Живя пыльцой среди планет
я кислой памятью монет
свои наполню вздохи.
Деревьям неба глубину
не одолеть, высоким.
Но голубую эту взвесь
лизнёт закатом,
и ночь продолжит свою месть
фотопаратам.
Я починил экзоскелет - свовсем как новый,
и тут на связи командир:"Вы знайте, Лёва,
мне не хотелось прерывать..."
-Так и не надо,
и по щеке как белый шум ползёт в нирвану.
А мне бы только долететь до Магеллана,
где облака, где уголь, медь, маис и амбра,
где шум колёс, где гул аллей,
и лип цветы и акварель
по паппилярам.
Я трачу всю свою парчу
на крылья, если захочу,
я глажу волосы комет,
краду сиреневый их цвет,
и через миллионы лет
они мне снова снятся.
И высь качается едва,
и даль едва несётся.
Я крашу проволку орбит
и вижу, как небесный кит
в утробе прячет солнце.
Ночи я, словно большой кошке,
с аэростата бросаю крошки
и они обращаются внизу огнями,
взлётными полосами,
курносыми девчёнками,
жующими жвачку,
жирафами, окружившими бабочку,
пыльцой, золотой и невозможной.
Я даже могу разглядеть себя,
курящего сигареты "Друг" на лоджии,
и так продолжается,
покуда выдерживают ткани и вещества,
продолжается, пока не разойдётся небо по швам,
вспоротое неумолимым утром.
Я курю на лоджии сигареты "Друг"
и смотрю, как тает небесная Брахмапутра,
нахожу на крыльях бабочки остатки золотой пыльцы,
и, порою, тычинки и пестики.
вчерашний день прошёл в трудах:
я повстречал зулуса,
из Мозамбика он привёз
ручную хаябусу.
наверно, он какой какой-то фрик
и мимики не шибко,
- да где он, этот Мозамбик, -
подумали мы с Лидкой.
зулус её закутал в шарф,
шафрановую дуру,
поставил лихо на стоп-кран
и шасть в комендатуру.
замёрзли мы и я ушёл,
не попрощавшись с Лидкой,
потом, конечно, снег пошёл
и ночь вошла калиткой.
жду я троллейбус, жду,
внутрь захожу - глянь, а там хаябуса,
я бросился на пол, пачкая пузо
и лапы её облыбзал.
она была зла
и зыркала дико,
и мерно качала - по кочкам -
двуликим,
оплавленным солнечным ветром лицом.
она вышла первой, на остановке ВЦИОМ,
а еду дальше сквозь снежную мякоть,
шершавый, зернистый корябая свет.
к полудню объявят, что на пароме мест нет
и значит опять
спать на раскладушке,
задевая пола доски,
слышать,
как спят рядом сосущие соски,
пружинки легонько звенят.
Набил своё тельце я сладостями:
теперь оно бледное, полное
ходит по тёмной кухне
пятками голыми.
Под деревьями снег к вящей радости,
к священной победе ведёт
луна визгом щенячьим;
в белых палатках женщины с грудью горячей,
в платках, тканям которых завидуют норны.
День непокорный
кое-как между сумерек вдавлен
круглой краюхой.
Я пасть холодильника смелой рукой раздвигаю,
чтобы достать сыр Самсон и понюхать,
и откусить прямо так, без ножа, с краю.
Хлебные крошки, забывшие битву,
на поле спят красно-прохладной клеёнки
под радиоточкой, -
радиоволны, повержены, смяты, свернулись в комочки.
Спит Чебурашка в своём апельсиновом рае.
Когда он проснётся - я буду спать.
Снег растает.
Кромка моря точит камень
миллионы лет/
Дарби, на меня направь ты
старый свой мушкет/
то ли я стал бесноватый,
то ли ты не тот/
приходили вчера сваты,
щупали комод/
Мордой я не вышел что ли,
шкурой тонковат?
ждёт меня в дверном проёме
белый дух - медбрат/
ждёт меня он, безъязыкий,
видимый едва/
в мягких листьях земляники -
красная еда/
ждёт когда считаю пальцы,
ждёт когда заря
розовыми всю посуду/
ждёт меня он зря.
говорить ему не буду -
столько лет прошло,
приручи свою гаруду,
покричи ещё/
я по аэро-родрому
аки по воде/
Дарби, дай скорей мне рому
или быть беде.
я живу в багряной коже
сам не свой средь канареек,
перестань меня тревожить
шёпот маленьких америк,
перестань дышать мне в ухо
пёс ржаной, рождая жалость,
небо будет тебе пухом
небо радостно смеркалось
где громоздкие грохочут
баржи скажешь мне не надо
время заполночь и рано
лить какавовые пенки
в оловянном этом платье
мне бы заново отправить
все ненужные приказы -
разобрались бы по коням
и умчались "эх-заразы",
а на них бы с колоколен
жук смотрел, пуская стрелы
и серебряный покойник
приоткрыл бы рот горелый
я скучаю почему-то
на монетах снег, и память
забирается обратно
на дорогах снова наледь,
на дорогах светофоры
я тебя в таких колготках
не желал бы там оставить.
-Ну, здравствуйте, товарищ Полуясин!
Как поживают Облачные Сяси?
Как, в общем виде, черпают навар?
Каким манером выпускают пар?
И преуспели ль Вы в овеществленьи
отправленных во срок постановлений?
-Увы же мне! О дряблое проклятье
несвязных дней! О, знал ли я тогда,
с каким восторгом принимают города
тебя, когда ты в циркулярном платье,
с каким радушьем щиплют за бока
и подливают сливовой наливки?
Но переменчив свет: вчерашние опивки
в канаву, прочь!..
огнями плещет ночь,
но ни один тебя не принимает.
Под утро отъезжаешь на трамвае,
браня кондукторшу, - и будешь сам броним.
И сладкий дым электростанций гадок.
Тот, кто блуждал в изрядном запустеньи,
поймёт меня, другим тот хлеб не впрок.
Какой тоской разрежен дух селений -
периферии с давних пор оброк, -
с каким упорством тишина повсюду
смыкает фланги, поглощая день,
и призрачные бронзовые танки
теряются меж скатанных полей.
Я воротился в Облачные Сяси,
когда постановленьям вышел срок,
чтобы считать сорок
и запирать под вечер
две теплых папки вглубь и под замок.
Тот, кто подобно мне,
познал предел желаний,
себя же вопрошает иногда:
зачем текут теперь воспоминанья
по венам памяти
как талая вода?
Зачем ничтожно волочатся сутки
и бег домов прерывист и ребрист?
Ужель Вы в гневе, что я Вам отправил
пустой, подписанный лишь только лист?
Я не ищу ничтожных оправданий,
звуча прозрачно, словно клавесин...
-Ну, батенька, товарищ Полуясин,
ну Вы загнули, это просто сплин.
там лисы бегут к земляничным полянам,
белёсые сны облекают туманом
безмерно безмолвно ревущие звери,
их зубы - из мятных они карамелек,
их зубы блестят,
а язык словно парус
и море послушно
и пушки покорны
и ты, доедая остатки попкорна,
ложишься на кресло
как вечер на берег
-кометы летят в направленьи америк -
сипят тихо лисы
и спят великаны.
там тёмной короной
разрезано небо
и белые капли
как сутры в траве
.
Наступает год цапли
Я белая котомка. Я красная слюна.
Я шерсть седого волка. Я жёлтая слюда.
Я синий подорожник. Я чёрная вода.
Я кровь-от кровь-от крови нигде и никогда.
Зелёным перекусом
полощет в пасти нить,
И крошит ржавым плугом,
И снова хочет пить.
Летят кружась лелея
Аллеи в кулачке,
Идут, качаясь, звери
к сиреневой реке.
И каждый тёплый шорох,
И грязно-бурый гул
послышатся и смолкнут,
чтоб раньше я уснул.
по впадине, врезанной меридианом,
пребудет река под сиреневым паром,
прибудет по ней командир-пеленгатор
на сухогрузе "Полоний Предатор"
он тёмные руки выталкивать плечи
положит, качаясь, на череп овечий,
что помнит дорогу до белых излучин
по норам лисьим и норам барсучьим,
но прячут её паутиные сучья
в чернильной воде
и теряют созвучья
молочную нить островных песнопений
он к груше проложит и будет последней
она среди прочих, проложенных прежде
в безлунном и гулком как нёбо промежье
он в супеси, полной разрывов от вишни
найдёт запоздалого в шапочке Fischer,
погибшего осенью, в месяц безликих,
несущих погасшие звёзды на пиках
он саркофаг над ним поставит,
чтоб припадать к его устам
жуки и бабочки не стали
и лязгнет свет и чёрный аист
метнёт испуганную тень
и затерявшись этот день
изъят из памяти, из пальцев
он сядет на сети положит локатор
и будет смотреть, как отдав два гудка
уходит на север "Полоний Предатор"
по впадине, где
поселилась река.
Где волны глодают границы империй,
где птицы грохочут,
где белые звери
в раскрытые пасти впускают пассаты
и рвут их все в клочья,
и тучи косматы
и скалы как сахар
корябают горло
летящих на запад
стальных командоров -
там медленно свет по краям оседает
и крошится краска во впалах трамваев,
и синие колбы мерцающих зданий
вмещают в себя
мириады сознаний.
И пробуя пальцами водные блики,
я чувствую: холод идёт многоликий.
Кажется, что в этой стране всегда время Юй-Шуй*. Дни шёл я, никого не встречая, и оттого позабыл многие слова, а из тех, что остались, не сложить и хайку.
Помня про путешествие Вень-Джао в стране малахитовых львов, спускался я вдоль течения ручья и маленькой реки и вот вышел на берег потока шестнадцати длин пояса. Там видел я странный мост - связан из волос и ивовых прутьев, а на мосту слугу с пустой цюи**, что глядел в уходящую воду.
Мой облик, пропущенный через тьму веток в пути, смутил, видно человека на мосту и не решался он подойти, но и в воду уже не вглядывался.
-Что за рыба водится в этой реке? - спросил я его.
-Только варвары ищут рыбу в проточной воде, - отвечал человек с цюи, - потомки Фао ловят её в озёрах и прудах. Кто ты, не знающий этого?
-Я пришёл из-за гор.
-Разве можно прийти из-за гор?
-Горы отделяют страны, и если не плывёшь по морю, что переваливаешь через горы.
-За горами только другие горы, а за морем другое море, - отвечал слуга с моста.
-Что ж, скажи мне, что за земли вниз по течению?
-Там озеро, где живёт князь Тасон***.
-А за озером? Лежит ли другое озеро?
-Нет, - вынужден был ответить слуга. - Но это значит только, что за этими лесами следуют другие леса.
-Порядок здесь иной, чем тот, к которому я привык в своей стране, - сказал я.
-Разве не один порядок под Небом? - спросил человек с цюи. - И если где-то, как ты утверждаешь, порядок другой, то разве не означает это, что и Небо там другое? Но как возможно такое?
-Но неужели не скажешь ты, что за одним небом будет другое небо? - спросил я.
( Read more... )
У каждой местности своё звучание. Если долго живёшь где-то, этот звук проникает в тебя и медленно, словно солнечный год, поворачивается внутри. Кто-то зовёт этот звук флейтой земли. Вот почему спускается грусть, когда покидаешь место, где провёл много дней.
Я слышал, что каждый из гонгов в юн-ло, что хранится в Бирюзовом дворце, звучит как одна из местностей Империи. Поэтому откуда бы и куда ты не отправился, всегда можно перенестись в живущие в памяти места, ударив в нужный гонг. Но разве звуки определяют пристрастия одних лишь людей?
Фай-И полюбил утиные груши, что растут у озера Пянь-Ду. Я Ли, грушевые деревья, так плотно окружают этот водоём, что никакая другая растительность не допускается к воде. Отчего это так? - задумался Фай-И.
У озера живёт мальчик с матерью. Раз в несколько дней мальчик ныряет под воду и звонит в колокол, который со времен Белого Императора поставлен там. Звук этот радует озеро и оно благоволит к Я Ли.
-Если бы колокол издавал другой звук, росли ли бы вокруг деревья иные? - спрашиваю я себя. Мать мальчика жалуется, что пчёлы, которых она держит, плохо переносят такое сухое лето. И, правда, ночью я видел, как одинокое облако прошло меж звезд - словно язык, облизывающий зубы от жажды.
-Я иду на юг, - говорю я Фай-И. - За перевал и дальше.
-Слышал, что на границе стоят чудовища, которые не выпускают никого из Империи, - замечает Фай-И.
-Правда? - спрашиваю я его в ответ. - Или, может быть, они не пускают никого внутрь?
-Хм, - говорит Фай-И. Я думаю, он не прочь был остаться у озера утиных груш, но продолжил путь моим спутником. Отчего так? Полагал ли он, что спит сейчас и во сне проливает слёзы, а, проснувшись, будет танцевать в траве? Я знаю, что давно уже сижу в лодке, что плывёт во впадине промеж освещенных лугов. Но речь воды словно веревка на пояс - перебираешь её - и нет ей конца. Ищу ли звук земли, неведомый прежде или места, где звука не будет вовсе? Дыхание неба беззвучно и всё же мои ноздри чуть шевелятся.
На подошве горы - заброшенный дом. На циновке лежит торговец деревьями с пиалой чая на животе. Он долго может не дышать.
-Я как тот человек, что уехал из Юэ сегодня, а вернулся вчера, - говорит он про себя. Но почему он хочет перебраться через перевал, не говорит. Порой беспокойство заставляет дышать его чаще и тогда он вынужден снимать пиалу с живота. Думаю, он боится Стража Перевала. Фай-И возвращается с абрикосами и погонщиком в пыльной одежде - так, во всяком случае, одеваются погонщики. Он тоже собирается на ту сторону.
-Боишься ли ты Стража Перевала? - спрашивает торговец деревом.
-Я, Ко, сокрушу его! - кулаки погонщика очень малы и лишены волос.
-Какое рвение! - восхищен торговец деревом. - Быть бы мне хотя бы вполовину таким храбрым.
Зачем погонщику нужно через перевал? Разве закончились в Империи дороги?
Закончились ли они для меня? - спрашиваю я себя. Уже давно ночь,
а наутро Фай-И находит Ко, ушедшего засветло, с разбитой головой выше по склону.
-Печальный конец, - говорит торговец деревом. - Кровь, пропитавшая пыль.
-Там, на перевале коварный ветер. Но он никогда не спускается по склону с этой стороны, - сказал я.
Позже торговец наливает нам чай из жуков-топотунов.
-У меня есть орех дерева Сяй-Шу, - сообщает он. - Говорят, что каждый, кто съест его, обретёт силу, достаточную, чтобы вытянуть из земли корень столетнего дерева.
-Что ж, - говорю я. - Если это так, то на перевале ничего не испугает такого человека.
-Да, полагаю, сила, заключенная в орехе дерева Сяй-Шу, одолеет силу стража перевала, - и мы трое смотрим на орех, который он достает и кладёт на тайл южного ветра, и я задумываюсь, случайно ли это забытый тайл или нарочно положенный торговцем.
Данная идея (см. предыдущий пост), как полагает доктор Т.В. Пеплейн в своей статье "Коллапс геоинфосферы: отправная точка", стала основополагающей в проекте "Шелест, рождающий ветер", итоги которого привели к печально, по мнению доктора Т.В. Пеплейна, знаменитой "Ошибке Трезубца". Доктор предложил свою версию исчезновения научной литературы. Прежде всего, библиотеки были переведены в управление университетов, где, благодаря скрытой поддержке приверженцев "Шелеста", в течение нескольких лет была произведена ревизия каталогов, вслед за которой последовало и действительное уничтожение больше не числившейся литературы. Поскольку проект был глобальным, система перекрёстных ссылок на статьи и монографии пошла кругами по воде, что и вызвало появление мифа "мультиплицирующейся литературы" * (в других странах "эффект книжного грибка"). Работа с патентными бюро, а также с фирмами и корпорациями, по природе своей деятельности хранящих техническую документацию, в период "мягкой национализации"** была проведена достаточно успешно. Стандарты перехода к исключительно электронным версиям такой документации были внедрены и принесли ожидаемый эффект. Оставались лишь частные лица, по роду своей научной принадлежности связанные с представляющей для проекта ценность литературой, а также те, кто из сентиментальных чувств хранил архивы своих уважаемых в научных кругах родственников. Эти архивы покупались, поджигались, выкрадывались.
В странах же, где "Шелест" не набрал своих сторонников, были проведены соответствующие точечные бомбардировки.
Автор идеи информационного катастрофизма. В своем ненаучно-фантастическом рассказе
"Бьются волны о скалы,
ведь больше они
ничего не умеют"*
следовал заключению, что мировая экономика, подчиняясь определенным пульсациям, сокращается и расширяется, причем периоды сокращения короче, чем периоды роста (была приведена метафора с огромной тянучкой, которую нужно растянуть и разрезать на палочки). Бас Кара предположил, что достаточно неприятные периоды сжатия (которым "соответствуют" войны, социальные потрясения и снижение темпов роста населения или его абсолютной численности) могут превентивно и искусственно вызываться в результате контроля над объёмом и качеством информации, которая необходима для функционирования хозяйства страны и мира.
Мы любим вышивку ковров
и любим ряску наводнений,
среди весенних песнопений
теряет ящерица кожу
и щурится на небо ёж, и
никто не скажет до чего ж хорош ты
пусть и не досчитавшийся зубов.
Чем дальше - тем отчётливей дорога,
зелёный луч теряет расстоянье
и на податливом заоблочном экране
цветные полосы завистливо гудят,
я пережил и этот листопад,
и прошлый, и совсем давнишний,
и отчего-то рад,
что город Волгоград
лежит ещё южнее, ещё ниже.
Его мы тоже любим - так и быть,
забраться в лодку - можно и доплыть,
но для чего - придумать не судьба.
Стареют понемногу острова,
морские котики облизывают камни
и медленно, как старческие капли,
сквозит сквозь кальпу осознанья серп.
Ещё мы любим мятные конфетки,
и запечатанную плёнку, и салфетки
в виде лисиц и разных птиц,
и гладиолусы и чайник из Шанхая
(наверное)
но больше я не знаю
что ещё. Похоже, это скверно.
Да, кратеры в лунных морях темны,
а водомерки необыкновенно
оживлены. - Их тоже любим мы.
Navigate: (Previous 20 entries)