Слыша Гайдна, вспоминаю “Integer vitae scelerisque purus”, читая Горация, представляю себе замок в далекой перспективе, в светло-зелёном саду под неровным серым небом, и в безлюдье движутся, как ручьи, только партии первой симфонии. — Они отдалены друг от друга максимально, но это-то их и держит вместе: и тот, и другой — светлая, замкнутая в себе тайна, и всё, что ни есть на свете, представляется им в перспективе очень длинной весенней аллеи, ведущей от одного из них к другому.
Гайдн неяркий такой; строитель сада, в котором надо жить, причём долго, чтобы с ним освоиться. Тогда он начинает не то, чтобы нравиться, а входить в кровь: в химию организма. И тогда становится очевидной принципиальная разница между ним и Моцартом; тогда уж не спутаешь их отпечатки, не спросишь себя, кто из них здесь прошёл.
(Гайдн состоит из неярких цветов, иногда сквозь них струятся ленты блеска — прозрачного, серебристого, изредка золотого; при всей пестроте эти цвета неярки.
Он персонифицированный куст, его мысли текут ветками.)
* * *
Ровная самоирония, как у зверей, когда они счастливы. Неяркая, но постоянная насмешка. Мелодия часто улыбается, позволяя себе скакать и вертеться подобно резвящемуся от сытости коту: он изображает хищность и в это самое время, упиваясь удалью, посмеивается над собой. Неосознанно.
Счастливое изобилие и улыбка.
* * *
Подозрение, что Гайдн совсем не то, чем кажется при беглом знакомстве.
Кажется: он со стороны глядит на расхожие формулы времени, пользуется ими, как умный человек в беседе — обязательными салонными оборотами, и мало добавляет от себя... Но расставляет он свои клише с подвохом, с затаённой усмешкой, так, что летучие картинки, ими нарисованные, оставляют лёгкое, свежее беспокойство: что там? за нарядным, остроумным их мельканием.
Лёгкая нарочитость отличает его. Не “это дом, это дерево”, а: “Вот так домик! — Ну и дерево...” — с усмешкой, с восхищением, с округлёнными глазами. Берёт яркие кубики общепринятого музыкального языка, чтобы воспеть своё изумление, смеясь над ним.
Вот типичный Гайдн: ух, надвигается нечто огромное, сверкающее, масса стремительная и прекрасная, вот-вот сметёт нас, как стихия, или, быть может, преобразит мир... — Тут вдруг mezzopiano короткий дружелюбный реверанс, светская реплика: от нас отделались рутинной формулой вежливости. Гайдн никогда не позволяет прекрасной угрозе сбыться.
Как часто он смолкает, раскричавшись. Вдруг убирает разом всё изобильное, цветущее, пёстрое, сверкающее движение; в образовавшейся пустоте открываются виды, каких уже никак, ничем не передать.
(Подсмеивался ли он, воображая эффект, или не отдавал себе в нём отчёта?)
И временами, когда разойдётся, он взлетает над ярким и пёстрым своим ландшафтом, достигает белого облачка (это его парик, брошенный некогда в небо с ликованием победителя — но ведь не в войне!... без оружия и пролития крови, всецело: счастливою мыслью); тут вдруг видишь, как он далеко... едва различаешь; думаешь: помнит ли он ещё о нас. О своём ландшафте.
И какое у него лицо.
* * *
Он смотрит на изображаемое очень внимательно, вещи под его магическим взглядом становятся чрезмерны; он глядит придуриваясь и прикалываясь, но также и забывая себя: из-за этого самого “при-”. Er vollzieht einen langsamen, sehr natürlichen, leisen Anschluß an seine liebsten Dinge, ohne viel Aufhebens davon zu machen. В каждой вещи он видит всё и выделяет одно: её партию в сложившейся перед слухом картинке. Гайдн не надевает венки лошадям и не повязывает ленточки псам королевской охоты; но красота натуральных, не испорченных нарочитостью вещей ему очевидна. Он знает их истинное назначение: знает, для чего существуют часы, военные оркестры, пёстрые кусты в саду, серенькие птички, суетящиеся перед грозою... Для чего на самом деле; зачастую дети знают их истинное назначение, когда взрослые мнят, будто это вещи их повседневности. Но это вещи Мира. Все они имеют иной смысл, отвращённый от взрослых зануд и доступный Гайдну. И он восклицает: какие часы!!... — вместо простой констатации.
В этом секрет.
Придать лаконичную чёткость единого жеста всему, на что упал твой взгляд (и слух); нарисовать в упоении разом всё, попавшее в рамку моментального восприятия: ярко, смешно и лихо — вот мастерство и вот забава. Свойство натуры. Такое не обсуждают.
Словно быстрый и щедрый весенний дождик только что пробежал по ландшафту; глянь-ка, ведь эта весёлая страна, полная пёстрых живых игрушек — всего только ослепительно свежий букет в его руках: он прячет в цветах улыбку, капли срываются с венчиков, а кажется, что с ресниц... он слишком смеялся, — но смех не утомляет его. Сейчас ещё что-нибудь учудит или выдумает.
Signore Splendido Sorriso!
(«Часы», дир. Арнонкур.)