Новый Вавилон [entries|friends|calendar]
Paslen/Proust

[ website | My Website ]
[ userinfo | livejournal userinfo ]
[ calendar | livejournal calendar ]

Дневники Софьи Казимировны Островской ("НЛО", "Россия в мемуарах") [29 Jun 2014|05:04pm]
Лучше всего, конечно же, если бы рецензию на эту книгу написал психоаналитик: дневники, которые Софья Казимировна Островская (1902 – 1983) начинает вести в одиннадцатилетнем возрасте, продолжая их до конца 50-х годов, оказываются идеальной возможностью погружения в психологические подтексты «старой девы» (если верить мемуаристам, то – «да, кстати, она не скрывала, что она старая дева: когда она смертельно заболела – это была гинекологическая онкология, - она говорила: «Господи, за что же мне это?!»).

Начинала тетрадки – гимназистка, продолжала много думающая о себе девушка дворянских кровей, пережившая революцию, «потерю имущества», дважды арестованная, пережившая Блокаду, после которой начала слепнуть (поэтому дневники и обрываются задолго до смерти, тем более, что, в большей степени, Островская была человеком салона, то есть, скорее, говорящим и действующим, нежели пишущим), но которая, при этом, никогда не теряла обаяния, «прямой спины» и особого, специфического, «слишком женского» (как теперь принято называть «девочкового») взгляда на мир.

С первых страниц дневника наивной «польской гордячки» из хорошей семьи (отец Островской, Казимир Владиславович, коммерческий директор Русско-американского акционерного металлического общества, «талантливый инженер и коммерсант, инициировал создание новых промышленных предприятий – судостроительного и механического завода «Охта», Сегозерского чугуноплавильного завода – и стал их директором-распорядителем») становится, кажется, важнейшей фигурой её внутреннего ландшафта.

Первоначально Sophie обожает отца, посвящая ему самые лирические страницы своих тетрадок, но позже, когда в 1925-ом отец уходит из семьи, переключает свою любовь на маму и младшего брата. Софья Казимировна никогда не была замужем, любовные истории, как и многое другое, она выносит за рамки многолетних записей, лишь риторически намекая на существование «друга-врага», отчего семья на долгие годы становится едва ли не главным, формообразующим, смыслом её существования.

Поэтому главным потрясением жизни оказывается смерть мамы от дистрофии и болезни в блокадном Ленинграде (кажется, что Софья Казимировна пережила две самые страшные зимы осажденного города лишь потому, что истово заботилась о выживании Анастасии Францисковны, а затем, так же самозабвенно ждала недотёпу Эдика с фронта), разделившей её жизнь на два практически равных периода – до и после…

дневник читателя )
post comment

Ален де Боттон "Религия для атеистов" [08 Jun 2014|05:12pm]
Главная мысль книги – религия может быть полезна даже самому заидеологизированному атеисту своим опытом решения социальных проблем. Беспрецедентному, а, главное, системному, ибо, за века функционирования, научилась воздействовать на сознание людей, в том числе, и «в позитивном ключе».

Наработки религиозных институтов (чаще всего Боттон приводит примеры из католичества, иудаизма и буддизма) способны помочь на нынешнем цивилизационном этапе тотального потребления и неспособности людей сосредоточиться на главном.

Именно поэтому, в «Религии для атеистов» много утопических проектов того, как традиционное наследие можно (как это было в «Теории будущего человека» и «Кратком изложении универсальной религии» Огюста Конта) апгрейдить для постиндустриальных времён.

Так как современные люди разобщены и одиноки, Боттон предлагает создавать «рестораны любви», ибо месса, объединяющая прихожан предсказуемым и понятным сценарием (что важно для человека, который всегда знает не только своё место в общине, но и то, что ему нужно делать каждую минуту обряда), поначалу была трапезой и из совместного поедания еды выросла (главы «Общность» и «Доброта»).

Слабость литературы, не идущей ни в какое сравнение с влиянием Святых книг, Боттон выводит из того, что Библию или Тору читают постоянно, а Толстого или Флобера от случая к случаю. Из-за чего впечатление от прочитанного мгновенно улетучивается. Поэтому в университетах нужно преподавать не филолгию, но душеведение, давать не сумму знаний, накопленных человечеством, но умение разбираться в хитросплетениях обычного, обыденного существования (глава «Университеты»).

против ангелов не попрешь )
post comment

Ален де Боттон "Неделя в аэропорту Хитроу" [28 May 2014|04:46pm]
Конечно, это вызов – написать книгу о том, как живёт и работает аэропорт, сложно устроенная машина, в которой невозможны сбои. Даже не автомат, но живой организм, со всех сторон нашпигованный сложной техникой.

К Боттону, прославившемуся «Искусством путешествий», обратились хозяева Хитроу, оплатили расходы на питание и проживание в транзитном отеле, выдали разрешение прохода в любые части аэропорта, а в зале ожидания поставили ему рабочий стол.

Короче, как писали в советских газетах, «письмо позвало в дорогу», точнее, письмо (по большому счёту, полторы сотни страниц, к тому же, нашпигованных цветными фотографиями больше тянут на распространённый очерк) потребовало затормозиться на семь дней в зоне тотального отчуждения, неслучайно выносимой за пределы городов в какое-то иное измерение.

Сколько бы я ни читал травелогов и дневников путешествий, сколько бы я не смотрел сайтов с путевыми фотографиями, аэропортам и всевозможным дорожным промежуткам в них отводится странно мало внимания. Точно все мгновенно переносятся в пункт назначения, как в фантастических романах, за доли секунды.

Хотя именно предвкушение пути, отправка в дорогу, мгновенно наполняемая многочисленными предзнаменованиями, очереди на регистрацию и прочие ритуально0обрядовые формы отчаливания влияют на ощущение, оценку и послевкусие самым непосредственным образом.

Однако, дорожные (продувные, вот уж точно – транзитные) впечатления от вокзалов и причалов весьма быстро вытесняются чем-то более существенным. Тем, ради чего мы и трогаемся с места. Поэтому аэропорты, несмотря на всю свою сложноорганизованную начинку, оказываются для нас чем-то вроде слепого пятна или предчувствия. Бесцветного лака для ногтей.

аэропорты эры спорта )
post comment

"Как Пруст может изменить вашу жизнь" Алена де Боттона [28 May 2014|09:45am]
В книге о Прусте масса перекличек и совпадений с книгой Боттона «Искусство путешествий», поскольку она продолжает и развивает основные темы своей предшественницы. Только если в предыдущей книге Боттон говорил об особенностях <современного> восприятия на примере одной, но пламенной страсти к перемещениям, то теперь объяснение того, как человек видит и, при этом, ничего не замечает (а, так же, как преодолеть коммуникативный затык с миром, воспитав в себе повышенное внимание и отзывчивость) берётся крупным планом с помощью одного человека.

Используя его досконально изученные биографию и творчество. Благо, они позволяют.

Для того, чтобы сложноустроенный «классик модернизма» вплотную приблизился к реалиям текущего момента, Боттон то ли пародирует, то ли демонстративно отсылает к жанру рекомендательных книг в духе Дейла Карнеги.

«Как Пруст может изменить вашу жизнь» поделена на девять глав с типовыми заголовками (от первой, «как полюбить жизнь уже сегодня», до последней – «как научиться откладывать книгу в сторону»).

Все они, начиная со второй («как распорядиться своим временем») построены как рассуждение на самые разные темы человеческого бытия (первые две главы – остроумный биографический ввод, содержащий массу полезной информации об отце и брате Пруста) с обязательной кодой и «сухим остатком».

В заключительном абзаце каждой из них, переполненных списками и поделённых на пункты а), б) и в), подобно Карнеги, Боттон итожит и обобщает в сухих, но, порой, совершенно неочевидных (легко опровергаемых контраргументами) формулах «всё вышесказанное», так как нынешний читатель как-то особенно усердно желает развлекаться с умом. Он если и тратит своё драгоценное время, то только под гарантию очевидной пользы.

Именно поэтому, в последнее время, стали модными всевозможные курсы и лекции, куда люди ходят вместо того, чтобы читать книги, а Боттон, вскрывая приём, возвращает людей к чтению хотя бы для того, чтобы в дальнейшем заполучить их на свои выступления.

К концу книги Боттон так увлекается манифестацией прагматического подхода, что финальную часть «Как Пруст может изменить вашу жизнь» составляет, подобно катехизису или предпоследней главе джойсовского «Улисса», из вопросов и ответов, играя с конкретикой читательских запросов и ожиданий.

безвозвратно утраченное )
post comment

Ипполит Тэн "Путешествие по Италии". Том второй. Флоренция и Венеция [05 May 2014|12:28pm]
Тэн путешествовал по Италии три месяца, с 15 февраля по 10 мая 1864 года. «Путешествие по Италии» написано в виде писем неназванному «парижскому другу», хотя во втором томе эта «игра» практически сходит на нет, уступая место дневнику с проставленными датами.

Книга делится на «большие города» и то, что между (дорога и «всякие прочие» Перуджа и Ассизи, Сиена и Пиза, Болонья и Равенна, Падуя, Верона и Милан), а так же на отдельные главы, внутри каждого «населённого пункта» с тематическими особенностями (отдельной частью Тэн описывает живопись сначала Флоренции, затем Венеции).

Тэн начинает с Рима, после которого он поехал в Неаполь, затем вернулся в Рим (тут первый том заканчивается), откуда предпринял поездку в Тоскану, где, разумеется, максимальное место уделил Флоренции. Отсюда он едет в Венецию, попутно описывая небольшие города Венето и Ламбардии. Тоскана и итальянский север составляют второй том его травеложной дилогии.

С неё я и начал, так как мне показалось интересным демонстративное противопоставление двух районов и двух городов. Тосканы и Венето. Флоренции и Венеции.

Первая названа Тэном «интеллигентной», вторая – «чувственной». На чьей стороне находится сам путешественник понять невозможно – и Флоренции и Венеции достаётся максимальное количество вздохов и ахов, точнее, художникам этих двух городов, которых Тэн нахваливает с усердием темпераментного коммивояжера.

Тэн, кажется, больше всего ценит Рафаэля и Микеланджело (о Леонардо он пишет, в основном, находясь в Милане, который {Милан} и сам пришпилен бонусом к Венето и Ломбардии), хотя начиная расточать комплименты Тинторетто или Веронезе не может вовремя остановиться.

Впрочем, однажды, Тэн обмолвится, что, если бы звёзды сложились так, как ему хотелось, он остался бы в Венеции навсегда.

повесть о двух городах )
post comment

"Дневники и записные книжки" Сьюзен Зонтаг, 1947 - 1963 [24 Apr 2014|08:15pm]
Даты жизни в книге нигде не проставлены: год смерти (2004, помню некролог в «Коммерсанте») упомянут, а год рождения (1933) – нет. Зря, между прочим, так как в голове приходится всё время держать, что записи за 1947 – 1963-ий – заметки очень молодого (молодой), ещё не оформившегося, как следует, человека.

Зная даты, легко высчитать, что первая запись, с которой начинается издание («Я верю в то, что: а) Нет личного бога или жизни после смерти; б) Самое желаемое на свете – свобода быть верной себе, то есть, честность…») – слова четырнадцатилетней девочки.

Кажется, самое интересное в этой книг её читатель, точнее его, читательские, ожидания. Решаясь потратить на дневники и записные книжки Зонтаг какое-то количество своего времени, что мы хотим из них извлечь?

Понятно, что книга модная, завлекательно оформленная (слегка жёлтая, как бы заранее состаренная, бумага не только «откидывает» нас в шестидесятые, но и позволяет читать сборник, который никак не назвать томом, как удобно сгибающийся блокнот с большими полями – таковы особенности «свободной» вёрстки), но, тем не менее, Сьюзен Зонтаг для нас кто?

Может быть, мы ищем возможности прикоснуться к чужой мудрости (как в случае с записками Лидии Гинзбург) ? Или же попытаться изнутри понять особенности минувшей эпохи, как это было в дневниках Евгения Шварца или Любови Шапориной?

Или разобраться в том, что такое западные [американские] интеллектуалы, похожи ли они на «наших»?

Когда Зонтаг путешествует по Европе или же живёт некоторое время в Париже, она детально описывает как пересекала океан (жаль, что редактор книги, её сын Дэвид Рифф эти описания опускает, как много ещё что) – тут я ловлю себя на мысли: собираясь в Европу русский человек тоже ведь «пересекает океан».

И, как ни странно, но именно эта тема «американец в Париже», рифмующаяся с «пустили Дуньку в Европу», позволяет мне войти в этот текст, который, несмотря на то, что начинается в определённой точке, проходит через года, эволюционируя, кажется бесконечным.

То есть, без конца: у этой книги странные аура и структура, в которых интересно разобраться, иначе проскочишь мимо «целого мира». Возможно, нам просто интересно попытаться сформулировать для себя, что означает «быть Сьюзен Зонтаг?»

Но зачем нам (мне) это знание?

чужая кожа )
post comment

"Только Венеция" Аркадия Ипполитова [16 Apr 2014|03:13am]
«Особенно Ломбардия», первая книга из «итальянского цикла» Аркадия Ипполитова больше была «дневником путешествий», тогда как вторая – «Только Венеция» напоминает путеводитель. При том, что Ипполитов уже работал над венецианским путеводителем, некогда изданным «Афишей» (теперь в продаже бедекер авторства Е. Деготь) и мог освободиться от перечислительной интонации, да, видимо, не захотел – и это немного, но приоткрывает его технологию.

Дело в том, что такие книги, как «Только Венеция» (в смысле, город без каких бы то ни было островов лагуны, в свои очерки автор не включил даже Лидо и Джудекки) пишутся «девять месяцев и всю жизнь».
Человек, родившийся в Венеции или же в ней живущий, может написать об этом городе интонационно другую книгу, примерно такую, как «Венеция – это рыба» Тициано Скарпа или «Моя Венеция» Андрея Бильжо.

Но обычно русский автор просто-таки обречён на надрыв.

Другое воспитание и иной социальный и культурный опыт делают «разницу уровней» очень уж вопиющей даже для высококультурного сотрудника Эрмитажа, прожившего всю свою жизнь в самом красивом российском городе. Кроме того, Венеции никогда не бывает много – все мы в ней командировочные, кто на пару дней, кто на пару недель.
Вряд ли кому-то удаётся окончательно пропитаться её «морской солью», ведь даже если ты и покупаешь в Венеции квартиру, как А. Бильжо или С. Белковский, твоя дела находятся вне лагуны и постоянно норовят тебя оттуда выманить.

Вот и Ипполитов не скрывает, что пишет серию «Образы Италии XXI» наездами, в том числе во время командировок, обобщая и итожа в конечном тексте впечатления от самых разных поездок.

Это, на мой взгляд, важное для понимания «Только Венеция» обстоятельство, так как палимпсест «Особенно Ломбардии» скрыт за переездом из Милана в Павию и Монцу, из Комо и Лоди в Пьяченцу, Кремону и Брешию, откуда Ипполитов «едет» в Бергамо и Мантую, тогда как Венеция – начальная и конечная точка «второго тома», отчего и строится она иначе.

дорога к дому )
post comment

"К развалинам Чевенгура" Василия Голованова [07 Apr 2014|10:20pm]
Две очерковые книги Василия Голованова, вышедшие с разрывом в четыре года, образуют, тем не менее, законченную дилогию. Недавний сборник» «К развалинам Чевенгура» заканчивается «французским дневником» («Сопротивление не бесполезно»), описывающим поездку писателя на фестиваль травеложной литературы в Сен-Мало после выхода по-французски его книги «Остров». Композиция, таким образом, эффектно закольцовывается.

В промежутке её, между паломничеством на Север и выступлениями перед французами, Голованов публикует цикл очерков, имеющих литературную или культурологическую подкладку. «К развалинам Чевенгура» включают, например, путешествие в Астрахань («Хлебников и птицы») и её окрестности («Территория любви»). Очерки эти логично вытекают из первого текста книги («Исток»), в котором Голованов предпринимает попытку найти точку, из которой начинается во всех смыслах самая великая русская река. Для чего, взяв в компанию (Голованов не любит путешествовать в одиночестве) поэта Татьяну Щербину и фотографа Александра Тягны-Рядно, отправляется в направлении города Осташкова Тверской области, «где возле деревни Волговерховье и была обозначена на карте едва заметная голубая змейка».

Тверские земли возникают в сборнике и как «страна происхождения» самого Василия Голованова («Путешествие на родину предков, или Пошехонская старина»), наиболее детально описанная и как бы даже «спрогнозированная» ещё Салтыковым-Щедриным. Градус литературоцентричности повышается в очерке, давшем название всей книге: путешествие в Воронежскую область по следам романа Андрея Платонова оказывается поездкой в «страну грёз»: «сложность нашего поиска заключалась в том, что значительную часть «Чевенгура» составляют буквально «остановившиеся во времени» сны/видения героев… Согласитесь, непросто путешествовать во сне…»

как привлечь к себе любовь пространства )
post comment

"Живу неспокойно". Из дневников Евгения Шварца (1942 - 1957) [03 Apr 2014|04:38pm]
Довоенные дневники Шварц сжег, эвакуировавшись из блокадного Ленинграда, а военные занимают в этом объёмном томе, под 800 страниц, всего сорок страниц, включая предисловие. Основной объём книги – последние семь лет жизни (1950 – 1957), когда самые известные пьесы и киносценарии были уже написаны и Шварц пытался «придумать» что-то новое. Например, писать прозу.

Тут самое интересное: всем известно, что проще всего говорить о себе. Есть даже такое мнение (мне его наиболее афористично высказал Андрей Битов), что любой человек способен написать одну интересную книгу, рассказывая историю собственной жизни. Но только одну, так как дальше вступают уже вопросы технологии и мастерства, требующие додумывания и доформулирования (в том числе и абстрактного), из-за чего первачей, чаще всего, настигает неудача.

Шварц почти во всём было человеком шиворот-навыворот: болезненный ребёнок с богатым воображением (детские записи Евгения Львовича интересны именно каталогизацией возникающих черт характера, завязанных на страхах одиночества: повышенная застенчивость, потребность в любви, перетекающая в желание нравиться, что, в свою очередь, отрыгивается повышенной эмпатией и т.д.) , он легко фонтанировал придумками и отвлечёнными идеями, но стопорился, если дело доходило до описания реальности.

Дневники Шварца наполнены постоянными жалобами на неумение работать методически и системно; известный на весь мир мастер фабульных метафор неоднократно сетует на желание писать прозу, для чего, собственно говоря, он и начинает ежедневные занятия по «технике речи», превращая тетради не столько в хронику текущей жизни (хотя актуальные события, время от времени, в «Живу неспокойно» тоже встречаются), но в воспоминания, крайне кропотливые, подробные, предельно субъективные.

Такое ощущение, что Шварц, перенесший каскад инфарктов, сам от себя скрывает важнейшую составляющую этой ежедневной школы – нахождение ещё одного дополнительного способа бегства от действительности и необходимости подведения жизненных итогов: очень уж он подробно проходится по временам детства и юности, очень уж сердобольно описывает родителей и родственников, друзей и попутчиков.

Кстати, его южное майкопское детство (сытое, стабильное, классицистическое) очень похоже на то, как описывал свои первые одесские десятилетия Юрий Олеша, который, вероятно, не зря считал себя мастером и Маргаритой эффектного, метафорически жирного письма.

Символично, что в одной из своих последних записей (или из последних записей, вошедших в том «Живу неспокойно») примерно за полгода до смерти, Шварц вспоминает «Зависть»:

«Я писал книги маленькие, в стихах, для дошкольников, и мне судилось, что я за них не отвечаю. Те же книги, что писали мои сверстники со всей ответственностью, прозаические, толстые – так глубоко не нравились мне, что я не беспокоился. Видишь, как изменился с тех лет, когда прочтёшь «Зависть» Олеши. Книга нравилась всем, даже самым свирепым из нас. Тогда. Но, прочтя её в прошлом году, я будто забыл язык. Я с трудом понимал её высокопарную часть. Только там, где Олеша рассказывает о соли, соскальзывающей с ножа, не оставляя следа, или описывает отрезанный от целой части кусок колбасы, с верёвочкой на её слепом конце, вспоминается часть тогдашних ощущений…» (20 августа 1956)

Также весьма символичным, что параллельно работе над дневниками, к концу своему окончательно превращёнными в воспоминания, Шварц, том за томом, читает «В поисках утраченного времени». Книга ему активно не нравится (точнее, перевод её, меняющий ауру и смыл подлинника), хотя он и отдаёт ей должное.

конструирование свободы )
post comment

"Воспоминания" Надежды Мандальштам [28 Mar 2014|02:04pm]
Больше всего эти эссе напоминают мне произносимые вслух чеканные монологи (может быть, даже проповеди), настолько они интонационно богаты физическим обликом конкретной Надежды Яковлевны.

Дело даже не в том, что впервые я узнал эту книгу на слух, когда по «Голосу Америки» её читала, как сейчас помню, Жанна Владимирская, но в особом устройстве отдельных текстов, из которых состоят «Воспоминания», и драматургию которых жизнь будто бы выстраивала по театральным законам с нарочитой дотошностью. Здесь мы имеем дело не с драмой, но трагедией, где главное – постоянно нависающие над героями пьесы силы рока, то ли слепого, то ли, в конец, ослепшего…

Собственного «мяса фактов» и наблюдений за жизнью в этой книге меньше, чем размышлений о закономерностях русской истории, герменевтических этюдов о стихах, но, главное, обобщений об антропологических мутациях, вызванных небывалым, кажется, общественным давлением на психику как отдельного человека, так и всей советской толпы в целом.

С точки зрения здравого и трезвого смысла, Надежда Яковлевна анализирует происходящий на её глазах и с её участием «следственный эксперимент», избежать которого невозможно, а бессмысленность которого вопиюща. Оттого, она вопиёт и воет.

"Потом я часто задумывалась, надо ли выть, когда тебя избивают и топчут сапогами. Не лучше ли застыть в дьявольской гордыне и ответить палачам презрительным молчанием? И я решила, что выть надо. В этом жалком вое, который иногда неизвестно откуда доносился в глухие, почти звуконепроницаемые камеры, сконцентрированы последние остатки человеческого достоинства и веры в жизнь. Этим воем человек оставляет след на земле и сообщает людям, как он жил и умер. Воем он отстаивает право на жизнь, посылает весточку на волю, требует помощи и сопротивления. Если ничего другого не осталось, надо выть. Молчание - настоящее преступление против рода человеческого..."

Такой "плавающий" микс свидетельств и размышлений, кажется, может быть позволен в крайне редких случаях: если, во-первых, мемуарист наделён выдающимися интеллектуальными достоинствами, а, во-вторых, ежели опыт его настолько исключителен, что ему a priori «прощается» любое сочетание «поэзии и правды».

Надежда Яковлевна не только оставила нам самые подробные и насыщенные свидетельства о жизни наиболее выдающегося русского поэта, за исключением, пожалуй, Пушкина, но, так же, помимо этого, какое-то время после его мученической гибели, она сама почти буквально была Мандельштамом, сохранив в памяти все его тексты, неопубликованные при жизни.

Собственно, если бы Надежда Яковлевна ушла вместе с Осипом Эмильевичем и если бы она не поставила себе задачу сохранить самую важную часть его наследия ценой собственной жизни (то есть, самосохранения), постоянно создавая всё новые и новые копии стихов и прозы, часть которых обязательно должна была дойти до будущих поколений, несмотря ни на какие обстоятельства, мы бы знали Мандельштама примерно таким же, каким его знало большинство ровесников – неоакадемистом и акмеистом, скуповатым на проявление открытых чувств.

Жизнь вынудила стать Надежду Яковлевну другим человеком, точнее, "сосудом хранения" и, кажется, это единственное проявление «синдрома Гейченко», вызывающее уважение, а не возмущение или даже брезгливость.

как эти покрывала мне постылы )
post comment

Письма Михаила Булгакова 1914 - 1940 [24 Mar 2014|05:22am]
Письма Булгакова - самые неписательские письма из прочитанных мной: в них нет ничего от этого, ставшего уже привычным, взгляда на себя со стороны и лёгких стилистических игр, свойственных людям, "работающим со словом". Но, при этом, письма эти имеют самое мощное терапевтическое воздействие, "на раз" излечивая от хандры и личных обидок, отныне кажущихся игрушечными.

Не знаю, как это выходит и из чего получается, но, видимо бессознательно, ты воспринимаешь любое своё письмо как текст, а своего адресата как потенциального читателя; литературность писем возникает, таким образом, автоматически, проявлением профдеформации или жертвой писательских технологий, от которых, оказывается, некуда деться даже самым естественным из литературно одарённых.

Письма Булгакова - верх проявления человеческой органики: связанные с конкретными вопросами и делами, они написаны всегда по делу и вызваны простыми, чаще всего, бытовыми делами.

И даже несколько автономных переписок, помещённых внутри общей эпистолярной хронологии булгаковской жизни (корпус писем, связанных с совместной работой с В.В. Вересаевым над пьесой о Пушкине, переписка с Б. В. Асафьевым по поводу либретто к "Минину", а так же тройной обмен мнениями с И. О. Дунаевским) больше говорит о его собеседниках, но не о самом Булгакове.

И, кстати, говорит весьма примечательно и интересно (насыщенно)…

Булгаков же, едва ли не до конца, может быть, до переписки со своей последней женой, отдыхавшей в Лебедяни, остаётся как бы в тени своих писем; он точно протягивает сквозь себя нити контактов и сообщений, оставаясь при этом полупрозрачным.

Поразительный, между прочим, эффект для одного из самых мощных в нашей литературе создателей миров, каждый новый текст которого точно обнуляет достижения предыдущих построений, начиная строительство нового рассказа (повести, романа, пьесы) в совершенно другом месте. На иной планете.

борьба с болезнью )
post comment

Юрий Олеша "Ни дня без строчки" [23 Mar 2014|12:13am]
Олеша считает себя специалистом по метафорам, гордится этим, насыщая воспоминания сравнениями точно пузырьками кислорода; обеспечивая записанное золотым запасом интеллектуального превосходства, способного порождать слитки переносных значений.

Вот и у своих знаменитых знакомых, Маяковского или Пастернака (Катаева или Ильфа) он ценит, прежде всего, снайперски точные сравнения, а уже потом вот это, повторяемое как мантра – «как же они меня любили…»

Метафоры у Олеши действительно остроумные, хотя, со временем, и несколько потускневшие: раньше в фигурном катании и тройные прыжки казались верхом технарства, а теперь без четверного первого места уже не получишь: сторонники эволюции и развития искусства (Шекспир круче Софокла), таким образом, что ли, побеждают?

Технологии растут и совершенствуются, однако, «общий уровень» потока и «средней температуры по больнице» постоянно мельчает, поскольку меняется состав воздуха и «богатыри – не вы» становится постоянной игрой на понижение: трагедия мутирует драму, которая скатывается до мелодрамы и т.д.

И только метафоры оказываются вневременными маяками, блистающими (а, может быть, и танцующими) в темноте. Выводящими текст за рамки определённой эпохи, в которую он был создан и которая упрощает его, опрощивает, предельно разжижая: Олеша начинал свои воспоминания во второй половине 30-х, но основательно приступил к написанию уже в конце жизни.

Многие записи (о смерти Лозинского, или Гладкова, Томаса Манна или Эйнштейна) датированы 1955-м, из-за чего не только понимаешь, но и чувствуешь, наглядно видишь, как писатель держал себя за руки, постоянно уходя в описания и обобщения; намеренно оглупляя главную книгу собственной жизни.

Она теперь и воспринимается так, как «полотно» художника, но никак не мыслителя, перебирающего бусинки да стекляшки; выкладывающего с помощью метафорических блёсток полустёртую уже до обнародования «мозаику буден».

Насколько выигрышно на таком фоне выглядят дневники Любовь Васильевны Шапориной или аналитическая, не предназначенная к публикации, очеркистика Лидии Гинзбург!
тавромахия )
post comment

Путевые дневники Франца Кафки, 1911, 1912, 1913 [18 Mar 2014|01:05am]
У Франца Кафки и Макса Брода была идея написать совместно роман. Точнее, двойной травелог, в котором Франц писал бы о Максе, и наоборот.
Еще точнее, роман на основе травелога, поскольку в нём должны были путешествовать четыре друга. Роберт, Самуэль, Макс и Франц, (пред) историю которых Кафка записал в своём "основном" дневнике 26.08.1911.

Роман так и должен был называться "Роберт и Самуэль", следов его масса в дневниковых записях разных лет; нужно сказать, что почти все свои поездки Кафка совершал вместе с Бродом, а если они прощались (Макс возвращался в Прагу, а Франц ехал дальше, например, на лёгочный курорт), то Кафка тут же погружался в расшифровку своих подорожных записей.

То есть, вновь погружался в "стихию дружеского общения", необходимую для работы над будущей книгой. Технология её, между делом, проговаривается в записи от 04.09.1911, среди набросков к описанию Милана: "Надо сначала записать мысль, а уже потом её зачитывать, а не писать зачитывая, потому что только тогда удаётся совершившийся внутри разбег, в то время как ещё не записанное уже ускользает…"

Если путешествие это - маленькая жизнь, жизнь внутри жизни, концентрат всего "основного" и "второстепенного", выраженный в предельно сжатой форме, ключ к пониманию работы над ним возникает в другой промежуточной записи, сделанной уже не следующий день: "Путешествовать, не делая заметок, а просто живя - безответственно. Невыносимо это мертвящее монотонное протекание дня…"

Этот ключ называется "ответственность". Контроль и самоконтроль, невозможный для писанины; тем более, для "шествующего путём", произвольным и непредсказуемым.

В поездки Кафка брал для "реализации зоны ответственности" особые тетради. Их три. Параллельно им он вёл "основной" дневник, а в "путевой" записывал, в основном, то, что видел или чувствовал. В назывном, что ли, порядке. Как бы стенографируя.

В этом смысле самой показательной оказывается поездка в Лугано - Париж - Эрленбах (апрель, сентябрь 1911) и то, как типически развиваются записи этого путешествия.

преодолевая пейзажное мышление )
post comment

Ф. Кафка "Дневник" [16 Mar 2014|09:16pm]
Пример Кафки способен оправдать любого, самого невыразительного внешне, человека: мелкий чиновник, озадаченный своей немощью и своим «полом», маялся странными фантазиями, требовавшими "ярости, добытых в кулачном бою страниц", как он сам писал о Стриндберге, вытеснявших из жизнь всё остальное.
Всё, что только возможно…

Неудачник и очевидный задрот, 33 несчастья и вечная материнская мука, внезапно оказывается визионером космического, то есть, буквально кафкианского масштаба.

Так, что нет никакой гарантии в том, что первый попавший взгляду человек, подобным образом, не окажется "подпольным человеком" и безусловным гением, совершенно не заинтересованном в проявлении на людях (в чём бы то ни было) собственной исключительности.

Кафка постоянно говорит о том, что кроме литературы его ничего не интересует: оно и понятно: странный физиологический букет из умений и недомоганий разъедал истощенный организм и только писание, которое почти никогда не удовлетворяет автора, тем не менее, даёт облегчение.
Способно дать. В принципе.

Поэтому жизни в дневниках Кафки примерно столько же, сколько литературы. Вторая присутствует в них не только размышлениями "о роли и месте", размышлением над чтением и выписками из прочитанного, но, что гораздо важнее, набросками новелл, записью сюжетов, размывающих границы между грезой и действительностью.

Начиная читать очередную запись (отдельные абзацы разнятся между собой тематически и стилистически, позволяя соседствовать разграниченным агрегатным состояниям из "разных опер") не знаешь про какого она Кафку, внутреннего и внешнего.

Вот, вроде, он пишет, что собирался с друзьями за город, но уснул и проспал время сбора. И это нормальный, эмпирически и практически умопостигаемый факт.
Но дальше запись сообщает, что, забеспокоившись, друзья поднимаются к нему в комнаты, где извлекают из его спины меч, вошедший так ловко, что ни один орган не повреждён.

Значит, всё-таки фантазм, впрочем, неотличимый от стиля, рассказывающего "обычную" повседневную жизнь медленно угасающего пражского еврея, говорящего и пишущего по-немецки.

о, глиняная жизнь )
post comment

Дневник читателя. А.С. Пушкин Table-talk. Дневники и воспоминания, биографические бумаги и выписки [10 Mar 2014|07:27pm]
По ажурности своей, отрывистости и обрывистости, седьмой том пушкинского собрания сочинений, отданного под нон-фикшн («История Пугачёва»), а так же воспоминания и дневники, приближается к двум первым томам со стихами.

Тексты здесь все – сплошь короткие, короче, чем могли бы быть. Исчерпываются, не успев начаться: сплошные обрывки, клочки да почеркушки на отдельных листочках. Следы уничтоженных рукописей – писем, дневников, автобиографических записок, надёрганные из «основного корпуса», более не существующего, для каких-то дополнительных нужд новых возможных замыслов и текстов.

Случай Пушкина уникален в подробности своей реконструкции: вряд ли какой-то другой человек в русской культуре (может быть, разве что, Ленин) послужил такому количеству научных медитаций – исследовательских (биографических, текстологических) и интерпретационных, когда буквально каждая строчка-косточка текста, написанного гениальной рукой обглодана едва ли не до внутреннего сахара.

Естественный для сочинителей всех мастей (от документалистов, собирающих материалы, пока были шансы отыскать нечто новое, и вплоть до беллетристов, продолжающих множить версии) материал оборачивается внезапным успокоительным повторением – всё, что ты напрямую извлекаешь из биографических бумаг, оказывается уже где-то читанным или слышанным, неоднократно использованным.

Но, тем не менее, всё ещё свежим; незаветренным.

искус рукописности )
post comment

Записные книжки Варлама Шаламова (1954 - 1979) [09 Mar 2014|10:27pm]
Записные книжки – атрибут оптимиста; того, кто надеется воспользоваться нечаянно найденными формулами или остроумными выписками. Человек, приводящий в порядок архив, собирающий в одном месте листочки с заметками и цитатами, определённо смотрит в будущее: в этом смысле, записная книжка похожа на пуповину, соединяющую тебя с собственным прошлым. С тем, что забыть нельзя или же нежелательно.

Внешне записные книжки Шаламова похожи на Чеховские: та же самая краткость отдельных, не пересекающихся между собой, абзацев и периодов; преждевременных находок, которые, затем, можно красиво вплести в очередной текст и тем его украсить.

Их тут больше трёх десятков, с 1954-го по 1979-ый, плюс подборка записей разговоров с Солженицыным, которого Шаламов яростно презирает как дельца. То, что некоторые тетради совсем коротки наводит на размышления. Начинаешь «изучать вопрос» и понимаешь, что все они – плоды трудов сторонних и более поздних – собрание заметок Варлама Тихоновича из рабочих тетрадей, главное содержание которых – стихи и их варианты. Компиляция.

Дело, стало быть, не в оптимизме, но в полноте переживания писательского момента, когда тетради эти оказываются квинтэссенцией и средостеньем всей жизни человека, у которого нет и ничего не может быть, кроме его ежедневной писанины. Да и та, следствием многолетней психологической травмы тюрем и лагерей, возникает со скоростью бегства от окружающей действительности в мир практически идеальный.

Краткость (большинство записей укладывает в твит) - сестра не только таланта, но и множества попутных обстоятельств: одного агрегатного состояния с сочинением стихов. И, разумеется, беглостью проявления внутреннего на бумаге, схожей с мазком кисти или осторожным шагом грациозного пугливого зверя.

С оптимизмом у Шаламова - полный швах: в этих своих окраинных записях он неоднократно признаётся в нулевом воспитательном (и каком угодно) потенциале самого важного, что есть в мире – русской литературы (которая, своим "светлым" пафосом и привела, по его мнению, к ГУЛАГу или, как минимум, предшествовала ему) вообще и поэзии в частности.

сны покойника )
post comment

А.С. Пушкин "История Пугачёва" [06 Mar 2014|07:44pm]
«История Пугачёва» начинается с геологического обзора и исторического экскурса, постепенно сужая широту авторского обзора. «Яик, по указу Екатерины II переименованный в Урал», выходит из гор, давших ему нынешнее его название…»

Чтобы избавить общую память от недавних волнений, царица решила переименовать смыслообразующий топоним во что-то более нейтральное, стороннее, а вышло ровно наоборот (по крайней мере, для меня).

Река Урал – это же совсем близко. Пугачёвские бунты (1774-1775) – это совсем далеко. Даже для Пушкина история волнений была дальше, чем от нас Великая Отечественная (ему, впрочем, удалось захватить, расспросить и записать несколько очевидцев и свидетелей). А вот река Урал – очень рядом.

Шестая глава пушкинского исследования и вовсе полна соседских топонимов. Волнение, долго бередившее Оренбург и окрестности, постепенно разрасталось, захватывая всё новые территории и поселения; в том числе и Челябинск, упомянутый у Пушкина четырежды.

Пугачёв захватил Челябинскую крепость, а генерал-поручик Декалонг, один из главных пугачёвских преследователей, её освободил, ещё долго базируясь в Челябинске для того, чтобы охотиться за раздухарившейся сволочью и бунтовщиками.
Где-то здесь, недалеко от Горы Магнитной, Пугачёв дал очередной бой Декалонгу, в котором руку его ранило картечью.

Пушкин упоминает не только реку Ай, но и Уй, ныне протекающую через Уйский совхоз, в котором я даже жил три года во время родительской ординатуры, а так же Чебаркульский, Саткинский и Симский (ныне – всё это районные центры нынешней Челябинской области) заводы, которые Пугачёв захватывал, разорял и грабил, где его «незаконные бандформирования» подбирали новых и новых пособников и соучастников.

«Разбойники, надев на себя женские платья, поповские стихари, с криками бегали по улицам, грабя и зажигая дома. Осаждавшие крепость им завидовали, боясь остаться без добычи…»

ни разглядеть нельзя, ни посмотреть )
post comment

Письма Пушкина 1831 - 1837 [04 Mar 2014|06:09pm]
Второй том пушкинских писем обещает большую (адресную и сюжетную) цельность. Затакт – смерть Дельвига, дальше же, единым нарративным куском, командировка вслед за пугачёвскими материалами (письма Наталье Николаевне), затем журнальные хлопоты да заботы «организационного характера», которые сменяются дуэльной историей, а это значит, что до конца уже недалеко. До полной гибели всерьёз.

Вот без метафор: Пушкин словно бы чувствует близость финала (хотя и продолжает строить планы на зиму и на весь будущий год, который «будет лучше, надеюсь», торопится сделать как можно больше.

Письма становятся всё короче и быстрее, пока не превращаются в записки. Едва ли не в телеграммы.

Физически ощущаешь, как петля (цензура и контроль «вышестоящих организаций» - писем к Бенкендорфу всё больше и больше, хроническое безденежье, нарастающие долги и попытки найти удобоваримые способы разрубить ситуацию) сужается, оставляя всё меньше и меньше жизненного пространства.

Письма «семейного» Пушкина чётко разделяют «литературу» и «жизнь» и не уже более такого смешения, как раньше, когда дела и дружбы шли рука об руку: вот целиком письмо Вяземскому от 19 января 1931 года:

«Вчера получили мы горестное известие из Петербурга – Дельвиг умер гнилою горячкой. Сегодня еду к Салтыкову, он вероятно уже всё знает. Оставь «Адольфа» у меня – на днях перешлю тебе нужные замечания».

Кровавая Мэри, налитая в стакан точно по ножу, разделяется с устрашающей чёткостью на сукровицу и то, что выпадает в осадок.

мысль семейная )
post comment

Дневник читателя. А. Ипполитов "Особенно Ломбардия" [18 Jun 2012|03:57pm]

Ипполитов декларирует свою «Особенно Ломбардию» как оммаж Муратову и его повторение на новом историческом этапе, хотя это две совершенно разные книги, в центре которых два совершенно разных, разнонаправленных движения.

Всё-таки, Муратов имел ввиду Италию, точнее, её отдельные города, приравненные к отдельным государствам; точнее даже смысловые (ну, или логические) центры этих самых городов, стягивающих к себе не только энергию и неповторимость, но что-то ещё, чему пока нет названия и что, собственно, притягивает к себе многочисленных туристов.

Ведь храмы с фресками и памятники, галереи и истории художников, от которых Муратов танцует и вокруг которых движется – только повод для переживания какого-то особенного одухотворённого уюта, который все эти шедевры навевают.

Для того, чтобы понять о чём идёт речь достаточно сравнить небольшие городки в Италии и во Франции, которой, ведь, тоже, вроде, повезло и с климатом, и с ухоженностью (комфортом, запахами, ландшафтами, бурной и насыщенной историей), но в топосах которых крайне редко встречаются подлинные жемчужины национального искусства, делающие любое захолустье особенным и желанным.

Ипполитов, кажется, специализируется именно по такому захолустью, которого нет даже в самом подробном путеводителе (найдите подробности про Пьянчецу, из которой начинался самый первый крестовый поход, будет вам счастье) или которым, как Брешии или Лоди посвящено не больше одного перечислительного абзаца.

Тут-то Ипполитов и начинает говорить особенно вдохновенно, городить особое духовное пространство, которое к Италии имеет такое же отношение, как и к России.
На самом деле, оно, в основном, имеет отношение к самому Ипполитову, его вкусу и знаниям, умением простраивать многочисленные параллели, о которых хочется сказать особо.

Якопо Понтормо посвящается )
post comment

navigation
[ viewing | most recent entries ]