, «там, внутри» ничего нет – плотная, солёная вода постоянно выносит тебя на поверхность, не давая утонуть.
То, что мызыканты называют "рамплиссаж"; экстенсив, количеством.
В этих текстах нет почти ничего, кроме голой суггестии, в которой каждый должен видеть своё; призрачная карусель, пустота которой становится очевидной если читать многочисленные авторские предисловия к сборникам.
Без этой суггестии тексты вообще не дышат, точно галька, извлеченная из воды – стоит ей высохнуть и красота разводов на поверхности исчезает; другое дело, когда в воде, когда вода; воды!
Андрей Белый в «Начале века» вспоминает: «Читая ответное письмо его, я восклицал про себя: «Гениально, но – идиотично!»
Под идиотизмом же я разумел абсолютную отъединённость Блока от всякой культуры мыслительной, а не глупость: Блок – умница, но его мысль, не имея традиций, - асоциальна, отомкнута; ведь слово «идиотэс», по-гречески – частный, себя оторвавший от всех; поняв это в нём я п о с п е ш и л оборвать всякую философию в переписке с ним…» (стр. 282)
И ещё, показательное: «…не желая ему показать, что он плох как философ, я письма к нему наполнил сплошной лирикой, мучаясь, в этом занятии напоминая медведя порхающего; всё же заговорил с ним серьёзно о Канте, - конец переписке…» (стр.280)
Всё-таки, образ придуманный Блоком конструировался из осколков реальности, но, главная-то его задача была – обеспечивать бесперебойную выдачу текстов – поэтому жизнь, не поспевающая за стихописанием, дополняется лишними поводами, приводами к письму.
Из-за этого чем больше текстов тем меньше в них реальности, поделённой между всеми строфами; реальность натягивается на все стихи разом, точно прорезиненный тент.
Впрочем, не только реальность, но и фонетика, но и музыка, которая, на самом деле, есть инерция.
Точнее, инертность, убаюкивающая однообразность, приговская совершенно, выползает на авансцену, отменяя, а то и вовсе убивая смысл.
Забивая его, к примеру, ремизовщиной «Пузырей земли», которым том открывается или отчаянной бальмонтовщиной «Снежной маски».
