Новый Вавилон -- Day [entries|friends|calendar]
Paslen/Proust

[ website | My Website ]
[ userinfo | livejournal userinfo ]
[ calendar | livejournal calendar ]

Поймал ощущение [15 Dec 2002|03:39pm]
Хочется жить как по написанному, читать себя как книгу, когда сюжет если не известен, то, хотя бы, предсказуем. Хочется соответствий собственным рассчётам, деления по главам и частям, понятных и прописанных тобой персонажей.
Тебе и кажется, что ты живёшь, словно бы вышиваешь по своей собственной канве, что ты – это тот, кем ты себя думаешь, кем, как ты себе думаешь, ты в глазах других кажешься. Хотя, ведь, совершенно не факт, что ты знаешь, что о тебе думают. Скорее всего, не то, что ты о своём впечатлении думаешь.
Но иногда отстраняешься от собственного, начертанного (рассчитанного) в голове образа и понимаешь, что в своей собственной жизни ты даже и не нарисован (даже и акварельными красками), что ты движешься наугад, интуитивны тыкаясь как слепой кутёнок, что никакой логики в твоём движении нет (да и есть ли это движение, а если есть, то какое оно – поступательное, кружащее, пробуксовывающее?), что никакие параллели и сравнения не работают, что всё не так, а как ты никогда не узнаешь. У тебя есть только один вариант, только один шанс – прожить свою собственную жизнь. И всё.
post comment

Третья симфония Шостаковича (1929) [15 Dec 2002|04:23pm]
Каждый раз один и тот же приём, выстреливающий в начале – тягучее, манящее соло, раздвигающее пространство. В лес, в чащобу, где болотные огни да крупная крупа звёзд, крупного помола...
Потом мы входим внутрь, попадаем в нутряную складчатость, где всё подвижно: вода и свет стелятся-струятся по слизистым стенкам, как если ты внутри, скажем, желудка, переваривающего пищу. Неоправданная радость из ниоткуда, агрессивный энтузиазм – откуда они берутся и во что, оборотни, превращаются? Нет, это не взрывы плоти, это – первомайские гуляния, искажённо увиденные, словно бы в отражении, размазанном по пузатым поверхностям духовых. Их тут, кстати, множество превеликое, преумноженное на литавры и колючие запилы смычковых, мешающихся с барабанной дробью и звуками «охотничьего рожка»
Музыка Шостаковича подвижна совершенно кинематографическим образом: композитор превращается в кинооператора, слушатель следует за его видеокамерой, переходящей из залы в залу, из состояния в состояние; самое удивительное, что почти не видно швов, их заменяют, выполняют их функцию зтм, затемнения: мгновения тишины, которая обязательно разрешается бременем до срока.
Снова выстраивается очевиднейшая оппозиция – космогонические мотивы, связанные с монохромными фоновыми массами, серых, серо-буро-малиновых цветов с одной стороны, и люди – мелкие, картонные, карикатурные (музыка кривляется и киксует) – с другой. Два этих начала не борются друг с другом (невозможно), не сосуществуют, но длятся параллелльно друг другу – как гигантский рисованный задник и тысячи лилипутов, застывших в нелепых позах. Сверху на них наваливается, наседает густой симфонический поток – нечто подобное есть на картине Рериха «Небесный бой», где мощные облака, в несколько потоков, в несколько рядов, массивно движутся навстречу друг другу. Где-то их прорезают скрипичные запилы, где-то карячатся, стараясь перекричать друг дружку трубы, обрамленные колокольцами, литаврами, чем-то ещё, совершенно невыразимом, невыразительном. Эффект возникает от восприятия всего этого дребезжащего (кто в лес, кто по дрова) великолепия только в целом. Да, это раньше музыка стремилась собраться в одной точке, стать одним лучом, у Шостаковича она громыхает как старый трамвай – каждый бок дребезжит по отдельности и стремиться вычерчить свой собственный, автономный график, стенограмму, граффити.
Read more... )
2 comments|post comment

Голый остров [15 Dec 2002|04:45pm]
Как выделить и почувствовать чистое (голое) «вещество жизни»? Что может послужить тем аммиаком, который очистит это самое «вещество» от всего того, что оказывается неродным? Освободит от чужеродных влияний, увечащих твою самость, твой рост, твоё чистое вещество?
Пока я знаю только одно такое средство (отнюдь не лекарственное) – одиночество, которое странным образом приближает тебя к тебе, загоняет тебя внутрь твоего существования, даже твоего тела, заставляя тебя более остро переживать его работу и прислушиваться к его проявлениям. Когда вокруг много народу, мамки-няньки, расслышать его голос просто невозможно. Когда ты один, то кажется: выходишь на дорогу, голый, с ободранной кожей, наружу торчат голые рёбра эйдосов (сплошной бухенвальдский набат эйдосов), редуцирующих тебя до тебя. Вот в такие моменты (если ничто не болит) и можно почувствовать это самое вещество в наиболее чистом, без примесей, виде. Всё остальное (искусство, сон, опьянение, секс) – мимо, мимо, только существование, сведённое к простым и натуральным сущностям, поддерживающим в тебе горение, тихим физиологическим радостям и горестям, горстями разбросанным по пустой комнате.
16 comments|post comment

Четвёртая симфония Шостаковича (1936) [15 Dec 2002|04:49pm]
Симфонии Шостаковича построены так, будто мы слушаем их не с самого начала. Процессы, вызвавшие к жизни звуки, начались много раньше того, когда мы пришли в концертный зал или включили пластинку. Нас сразу же, с места и в карьер, бросают в этот омут, выплывем, не выплывём, всё только от нас и зависит.
Раньше я думал, что вся симфоническая музыка (вообще) – про время. С Шостаковичем иначе – его музыка про бессмертие, подробное и складчатое. Грандиозные пространства, одышливые миры, гроздями висящие за левым плечом, космические сквозняки, чёрные дыры – всё это, между прочим, могло бы быть идеальным саундтреком к «Звёздным войнам».
Процессы, кружащие вокруг полусонного человечества, столь сложны, неохватно разнообразны, что смысл их и логика, ускользают от понимания. Мы можем присутствовать здесь только как свидетели, воспринимающие парады планет, метеоритные дожди и многочисленные Марианские впадины как независимую, независящую от нас данность.
Слушать четвёртую, всё равно что в планетарий сходить. Космогония всё время подчёркивает мизерные, ничтожные масштабы человеков (человечков), их скользких натур, похожих на язычки пламени: чиркнешь спичкой по коробку, они и вспыхнут на несколько секунд, умному достаточно.
И я бы не стал трактовать «космическое» как отчасти «социальное», как стенограммы коллективного бессознательного (хотя в некоторых симфониях, например, пятой, такой ракурс вполне возможен). Трагизм и возникает из-за разницы и несоответствия размеров – человеческих и природных, обладающих тайнами и ключами.
Хотя, разумеется, нельзя отрицать мучительного поиска композитором выхода во вне, к людям, смычки города и деревни, внутреннего и внешнего. И здесь, по законам обратной перспективы, мы приходим к пониманию того, что весь этот масштабный макрокосм может находиться под твёрдым сводом черепной коробки. Все эти картины творения и разбухания мира принадлежат единственному, единичному организму. Протагонист симфонического повествования раскрывается перед нами как подпольный человек Достоевского, со всеми муками и огромностями мыслей и чувств, разрывающих его изнутри.
Время создания симфонии говорит нам об этом. Правда и тайна отдельного человека не может быть выражена или, хотя бы, показана. В стране, строящей бесклассовое общество, идущей от одной победы коллективного к другой победе коллективного, бездонность отдельно взятой души оказывается преступлением и сминается внешним напором. Социальное – холодный душ, приводящий в норму, подгоняющий твои собственные разливы в единственно правильное русло.
Человек человеку – марсианин. Полное слияние невозможно. Любой из нас – точно такая же вселенная. По улицам городов ходят существа с омутами внутри, у каждого – свой. Именно поэтому их нельзя понять, вычислить, оприходовать. Именно поэтому их можно наблюдать только на небольших, локальных временных участках, отпущенных нам композитором. Так как, во-первых, и у самого слушателя есть нечто подобное, тайники и запасники творения своих собственных масштабов, а, во-вторых, из-за того, что полное причащение к чужой тайне непреносимо.
Нравственный закон внутри и звёздное небо над нами – вот что в сжатом виде и выражает содержание четвёртой.
post comment

Пятая симфония Шостаковича (1937) [15 Dec 2002|05:21pm]
Начало: вихри враждебные веют над нами: мы живём под собою не чуя страны. Нельзя дышать, и твердь кишит червями. Но мы дышим.
Шостакович, несомненно, вечерний композитор. Представь, что ты сел в поезд, мчащий сквозь ослепительно белые сугробы пространства, которые постепенно темнеют, превращаются в глыбы угля, в сплошной, растянутый на долгие километры негатив. Представь, что ты сидишь возле зашторенного окна (холодное стекло, отчуждённое, словно бы лёд), и, сквозь щель в тюли, смотришь в чернильную мглу улицы, угадываешь возможное присутствие в небе кремлёвских звёзд, занесённых снегом в человеческий рост кремлёвских башен: цвет снега зависит от твоего душевного состояния, душевное состояние – от времени суток. Естественно, ты прижимаешься лбом к окну скорого поезда, потому что горячка мыслей, потому что надоело, что одни и те же фразы бегают по кругу. Ты заболеваешь или только что выскользнул из болезни, опусташённый, в байковой пижаме, чистый Дейнека.
Скрипичные наращивают темп, арфа отмечает пройденный путь словно столбики с указанием пройденных километров, параллельно вагону тянутся, играют на повышение или понижение электропровода, какие-то рельсы. Ты стоишь у окна в своей комнате (зажжена только настольная лампа с зелёным абажёром), прошёл последний троллейбус, какие-то люди прошли мимо лавки, торгующей киросином. А в небе возникают перемещения воздушных масс, переменная облачность, когда город спит, небо дышит особенно отчётливо. Мысли бегают по кругу, иссушая дёсны, одно и тоже, одно и тоже, как горячка, заставляющая забывать о себе, растрачивать знание о собственном теле. Голова моя как птица ушами машет: тяжела ты шапка, маячить больше невмочь.
Тут вступает напряжённое ф-но, следом трубы, мы проезжаем заброшенные города; ты стоишь у окна и думаешь о сыре, засыхающем в горбатом холодильнике, телевизионные программы уже давно закончились, смотри за перемещением облаков, угадывай звёзды: на Красной Площади, говорят, всего земля круглей. И даже под пуховым одеялом нет спасения, не найти, если уснёшь, оно тебе приснится – холодное, выстуженное пространство, рассекаемое мысленными мыслями. Ни слова вслух.
Год заканчивается, движется к отменённому Рождеству. Вторая часть. Некие инстинкты ещё остались от прежних времён, однако, они вытесняются бесплодным кружением однообразия: свет снега зависит от настроения, настроение уже давно ни от чего не зависит, какая разница, какой строй, лишь бы человек был хороший. Заснеженный лес, как в сказке «Двенадцать месяцев», арфа, часть третья. Буря мглою небо кроет, а здесь ничто не шолохнется. Здесь спасёшься, найдёшь приют: хотя бы умозрительно.
Я слышу, как я умираю, каждый миг под снегом растёт моя смерть. Она падает с разлапистых елей, вместе со снегом. Ты думаешь, я только о себе говорю? Чёрные дыры, комнаты открытого космического излучения, подсвеченного северным сиянием. Они пронизывают нас насквозь, закручиваясь вкруг костей и скелетов, выводят узоры на ледяных стёклах окон.
Я устал думать об этом. Я хочу уснуть или хотя бы дожить до рассвета. А вот, кстати, и он. Как новый год. Как новый круг. Как если что-то измнится, глупый, эх, ты удаль молодецкая, рассвет неизбежен. Как родина. Как смерть.
Летите, голуби, летите: есть музыка над вами, звёздное небо и нравственный закон, согласно которому поезд дальше не идёт.
post comment

Искусство [15 Dec 2002|06:32pm]
Раньше (в детстве) я беззаговорочно верил в абсолютную силу искусства. Мне казалось, что есть, возможны такие предельные состояния (и их передача), что катарсисы так же часты и многоступенчаты, как оргазмы. Что если ты чего-то не понимаешь, или недополучаешь, это проблема твоего воспитания, восприятия, неготовости воспринять. Но есть же абсолютные величины в созидании и исполнении, раз люди говорят, пишут, значит, действительно, есть. И я очень часто ловил свой маленький, детский кайф от походов в театр или кино. Было, не стыжусь, не каюсь.
Сейчас же всё обстоит ровно противоположным образом: любой артефакт воспринимается как такая частно собственническая инициатива, как ещё одно изобретение ещё одного велосипеда. Ну и что мне с того, с этого человека, который, в силу отпущенных ему возможностей, пытается передать то, что у него внутри или снаружи (балет)? Ведь люди же не очень интересны, особенно, когда ты живёшь какой-то своей жизнью, и увяз в ней по самые помидоры. Уже более ничего не удивляет, идеал, идеальное воплощение отменено, его просто нет, всегда что-то мешает, путает, или просто пропускается за ненадобностью. Смазать прыщ йодом или почистить зубы много волнительнее будет, ведь так?
И ты понимаешь всю ограниченность искусства, его маломощность и уязвимость. Но, как ни странно, именно в таком состоянии (когда начинаешь понимать, как оно сделано, для чего оно сделано, кем оно сделано, в каких условиях), искусство начинает работать. Ты начинаешь получать от него удовольствие. Но уже по иному, по-взлослому. Не впадая в экстаз. Между делом.
Разоблачение возможностей искусства схоже с разоблачением Деда Мороза. Однажды, ты понимаешь, что никакого Деда Мороза нет, что взрослые самовольно подкладывают подарки под ёлку. Впрочем, если честно, в отличие от искусства, в Деда Мороза, я не верил никогда. Впрочем, не уверен, что это моё нынешнее умозаключение.
5 comments|post comment

Вопрос [15 Dec 2002|06:48pm]
Сидели с [info]fosca@lj в кофе-бине, после концерта Мертенса, заговорили про махалки, которыми girls махают в перерывах бейсбольных матчей. Никак не могли вспомнить, как они называются.
МОЖЕТ, КТО ЗНАЕТ?
14 comments|post comment

эмпирика [15 Dec 2002|07:09pm]
Очки начинают запотевать (когда с холода ты заходишь в закрытое помещение) где-то при минус десяти.

Нет ничего приятнее и душеполезнее чистки собственного унитаза.

Писание заставляет забывать о вреде курения, когда ты покурив, садишься писать, ты словно бы отменяешь вред, нанесённый сигаретой. Писание как забывание. Впрочем, Деррида уже писал об этом.

Красота Шуховой башни зависит не от подсветки, но от погоды, от состояния неба. Сегодня она существует на безоблачном фоне (мороз расчистил небо) весьма торжественно. Как балерина Волочкова (нескладуха) на фоне рисованного задника.

Таблетки фурацелина (они напоминают мне о солнечном, летнем дне, о запахе свежего арбуза), солёного, словно моча, плохо растворяются в воде; поэтому перед употреблением их надо растолчь в мелкую крошку, а только затем «заваривать» полоскание.

Я полощу горло остывшим полосканием (фурацелин растворяется медленно даже в песчаном виде), и чувствую как согревается полоскание, как оно принимает температуру моего тела.

Как безжалостно кино, бросающее нас после того, как мы прониклись его содержанием, сочувствием к персонажам, и, значит, к самим себе. Оно так быстро заканчивается, а мы должны жить дальше. В полном одиночестве и забвении, в неприкрытой реальности собственного существования.

Смешное слово – «нектар», эвфемизм искуственного сока. Я думаю о нектаре, но не могу вспомнить этого слова, в голову лезет только «ликёр», чтобы вспомнить его, приходится залезть в мусорное ведро, куда я выкинул пустую пачку из-под клубничного нектара, которым только что поперхнулся. Перед мной стоял стакан клубничного нектара и томатного сока, я выбрал нектар, потому что он теплее, сок я только что достал из холодильника.

Первая часть пятой симфонии Шостаковича феноменальна: слушаю её пятый раз подряд и не могу накушаться.

Постоянно спохватываешься о вещах, забытых (не взятых из) дома. Ощущение отсутствующих протезов, фантомных болей, натирающих культи памяти до кровавого порошка.

У меня дома скопилось около десяти зажигалок. Что же мне с ними делать?

Написал суперский текст про роман Кортасара. Никто, кажется, ещё не раскладывал «62» с такой ясностью: сейчас роман раскрылся для маня как девочка, раздвинул ноги как женщина. Идеальным (конгениальным) его не получился из-за обилия цитат из первоисточника. Пожертвовал формальной красотой, ради наведения порядка.

Я живу между Городской улицей (на ней, видимо, находится эйдос города) и улицей Татищева (основавшего Челябинск).

Наши критики любят писать о том влиянии, которое Борхес и Кортасар оказали на современных русских писателей. Но если следы Борхеса, действительно, встречаются у нас постоянно, то влияния Кортасара я почти не нахожу (разве что, у Дмитрия Савицкого, и то, опосредовано, через джаз). Интересно, у кого можно найти следы обучения в школе игры в классики? Аксёнова не предлагать: ложный след.

Я не собираюсь покупать ёлочные игрушки, но с каждым днём всё сильнее и сильнее хочу цитрусовых, необязательно мандарин. Ну, и покупаю их – апельсины и «гей-фрукты» (© Принцесса)

Дни, когда ты не смотришься в зеркало, решительно отличаются от дней, когда ты смотришься в зеркало. Такие дни образуют какие-то особые коридоры (не знаю, как объяснить более точно).

Глядение на себя в зеркало похоже на разглядывание раны, твоя внешность в этот момент выступает в роли раны. Потому что, если вдруг есть какая-то царапина, или рана, ты разглядываешь её на себе, будто смотришь на неё в зеркало.

Мне нравится то, что я сейчас пишу, хотя я не знаю, зачем я это пишу, с какой целью. Просто пишу, чтобы писать. Меня несёт (под музыку к «Под покровом небес») как на санках.

Я пишу этот пост и думаю, отчего-то, о [info]skuzn@lj, не знаю почему. Просто иногда (не часто) я вдруг представляю, как читают те или иные мои постинги те или иные юзеры. Или потому, что я купил сегодня ополаскиватель для белья «Линор».
Read more... )
21 comments|post comment

navigation
[ viewing | December 15th, 2002 ]
[ go | previous day|next day ]