| |||
![]()
|
![]() ![]() |
![]()
Чьё зренье вобрала Луна Недолго, в старших классах школы, Ахмадулина была моей любимой поэтессой. Именно поэтессой, а не поэтом, поскольку она была для меня тогда, любопытного и пубертатного, воплощением женского начала, женской инаковости, подчёркнутой внешностью, повадкой, манерой читать стихи и, тем более, их писать. У меня были две ее пластинки - одна из шестидесятых, другая из восьмидесятых ("Стихотворения чудный театр") и я их постоянно слушал, в перемешку с Вивальди и Моцартом. Слушал ведь! Книг долгое время не было - они, книги её, были более редки, чем агатовый томик Ахматовой или Мандельштам из Библиотеки Поэта. Дефицитнее уже ничего не могло быть: высшая степень советской эксклюзивности. По знакомству, из закрытого фонда городской библиотеки, мне выдали белый сборник на достаточно долгое время и я жил с ним, как с тайной любовницей около года. Виртуальный роман. Стихи её были странным кружением вокруг да около и ворожением, наворачиванием воздушных кружев вокруг отсутствующего центра. Шевелением воздуха. Стихи Ахмадулиной, предшествовавшие метаметареалистической эстетике (промежуточное звено между Пастернаком и Мандельштамом с одной стороны и Ждановым и Парщиковым – с другой) и воплощённой, почти ощутимой, почти материализованной суггестии. В поэзии шестидесятых Ахмадулина делала то, что Линч будет делать в кино восьмидесятых-девяностых – нагнетала инфернальные страсти, вышивая по канве практически отсутствующего (формализованного) сюжета – со всеми его узелками изнанки и формализованным исподним. С другой стороны, суггестия Ахмадулиной не предполагала никакой мути, строки её всегда были хрустально-прозрачными, каждая из них казалась, несмотря на путанный, петляющий прустовский синтаксис, на просвет, не то, чтобы ясной, но явной (убедительной). Другое дело, что общее почти всегда преобладало над частностями строк и строф, сволакиваясь в более нераспутываемый клубок. В неразборчивую морозную изморозь на стекле. Уважение и благодарность Ахмадулиной давно заветрились и прогорели, хотя и легко вызываются памятью, как то, что некогда было важным, первоочередным, судьбоносным, а ныне исчезло, истекло без остатка. Я любил Ахмадулину за её исключительное диссидентство, эстетическое (что много круче политического или какого угодно) инакомыслия. Начисто лишённой [московского] прагматизма, который неискореним в самых возвышенных, казалось бы, созданиях. Такие не какают. Завораживает. За то, что она, идеальная женщина, прекрасная дама, секс-символ, Дива, являла пример неземной (несоветской, инопланетной) свободы и раскованности, майоликового изящества. То, что затем пародийно начнут воплощать в жизнь Жанна Агузарова и Рената Литвинова, Ахмадулина сочинила (а, может быть, неосознанно воплотила) и сделала своим особым, мгновенно узнаваемым, знаком. Она была воплощением богемности и новости из её личной жизни уже тогда интересовали больше, чем витиеватые и выспоренные вирши. То, что она живёт не так, как все и не там, где все (в такой квартире какой ни у кого нет) и с такими известными людьми, что... Время от времени доходили слухи о её пьянстве, разводах, похождениях... Кажется, ничего подобного в СССР ни с кем не происходило. Если только с Высоцким... И чем дальше, тем всё меньше и меньше интересовали стихи, в которых она постоянно эволюционировала в сторону сомнамбулического токования, и всё больше и больше то, что интересует всех. Хотя, со временем и с наступлением новых времён, и этот интерес утратился и почти угас. Было очевидно, что знает она больше, чем пишет или говорит. И из этого умолчания, окруженного кружевным косноязычием, собственно говоря, и рождалась тайна. Тайна человека, живущего своей собственной приватной жизнью и использующей литературу поскольку-постольку. Де, есть что-то более важное и нужное, чем привычка ставить слово после слова. Стихи её оказывались для нас зазором допуска в эту зазеркальную жизнь, единственной возможностью причаститься к жизни высших сфер. Музыкой этих самых сфер. Северным сиянием. Однако, дверь перед любопытными тут же захлопывалась, не успев и открыться. Из-под двери продолжал сочиться свет, продолжали проникать приглушённые звуки разговоров и музыки, но дальше двери тебя никогда не пускали. И это завораживало вдвойне. Особенно в советские времена, когда ничего другого не было. И никого другого не было, кроме разрешённых звёзд, начисто лишённых манкости – но ровно до того момента, когда они (и мы вместе с ними) переходили в зону приватного существования. Если понятно о чём я… Как относиться к новостям о смерти полузабытой увлечённости? Школьной привязанности, которую потерял из вида сразу после школы и о которой даже и не вспомнил, заполняя страницу поиска на Фейсбуке? Проникнуться, если это возможно, общим духом светлой, мало причастной к горю, печали. Но. Уходит не эпоха, но эпохи, пласты самого что ни на есть глубокого, из ныне доступных, залегания. Вымываются и твои собственные, личные пласты и эпохи – так организм теряет воду, испаряющуюся с кожи. Хотя, с другой стороны, чего ты, вечный школяр, сейчас потерял? Ведь такие как она никогда не были тебе доступны. Просто из одной недоступности она переместилась в другую; ещё более недоступную и окончательно невозможную. ![]() |
||||||||||||||
![]() |
![]() |